355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аб Мише » У чёрного моря » Текст книги (страница 10)
У чёрного моря
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:26

Текст книги "У чёрного моря"


Автор книги: Аб Мише



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

“Трушкина Йохевед, 1894 г. р., Одесса, расстреляна”.

М. Фельдштейн: “В январе 1942 г. нашу семью из 5 человек, как и всех евреев Одессы, пригнали на Слободку и разместили в свободные помещения и в квартиры жителей Слободки. Хозяйкой квартиры, куда мы попали, была Теряева Анастасия. Она жила на Кооперативной ул. 33. Приняла она нас очень сердечно и со своей подругой Александрой Николаевной Подлегаевой, которая жила тоже на Кооперативной через дом, сразу приняли живое участие в нашей судьбе. Мы там жили месяц. Они нам помогали, чем могли, делились едой, хотя сами очень нуждались.

С большим трудом достали наши вещи, которые хозяйка нашей прежней квартиры не хотела отдавать. Очень нас поддерживали морально. Мы себя сразу почувствовали, как в родной семье.

Александра Николаевна несколько раз в день к нам приходила и вселяла в нас бодрость. Семью в 5 человек невозможно было спрятать.

Соседей там не было, т.к. в маленьком доме, где мы находились, были ещё 3 квартиры, в которых жилимать и сёстры Теряевой – они тоже к нам хорошо отнеслись. Всё, что они делали, было совершенно бескорыстно, только из желания помочь”.

А. Подлегаева: “У одной нашей соседки Теряевой муж был еврей. Он ушёл на фронт. Мать его Теряева забрала к себе. К сожалению не все наши соседи были хорошие люди. И угрожали, что выдадут её румынам, если её свекруха не уйдёт. Сестра Теряевой попросила меня взять свекруху к себе. Я согласилась при условии, что приведут её ночью, когда вся улица будит спать, чтобы никто не видил, т.к. на улице жили разные люди. И я боялась за свою семью и за тех евреев, которые скрывались у меня. Свекруха Теряевой у нас жила, как будто моя бабушка.

Однажды, выйдя на улицу, я увидила старика, который лёжа на снегу замерзал. Убедившись, что никого нет по близости, я помогла ему подняться и привела к себе домой. Я попросила бабушку напоить его кипятком и дать немного мамалыги. Был он у нас часа четыре, а я всё бегала на улицу смотреть или не видно румын.

Когда он согрелся и пришёл в себя, я попросила его, чтобы ушёл.

Он ведь не знал, что бабушка тоже еврейка. Он встал раскачиваясь и с закрытыми глазами что-то говорил. Я думала, что он не доволен, что я прошу егоуйти.

Когда он ушёл, я сказала бабушке: почему люди такие неблагодарные, неужели он думал, что мы кушали лучше, а его выпроваживали потому, что боялись за себя. Бабушка мне сказала: “Вы его не поняли. Он на древнееврейском языке просил у бога для вас счастье и здоровье”. Прошло много лет и я поняла: да, у евреев есть свой бог, Мойсей, и он его услышал, и помог мне, и сейчас помогает. А потом я узнала, что Ваш бог и наш бог родные братья”.

Е. Хозе возбудила всю историю с Гродским-Подлегаевой-Теряевой ещё в 1991 году. Тогда же Яд Вашем занялся присвоением Подлегаевой звания Праведницы Народов Мира – как положено спасительнице евреев. С тех пор и я, и, по моей просьбе, евреи, которых выручала Александра Николаевна Подлегаева (далее для краткости А. Н.) понуждали её написать о себе. Она долго стеснялась. Спасённые наивно обещали ей, хворой, немощной и неимущей, какую-никакую помощь от благодарного Израиля – она упорно отмалчивалась. Наконец, на рубеже 92-93 года я получил от неё это письмо. Читая, не сразу понял, что именно Бог услышал от пригретого Подлегаевой старика. Лишь теперь соображаю, что по его мольбе Господь, как она считала, одарил её счастьем дальнейшей жизни, детьми и внуками. Заботы и мытарства А. Н. в расчёт не берёт – Праведница.

20. ЭТАП

Три дня утрясалось, утряхивалось слободское гетто, а на четвёртый, 14 января был опубликован подписанный ещё 2 января губернатором Алексяну приказ о дальнейшей “эвакуации” всех евреев в места Одесской области, где, по словам приказа,их ждёт работа “для общественной пользы... с вознаграждением пищей и содержанием... Административные и полицейские власти на местах должны обеспечить добросожительство с местным населением”.

“Добросожительство” началось уже в самом начале пути, когда толпы гнали к железнодорожным вагонам на станции Одесса-Сортировочная через лиман по колено в ледяной воде и на морском ветру, а обмороженные ноги означали замедление хода и немедленный расстрел. Вот когда наживались окрестные владельцы подвод, местные немцы и украинцы: за огромную плату давали место людям и вещам, а провезя немного, людей сбрасывали. Награбленным делились обычно с конвоирами. И в дальнейшем следовании в пеших переходах случалось, что румын-конвоир за плату выводил местному крестьянину из рядов еврея, тот раздевался, украинец забирал вещи, а румын еврея убивал. Еврея покупали, потрошили, потом – в отходы... Промысел. “Невже ж без розуму?”.

М. Фельдштейн: “Накануне отправки со Слободки мы просидели в каком-то помещении всю ночь. Александра Николаевна не побоялась нас найти и принести нам поесть. Помню, что это была мамалыга, ничего другого у них не было.

Когда нас посадили на телеги и под конвоем повезли на вокзал, я видела, как румынский солдат несколько раз ударил А. Н. прикладом по спине и прогнал её, чтобы она нас не провожала”.

Е. Хозе (из воспоминаний): “В январе мытарствуем на Слободке. За нами охотятся, как за дикими зверями. Мы прячемся, переходя из хаты в хату. 11 января нас выгоняют на бывшую суконную фабрику.

Зима лютая, минус тридцать, метель. На суконной ни окон, ни дверей, зияющие провалы.

После тщательного обыска нас отправляют на станцию Одесса-Сортировочная. Там теплушки, вагоны для скота; без окон, наглухо закрытые. Едем. Все стоят, кроме тех, кто на полу умирает. Оправляются при всех – никто не обращает внимания.

Мы знаем, что сделали с предыдущими евреями: их вывезли на запасные пути, оставили на некоторое время в закрытых вагонах, потом открыли и замёрзшие трупы сложили штабелями. Теперь у нас на каждой остановке сердце падает: “Приехали...” Нет, ещё не то, едем дальше. Очередная остановка: прибыли. Оказывается, ночь. Нас вышвыривают вниз, в жижу: снег с ледяной водой. Темно. Люди ломают ноги при падении, теряют детей. Крики, вопли, стон... Картину освещают только румынские фонарики. Наконец, погнали всех во тьму. Держусь за маму, умоляю: не падай. Упадёт – меня погонят дальше, потеряю её. По дороге останавливают и грабят. Так проходит ночь.

Утром без отдыха дальше. Сил уже нет. Оглядываемся: оказывается, нас гоняли вокруг Берёзовки и мы на том же месте, где были вчера. Это румыны развлекались. Так, с издевательствами мы добирались до Доманёвки. Дорога была усеяна трупами, потому что отстававших румыны расстреливали”.

С. Сушон: “На Слободке... мы все переболели тифом, поэтому попали в последние этапы. В нашей комнате жил Розенфельд Юзик, лет пятидесяти, он комплектовал на отправку выздоравливающих евреев. Каждый раз выдавалась норма, сколько отправить. Розенфельд ходил с палкой, бил ею евреев по голове.

...Нас, несколько сот человек, в основном, старики, женщины, дети, загнали в три вагона из-под угля. Поезд шёл всю ночь. Извините, писали и какали в штаны, потому что двинуться было невозможно. Вонь стояла страшная. Это июнь. Когда утром выгрузили в Берёзовке, мы все были, как негры”.

Случилось до войны: облава на бесхозных собак. Грузовичок – полуторка, клетка во весь кузов. Пойманные псы. Тихие тоскливые их глаза. Пятнистый благородный сеттер, в бок его вдавлена дворняга, рядом корявоногая такса, ещё дворняжка рыжая, уши лопухами, и ещё нечто совсем несуразное, лохматое, худющее, свалявшееся в грязи помоек – все тесно слеплены, слиты – сообщество безнадёг. Не грызутся, не лают – чуют. Они издалека ещё предугадали смертную эту будку (точнее, чем потом евреи немецкую душегубку), мчались от неё по улицам. Прохожие свистели вслед, прогоняя подальше от ловцов, страстно ненавидимых, осыпаемых проклятиями и улюлюканием, а они, специалисты убийственного дела, размахнувшись удилищем с длинной верёвкой, споро набрасывали петлю на голову преследуемой жертвы, тянули к себе, петля придушивала животное, оно хрипело, билось и трепетало подтягиваемое к клетке, та как-то ловко распахивалась: и прежде пойманные не успевали выскочить, и новая жертва водворялась уже освобождённой от удавки, которую палач управился сдёрнуть.

В отличие от бездомных псов с их богатым уличным опытом, с их великой собачьей интуицией, Томка по домашней своей наивности знал жизнь с одной только ласковой стороны. Чего бы ему, вышедшему привычно погулять с любимым дядей Йосей, тикать в подворотни от ловцов, которые, спрыгнув с полуторки, уже двигались нацеленным неотвратимым шагом к очередной жертве. Чего бы, спрашивается, паниковать? Он трусил себе весело возле дядийосиной широкой штанины, как вчера, как всегда. И дядя шёл-прохаживался, паника улицы его не касалась, жалко зверьё, конечно, да ему-то что, его-то псинка защищена и присутствием хозяина, и регистрационным номерком на ошейнике...

...но утонувшим в Томкиной густой белой шерсти, чего дядя Йося не приметил. Живодёр с длинной удочкой в руках тоже не приметил. Он размахнулся удилищем, верёвочная петля просвистела гибельную свою дугу и легла – Бог, видимо, положил – рядом с Томкой. Пёс на петлю-удавку в своей недотёпистости даже не поглядел, хотя уловил сложный её запах – собачьего страха запах. Он дёрнулся к ней чёрной пупкой носа, но опережая его, дядя Йося наступил на петлю гневной тяжкой стопой. Ловец дёрнул к себе, нога дяди Йоси оказалась внутри петли, и собравшаяся мгновенно публика могла воочию увидеть, как даётся свыше вдохновенный текст.

– Стоп! – загремел дядя Йося. – Стоп, кому говорю? Ты промахнулся! Ой, как ты промахнулся, погань штопаная!!!

– Пусти! – испуганно и нагло крикнул ловец, лихорадочно дёргая петлю и тем ещё крепче затягивая дядийосину ногу, ещё туже связывая судьбы палача и жертвы, меняя их местами...

– Ты на кого руку поднял, недоносок? – вопил дядя Йося. – Это что тебе, сука уличная? Ты номер на собаке не видишь?

– Где номер? – оборонялся ловец. – Где твой номер? Шерсть надо стричь с такой псины!

Псина, возбудясь от криков, залилась лаем, запрыгала резиновым белым шариком вокруг орущих.

– Ша, паскудник, ша!! – сотрясался дядя Йося. – Он не видел номера! Слыхали? – обращался он к толпе вокруг.

Беспроигрышно взывал – народ, конечно, поддержал:

– Чтоб глаза у него повылазили, как он не видел! Паразиты... сволочи... Мать родную не пожалеет... Убивать их надо ещё до родов!

– Он не видел номера! – дядя Йося не снижал накала. – А что ты вообще видел, говно слепое! Мамину сисю? Байстрюк! Задницу мою ты видел, а?!. Задницу мою чтоб ты видел! – варьировал дядя Йося и для понятливости уточнял: – Жопу!!!

Толпа упоённо внимала, Томка заходился руладами лая.

– У меня обязанность, – выкрикнул ловец. И подкрепил себя не слишком уверенно: – Будете мешать, оштрафуем.

От угрозы дядя Йося взвился с новой силой. Под свист болельщиков – они всё набегали и набегали – он стал честить ловца и его напарника, и полуторку, и всю санитарную службу города, и даже городскую власть, что вполне могло быть принято за призыв к свержению советского строя, наказуемый вплоть до высшей меры социальной защиты, как пышно именовался обычный расстрел. Но дядя Йося в запале о том не думал, он изливался справедливым гневом, любил и выручал Томку.

Обошлось. Они с Томкой были дома. Дети на радостях Томкиного спасения получили арбуз, лопали “аж ухи мокрые”, как определил дядя Йося, и слушали многократно его рассказ о победе над живодёрами-подонками-недоносками-говнюками... Бабушка последних слов не одобряла, хмурилась, но и улыбалась радостному исходу, а дядя Йося, что с него взять, всегда был босяк...

Томку дядя Йося выручил.

А клетка с собаками поехала дальше, к смерти, и стояли они, как люди потом стояли в теплушках. Но собак убивали не сразу, выдерживали где-то некоторое время, так что хозяин мог объявиться, похлопотать или штраф за отсутствие регистрации животного уплатить и вырвать в конце концов пса. Евреям в оккупированной Одессе такое не светило. Боевые Йоси, кто бы кинулся своим на выручку, дрались далеко, не дозовёшься...

ИзЛистов:

“Раутман Бася, 1899 г. р., машинистка, и сын Саул, 1928 г. р., погибли по дороге в гетто”.

“Бурла Бася, 1860 г. р., замёрзла в теплушке, которую поливали холодной водой”.

“Глейзерман Миша, 1941 г. р., в феврале 1942 сожжён по пути в Доманёвское гетто”.

Б. Шнапек (этап со Слободки): “Нас посадили в товарняки, везли. На какой-то станции возле Балты, состав остановился, двери приоткрыли, и там вдалеке стоял небольшой вагон и там горел костёр, ужасные крики... Мы спросили: “Что это?”, и нам сказали, что там сжигали детей. И сразу закрыли двери, и мы поехали дальше”.

Н. Красносельская: “Нас посадили на грузовики и повезли. На вокзал. Посадили в товарные вагоны. Забили их так, что только стояли вплотную... Везли двое суток или трое. По дороге вагоны не открывались. Вечером где-то выгружали состав, часть вышли, часть вынесли, часть выбросили мёртвыми. Это была Берёзовка.

Дальше пошли. Конвой был пеший и конный. Я держала за руку соседку по дому. Бабушка, ей было пятьдесят пять или больше, чувствовала себя плохо, отставала. Помню ночь, степь, какие-то бугры, зарево вдали...

И вот нас остановили, стали отсчитывать: сотню налево, сотню направо. Требовали денег, ценные вещи. Бабушка, что возможно, всё отдала.

Нашу сотню отправили направо, а другую налево, их уничтожили.

Был ноябрь. Шли мы по полю, нас гоняли, наверно, сутки, мы то бежали, то стояли, то кружили... Местами были большие лужи, мы шли по воде, по болотам, заморозки, у меня ботики к ногам примёрзли. Не к подошвам, а вот здесь, выше почему-то, к ногам, снять было нельзя, очень больно, бабушка ботики срезала, и пошли дальше. Ножом срезала.

Утром нас погнали дальше. И пригнали в какой-то коровник. В Доманёвку”.

Б. Дусман: “Наш эшелон прибыл поздней ночью в Берёзовку... У вагонов... стояла наклонно узкая доска... Мама моя сойти не смогла... Румынский солдат, стоящий у открытых дверей вагона, протянул ей руки и снял её на снег... Он помогал выходить из вагона и другим людям, на руках снимал маленьких детей. А рядом такие же конвойные хватали людей и бросали на снег с высоты товарного вагона. Развлекались...

... людей погнали в ночь, в степь, в мороз. За околицей мы должны были пересечь незамёрзший ручей ... Я упал и погрузился в воду по пояс. Мама... меня вытащила из воды... Одежда на мне мгновенно замёрзла, замёрзли ноги, а останавливаться было нельзя...

Я шёл и падал от усталости, холода, голода. Я усыпал на ходу.

...Нас гнали всю ночь и первую половину дня. Первая остановка была в Сиротском, в бывшем коровнике. В каком-то закутке, где меньше дуло, мать раздела меня, растёрла снегом тело, ноги замотала тряпками и сунула себе под мышки. Моя тётка – мамина сестра была полностью деморализована и измождена. Мама её тоже растёрла снегом, закутала ноги и положила их себе между ногами. Так она грела нас двоих... Спать она нам не давала, чтобы мы не замёрзли.

Утром... колонна двинулась... Ходить я уже не мог. Ноги были обморожены и страшно болели... Мать тянула меня на себе... Отстающих расстреливали на месте и тут же снимали одежду солдаты, полицаи или мародёры-любители из местных жителей. Но наряду с ними к дороге подходили местные жители, в основном, женщины и приносили горячую картошку, хлеб, мамалыгу... Они меняли еду на вещи, а то и просто давали из жалости... Были случаи, когда местные забирали и уводили детей...

Мать махнула рукой проезжавшей повозке с румынским солдатом... На французском языке (у него много общего с румынским) мать начала ему объяснять, что я совсем обессилел и пусть он меня подвезёт. Солдат поднял меня и посадил в солому на повозку, а мать пригласил сесть рядом с собой и подал ей руку. Посадил ещё шесть детей и поехал... Матери этих детей шли рядом... Солдат объяснил маме, как бы оправдываясь, что он не может видеть страдания людей, у него дома тоже дети, и показал фотографию”.

“Акт № 173

Г. Одесса, 26 октября 1944 г.

Мы, нижеподписавшиеся... составили настоящий акт в нижеследующем:

16 октября 1941 года – в день вступления оккупантов в г. Одессу, группа румынских варваров на глазах гр. Хирика Лейб Осиповича... изнасиловали жену Любу и 16-летнюю дочь Еву, в результате чего последняя заболела острым менингитом.

12 января 1942 г. в числе многих других Хирик Л.О., жена его и дочь были угнаны в гетто на Слободку.

11 февраля 1942 г. их вывезли поездом в Березовку, а оттуда в 30-градусный мороз погнали пешком в Доманёвку.

Весь путь от Берёзовки был усеян трупами, ноги, руки, туловище, обгрызанные собаками трупы валялись в пути следования.

Хирик Л.О. отстал от этапа недалеко от местечка Мостового и был расстрелян, а жена и дочь дойдя до местечка Мостовое как отставшие были расстреляны немцами-колонистами”.

Из Листов (семья Бурингольц-Молдавские):

“Бурингольц Ида, 70 лет. Перед отправкой в гетто села Доманёвка, т. к. она была парализована, её лечащий врач Рабинович (который впоследствии погиб) сделал ей смертельный укол по просьбе её мужа Бурингольца Ш.Р.”

“Бурингольц Шмуль, 76 лет, умер по дороге в гетто Доманёвка”.

“Молдавская Фаня, 48 лет по дороге в гетто легла рядом со своим умирающим отцом, Бурингольцом Ш. Р. и была расстреляна немцем”.

“Молдавский Мойсей, 53 года, умер по дороге в гетто”.

“Молдавская Фрида, 19 лет, была изнасилована немцем, сошла с ума, умерла по дороге в гетто”.

“Молдавская Эся, 12 лет, умерла по дороге в гетто”.

Ц. Торчинская (из интервью): “Нас погнали в Ахмечетку 25 километров пешком... Сопровождали полицейские. На привале один из них от нечего делать забавлялся, лёжа на земле, клацал затвором ружья и, играя, выстрелил маленькой девочке в сердце. Она только успела крикнуть: “Ой, мамочка, меня убили!” и скончалась на месте”.

С. Сушон: “Нас погнали из Берёзовки на Доманёвку. Когда проходили Мостовое, местные жители набрасывались на людей, у которых было кашне, или курточка, или платок или что-то хорошее: “Навыщо вам оцэ потрибно? Вас же зараз будуть вбываты”. И вырывали.

Что интересно? На нашу колонну пятьсот человек было всего три-четыре конвоира. Спрашивают: “Почему вы не сопротивлялись?” Но кто мог сопротивляться? Люди были обессилевшие, полностью деморализованные. Вот представьте, где-то по дороге в лесочке привал. Эти румынские сволочи подходили, выбирали девочек, хватали и отводили в сторону. Все знают, зачем. Девочка кричит, мама кричит. И евреи все молчат! Потому что если разозлить, будет ещё хуже. То есть людей превратили в совершеннейший скот. Кроме того, была надежда, что ведут куда-то на постоянное место жительства”.

...

Ложные надежды, всамделишная трусость. Машина уничтожения строилась с умом и работала без сбоев. А тот вопрос о еврейской позорной трусости звучит по сей день. Через пол-то века, из тиши сегодняшней скользя взглядом в прошлое, почему бы, вправду, не удивиться раздумчиво или бездумно?

21. КРАСНОАРМЕЙСКАЯ

...Пришёл в Яд ва-Шем “Лист” из Одессы, с ул. Лейтенанта Шмидта, дом 5. Сладкий сердцу моему адрес.

Простенько-прямая улочка, маленькая, жилых кварталов с одной стороны три, с другой и того меньше – два, нестандартная, как сама Одесса, и как она, уютная, в белой и зелёной нежности акаций, утыкающих кроны в верхние этажи. И подобно Одессе в угоду времени меняющая личину.

Начиналась улица Тюремной – от тюрьмы здесь, памятью о ней, дом на углу Водопроводной улицы маячил потом табличкой с именами казнённых тут героев русского террора Халтурина и Желвакова. Тюрьму сменила Земская управа, и улица стала Земской. Революция упразднила земство – “Мы наш, мы новый мир построим” – Земская готовно переименовалась в Красноармейскую. Соответственно боевому названию после оккупации на ней пару лет не управлялись убрать с мостовой разбитый остаток немецкой бронетехники; внутри развороченной башни пацаны устроили сортир, весной его осыпала акация, вместе пахло ошеломляюще.

Позже новой прихотью властей улицу снова переиначили – в Лейтенанта Шмидта. Одесситам на ум приходил не столько революционный подвижник и тем более не пастернаковская о нём поэма, сколько жулики из ильфо-петровского романа, представлявшиеся “детьми лейтенанта Шмидта”. Теперь жители улицы именовали себя детьми славного морского лейтенанта. Я тоже мог бы зваться сыном расстрелянного царскими палачами героя, не прогони меня судьба с той улицы ещё в бытность её Красноармейской. Ходил по ней ежедневно в дивную послевоенную школу, где мы учились в подвале без электричества, освещаясь керосиновой лампой на учительском столе и кусками пластмассы, воткнутыми в щели парт; подожжённые, они горели, треща и воняя, блики прыгали по лицам – кино Хичкока, о котором тогда слыхом не слыхали.

В четвёртый наш класс однажды посреди урока вошла-ворвалась милиция и увела самого сильного и рослого, самого почитаемого ученика – за участие в вооружённом разбое. Незаурядный, между прочим, был класс: половина учеников отличники, половина учителей – фронтовики.

В той школе меня сразу, по окончании первого же дня учёбы, побили – обязательный обряд “крещения новенького”. Я вышел после уроков и за воротами школы попал в плотный полукруг моих новых товарищей по классу. В середине стоял низенький, с меня же ростом, шкет по кличке, я уже знал, Керекеха. Он весело спросил меня: “Стукнемся?” Я, недавно приехавший из далей эвакуации, не успел понять, что “стукаться” значит “драться”, не успел даже испугаться, как он врезал мне в лицо, я ему портфелем по голове, он гикнул радостно и бросился молотить кулаками. Смутно вспоминаются заинтересованные лица одноклассников вокруг, искры в глазу, боль, кровь во рту... Всё окончилось быстро, потому что тогда дрались “до первой крови”, а ногами вообще не дрались и “лежачего не бьют” – наивное было время. Но я всё же был основательно помят, и прохожие, помню, приглядывались ко мне, когда я, не поспевая сглатывать слезы обиды, нёс своё обильно окровавленное лицо по родной Красноармейской.

Преходящи, однако, детские печали. Керекеха после подружился со мной, даже научил извлекать папиросы из запечатанной пачки и несколько раз доверительно брал с собой на Привоз торговать этими неполными пачками – без хлопот заработок на варёный кочан кукурузы – “пшёнку”, её, обжигающую, продавали тут же, на Привозе.

“Хлеба и зрелищ”: с папиросного промысла удавалось разжиться и на билетик в кино. Оно было тут же, на Красноармейской, от дома номер пять из яд-вашемовского Листа за два квартала, кинотеатр “Бомонд” – в имени трепетала давняя французистость Одессы с её Дюком де Ришелье, Пале-Роялем, Пассажем... Здесь впервые я увидел трофейный цветной кинофильм “Девушка моей мечты”, где нацистская кинодива задирала в танце юбку на крутых разгульных бёдрах, здесь советская сдержанно-ослепительная кинозвезда жизнерадостно маршировала “Светлым путём”, здесь творил Кадочников “Подвиг разведчика” в логове глупых и трусливых немцев, здесь резвился Тарзан...

Мы бегали сюда чаще всего без билета, то прошмыгивая в толпе зрителей, то, чаще, с другой стороны кинотеатра, через двор его, заполненный ожидающими очередной сеанс, – стена двора была сложена из обычного для Одессы ракушечника, податливого, удобного для выдалбливания ямок, они с невесть каких времён позволяли безбилетникам взобраться на верх стены, перевалиться через неё на крышу рядом стоящего во дворе сарайчика и спрыгнуть оттуда в сочувственную толпу, раствориться...

Архивное моё дело тихое, а какие тычутся воспоминания! Из Листа случайного, из документа пожелтевшего...

Партийный Архив Одесского обкома Компартии Украины, фонд 92, опись 1:

“Акт 231

г. Одесса 2 ноября 1944 г. составлен настоящий акт по ул. Красноармейской д. № 17 о совершённых злодеяниях во время оккупации немецко-фашистскими оккупантами. Во время террора 23 октября были уведены в лагерь следующие гр-не:

Цимберг Герман Самойлович преподаватель математики, Цимберг Ася Германовна 22 лет студентка мединститута, Цимберг Маня домохозяйка, Цимберг Беба преподаватель музыки, Цимберг Лиза, Левина 70 лет старуха, Полторак Давид, Полторак мать, Полторак жена и ребёнок... Боцман – старуха 80 лет

Комиссия Федоренко, Шуляк, Пленская... (подписи)”

Здесь имена для меня – дышат: и жертвы, и свидетели, о чьей жизни при румынах во дворе говорили разно. Мне за дворовыми преданиями, за фамилиями этими – лица, лица, лица...

Большая семья Цинберг – три сестры, брат Герман слепой, дочь Ася осталась в оккупации смотреть за ним...

Старуха Левина – моя дальняя родня...

Полтораки из подъезда напротив...

Шуляк – отец или мать моего дворового друга...

“Боцман – старуха 80 лет..”. Её сын после войны жил на первом этаже окном на двор. Дети двора шумели под его окном, и он, разгоняя, поливал их водой из помятой жестяной кружки. Мы ненавидели его, дразнили, и спорт был: крикнуть под окном Боцмана и успеть увернуться от выплеска из-за блеклойзанавески.

Повспоминал я, пополоскал душу, поласкал.

И в Лист с родной улицы всмотрелся, вчитался. Погибший – Иогашоу, он же Семён, Теплицкий, двадцатилетний электрик с ул. Садовой. На фотографии красноармеец, ярко-красивый, большеглазый, крутобровый, круглая стриженая голова с весёлой на бочок пилоткой, гимнастёрка подворотничком очерчена безупречно, хоть сейчас на парад. И руки большие, сильные – ладный парень, праздничный.

Внизу Листа обстоятельства гибели: “армия, плен, гетто”. И приложена записка на тетрадном листе в клеточку, многократно сложенном, оборванном по краям, дырявом на сгибах, истёртом – читать трудно: “Дорогой дядя Андрей! Я снова обращаюсь с мольбой к Вам как человеку, который знает и понимает чужое горе, лишь Вы родной дядя поможете мне. Я умоляю Вас спасите меня, помогите мне в моём горе, я буквально умираю с голоду, кроме помоев я ничего не имею. Очень прошу Вас с этим человеком передайте мне что вы можете. За всё я буду молиться на Вас. Я вас умоляю хлеба хоть немного, немного сахару, муки или картошки словом что-нибудь. Может быть Вы сможете из сарая достать мои вещи, продайте хоть что-нибудь и передайте немного денег... Я просто в отчаянии родной дядя Андрей спасите меня Бог Вас вознаградит, а я буду молиться на Вас. Ваш Сеня Теплицкий”.

Фронт, плен, гетто, голодный вопль – всё подтекло к ностальгии и подтолкнуло меня написать автору Листа, Игорю Теплицкому, брату Сени, спросить подробности. Пришёл ответ: “Брат мой Семён... за год до войны был призван на действительную службу в армии. Накануне призыва он женился на еврейской девушке Эмме. Службу проходил в г. Самбор вблизи границы с Польшей. Был хорошим красивым парнем. Как многие в этом возрасте, писал стихи. Посылаю Вам одно из его стихотворений того периода...

22 июня 1941 года он, среди других, принял первый удар немцев. Подразделение брата разгромили, а остатки потянулись в тыл. И он, по молодости и простоте душевной направился родную Одессу. Когда он пришёл, она уже была оккупирована. Не прошло и месяца, как на него донесли, что оневрей, и он с женой Эммой был схвачен и посажен в гестапо...

Я, командир батареи Советской армии в 1944 г. проходил рядом с Одессой, и мне удалось завернуть втолько что освобождённый город. В квартире, где я жил, жили другие люди... Над нами жила до войны русская семья Стрижаков. Дядя Андрей, глава семьи, рассказал мне трагическую судьбу моего брата и передал хранившуюся у него записку... Стрижаки в сарае не выкопаливещи – в городе начались аресты тех, кто помогал евреям, и они испугались.

Держали моего брата на Люстдорфской дороге в здании тюрьмы... Там же за стеной арестованных заставили копать ров и всех расстреляли. Так погибли Семён и Эмма”.

Уточнилось: не из гетто – из тюрьмы взывал Семён. Существенно ли? А вот записка с его стихотворением...

Она, как и первое приложение, на листке из школьной тетради, только на этот раз в линейку. И тоже лист обтрепался, пожелтел, кое-где замызгался – 60 лет ему. Стихи об Одессе: “И как не любить мне проспекты прямые, Роскошные парки, бульвары, сады, Вы все дороги мне, вы все мне родные, Лазурное небо, синь моря воды. ... За город у самого синего моря, За друга любимого, волю, за мать, За новую жизнь без нужды и без горя Готов свою жизнь без остатка отдать! Помечено:6 апреля 41 г. Самбор”. Буквы со старомодным благородным изяществом, сдержанные завитушки в прописных “В”, “Р”, “Т”, “З” – чёткий, уверенный почерк.

Он разительно отличается от сбивчивых, друг на друге, строк первой записки из тюрьмы. Между листками каких-нибудь полгода, но “В” уже не вензельной каллиграфией – нервным росчерком. Судороги букв, дрожащие голодные пальцы... Изнемогающему этому человеку, еле колышущему рукой – драться? Какой силой упереться перед рвом?

А всего-то между листками полгода. Да хватило бы и пары недель, а то и нескольких дней, чтобы обратить жизнелюба, счастливо одарённого удачами женитьбы, любви, дружбы, службы армейской – обратить победного этого бойца в немощного доходягу.

И так – миллионы крепких солдат, за считанные дни немецкого плена превращённых в покорно умирающие скелеты, зыбкие подобия мужчин – они и ложились под смертную косу безвольными колосьями, и остались народной памятью не упрекаемы. Не в пример еврейским бабушкам...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю