Текст книги "Катерина"
Автор книги: Аарон Аппельфельд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Глава одиннадцатая
Похороны Генни были мрачными и суматошными, как и все еврейские похороны. Люди суетились у ворот кладбища, слова их были полны растерянности и испуга. Я стояла в стороне. И наблюдая эту странную суету, чувствовала, как сгущается внутри меня боль.
Высокий, выглядящий весьма энергичным, мужчина рассказывал с вызывающими раздражение подробностями, как, получив ночью известие о смерти Генни, умудрился он вместе с двумя приятелями нанять автомобиль и прибыть сюда. В другом углу антрепренер Генни распространялся о сложностях концертного сезона, о тех неустойках, которые ему придется выплатить владельцам концертных залов, распродавших билеты заранее.
Собралось около десяти человек, и теперь все ждали, когда появится мать Генни, понесшая столь тяжелую утрату.
– Где здесь можно раздобыть чашку кофе? Без кофе я пропал! – кричал человек с большим шелковым галстуком, одетый в экзотического вида пальто.
– Здесь – только могилы, – ответил ему, отчеканивая слова, кто-то из присутствующих.
– Генни мне простит. Она поймет. Ведь и она не могла жить без кофе.
– Похороны начнутся в десять.
– Еврейские похороны никогда не начинаются вовремя. Неподалеку есть буфет. Не присоединитесь ли ко мне?
– Благодарю. Я подожду вас здесь.
– Я мигом слетаю.
Я здесь никого не знала. В последний год в доме бывало очень мало людей.
… На устах у Генни была одна фраза:
– Если это твое внутреннее убеждение, если именно так подсказывает тебе сердце – мне ли стоять поперек твоей дороги?
Эту фразу она повторяла раз за разом. Произнеся ее, она замолкала. А затем все повторялось. В ту субботу Изьо не вернулся домой, и Генни поняла, что свершившегося уже не исправить. Она рухнула на пол, забилась в рыданиях. Я почему-то стала ее уверять, что нельзя так убиваться по человеку, который еще не умер…
Теперь всему наступил конец.
Несколько евреев в традиционной одежде, потертой и заношенной, носились между могилами и конторой кладбища. Время от времени один из них, пробегая, просил пожертвовать сколько-нибудь…. Кто-то из присутствующих, человек явно не религиозный, сказал:
– Оставьте меня! – и отступил назад, будто еврей этот собирался коснуться его.
Время шло, а мать Генни не появлялась. Люди стояли у входа в кладбищенскую контору, задавали недоуменные вопросы и возмущались. Больше всех возмущался антрепренер Генни:
– Мы не можем ждать здесь бесконечно! – кипятился он. – И нашему терпению есть предел!
– В таком случае позвоните, – предложил ему кладбищенский служащий.
– Куда? К Господу Богу?
– Матери.
– Ее известили?
– Я полагаю – да.
– Тогда кого же мы ждем?
– Мать.
– Но если ей не сообщили?
– Спросите у людей из «Погребального братства», а не у меня, – не вытерпел служащий.
Староста «Погребального братства» не произнес ни слова. Он сидел в соседней узкой комнатушке и читал газету.
– Вот он, еврейский порядок. Еврейский порядок – это балаган, неразбериха, гнусность, – изрек антрепренер и оставил контору.
Чуть позже антрепренер с двумя помощниками ворвался внутрь, и они потребовали:
– Похороны – немедленно! Похороны – тотчас! – А кто заплатит? – староста «Погребального братства» выложил свои карты на стол.
– Кому следует, тот и заплатит.
– Родные покойного или его друзья, а если таковых не имеется – то его работодатели. Разве это трудно понять?
– Я, к примеру, не понимаю…
– Это – очень просто, – произнес староста «Погребального братства» ледяным тоном. – Содержание кладбища стоит огромных денег. И кто-то должен их платить, не так ли?
– Скорбящие должны платить? Именно сейчас? Когда покойник лежит перед вами?
– Здесь нечего стыдиться. Деньги – это деньги в любом месте.
– А если мы не заплатим?
– Мы оставим тело непогребенным, если таково желание скорбящих близких. – Наконец-то я все понял, – сказал антрепренер. – Не о матери речь, а о деньгах.
– И могильщики должны кушать. Кстати, с кем имею честь разговаривать?
– Это неважно.
– Вы не обязаны отвечать.
С этой минуты на все происходящее легла печать усталого равнодушия. Ни староста «Погребального братства», ни кто-либо из служащих не выходили из конторы. Тучи заволокли небо, и начал накрапывать мелкий дождик…
У меня уже не было сил. Если бы не дождь, я бы уселась прямо на землю. Я хотела вспомнить лицо Генни – и не могла. Но вдруг всплыла предо мною моя престарелая родственница Сарина. Я знала, что она явилась лишь за тем, чтобы мучить меня, и закрыла глаза Мы все еще стояли возле конторы кладбища. Антрепренер, не выдержав, рванулся внутрь, завопил:
– Я не стану больше ждать! Я ухожу! Мошенники правят еврейской улицей! Все – только деньги. Генни была и останется навеки дорогим мне человеком. Я ненавижу церемонии. Все знают – я создатель ее потрясающей карьеры. Вы можете забрать ее тело, но дух ее жив. Она заслужила иные – достойные – похороны, как у христиан. Уж меня-то, во всяком случае, вы здесь не похороните. Я завещаю, чтобы мое тело сожгли. Я не верю в воскрешение из мертвых.
Служащих все это ничуть не тронуло, и они никак не отреагировали. Тогда антрепренер заговорил о другом – о смерти молодого скрипача. Он умер в гостинице, и «Погребальное братство» в тот раз тоже содрало огромные деньги за его похороны.
– Да и вы, я вижу, говорите о деньгах, – равнодушно заметил староста «Погребального братства».
– Мне – можно. Я добываю деньги для артистов. Если бы не я, в провинции вообще не было бы искусства. Без меня провинция захирела бы и зачахла. Кто привез сюда молодых пианистов, скрипачей, известных лекторов? Кто? Кто им платит? Вы только отбираете, тащите, присваиваете…
– Мы тоже служим обществу.
– Ужасна ваша служба, чудовищна, так служат дьяволу. Я ухожу. Не желаю находиться в обществе кровопийц. Пошли! – заключил он и направился к воротам.
Двое его помощников присоединились к нему, и все вместе они исчезли.
– Только бы не платить! – староста «Погребального братства» поднялся со стула. – Все это представление – лишь бы не заплатить. Знаем мы таких!
Теперь здесь оставалось всего семь человек – среди них не было ни родственников, ни друзей усопшей: лишь семеро неизвестных, слышавших игру Генни и очарованных этой игрой.
– Вы были знакомы с пианисткой? – обратилась ко мне одна из женщин.
– Я была служанкой в ее доме, – не стала скрывать я.
– Изумительно, – сказала моя собеседница. – Я была на всех ее концертах. Она – великая пианистка. Как жаль, что силы свои она растратила, мотаясь по провинции. Артист должен выступать в своем родном городе. В провинции не умеют ценить музыку. Разве я не права?
– Смерть – это еще не конец, – почему-то сказала я.
– Моим отцу и матери жилось проще: они были верующими евреями и следовали законам религии. Но мы, как бы это сказать, совсем другие…
– Разве вы не верите в Бога?
– Верую. Иногда – даже всем сердцем. Но это не последовательная вера. Только вспышки… Трудно объяснить… Вы хорошо говорите на идише. Откуда вы?
– Среди евреев я провела большую часть своей жизни. – Странный народ – евреи, не правда ли? |
День клонился к вечеру, опускались сумерки, но ничего не происходило.
На какой-то миг мне показалось, что так отныне будет до скончания века. Мы будем стоять здесь, а служащие – сидеть в конторе. Время от времени кто-нибудь подойдет к дверям, задаст вопрос служащему, а тот либо ответит, либо не удостоит ответом. И стрелка на часах останется неподвижной…
Мы так и стояли, усталые и онемевшие, как вдруг на пороге появился староста «Погребального братства» и объявил:
– Похороны Генни Трауэр начнутся без промедления. Мы – люди простые, в академиях не обучались, но сердца наши не зачерствели: не оставим покойника без погребения.
Едва успел он произнести последние слова, как уже тронулись в путь могильщики, неся на погребальных носилках усопшую.
Что произошло, почему именно сейчас – никто не спрашивал. Группа людей, стоявших у кладбищенской конторы, торопливо бросилась догонять могильщиков.
Скороговоркой, глотая слова, прочли молитвы. Было очевидно, что люди из «Погребального братства» спешат лишь выполнить свои обязанности – не более того, много похорон довелось мне видеть в своей жизни, но столь поспешного погребения не видела никогда.
После погребения из разных углов набежали кладбищенские нищие, завопили:
– Подаяние спасет от смерти!
Но никто им не подал ни гроша. Все бежали отсюда, словно полыхал здесь пожар.
Те, кто провожал Генни в последний путь, рассеялись, и я осталась одна посреди многолюдной улицы. Тело мое отяжелело, я с трудом переставляла ноги…
Ночью нашла я убежище в еврейской корчме. Несколько подвыпивших мужиков увлечены были веселой болтовней. Мне они не мешали. Я сидела, пила стакан за стаканом, заливаясь слезами.
– Что с тобой стряслось? – участливо спросил меня хозяин корчмы.
– Я очень устала, и переночевать мне негде.
– Пустяки, – сказал он. – Ты можешь спать здесь. Я сейчас принесу тебе матрас.
Глава двенадцатая
На следующее утро спросил меня хозяин:
– Откуда у тебя такой хороший идиш?
Я рассказала.
– Ты так много пьешь.
– Русины к этому привычны.
– Человек, который так прекрасно владеет идишем, обязан бросить пить.
Он тронул мое сердце. Я рассказала ему про похороны Генни, и все горе, таившееся в моей груди, выплеснулось наружу…
Не задерживаясь, я тронулась в путь.
Облик этого еврея сопровождал меня долгие часы. Я запомнила, как стоял он у стойки, как пьянчуги, подшучивая, называли его «рабби», запомнила его молчание, прикосновение пальцев. Не обращая внимания на шум и суматоху, он делал свое дело спокойно и неспешно, как человек, знающий, что этот мир – всего лишь преддверие мира иного.
Поезд проносился мимо маленьких станций, не останавливаясь. Снова миновала я родную деревню, и сердце мое вздрогнуло. Здесь мне знакомы каждое дерево и каждый дом. Я вновь увидела лицо матери, каким оно уже давно мне не являлось: пылающее гневом и яростью. Такое лицо у нее бывало, когда, случалось, она лупила скотину в коровнике. Такое лицо было у нее, когда однажды крикнула она отцу:
– Развратник! Отродье разврата!
Я чувствовала, что вот-вот поднимет она свой гневный взгляд на меня, и содрогнулась от страха. Потом мне почему-то привиделось, что все мы – и я среди других – все еще стоим около той обшарпанной конторы при кладбище, и человек, который так гордился тем, что сумел вовремя прибыть на похороны, вновь похваляется этим. Староста «Погребального братства» выходит из конторы и встает на пороге. Его круглое, полное лицо выражает презрение: дескать, если у вас есть время, то и у меня его предостаточно. Я готов провести здесь всю ночь. Если вы не заплатите за погребение – не похороним.
Он не должен говорить так! Я собираюсь закричать, а он, по-видимому, уловив мое намерение, бросает на меня свой пронзительный взгляд и произносит:
– Заработок – прежде всего. Бог создал нас, к вящей печали, в наготе телесной.
К вечеру я возвратилась в Черновцы. Усталая и растроенная. Если бы у меня была комната, я бросилась бы в постель и свернулась под одеялом.
Я зашла в «Ройяль». К своему удивлению, застала там Сами, веселого и пьяного в стельку.
– Что с тобой?
– Ничего, все хорошо, очень хорошо, – глаза его сияли.
– Ты пьян, как сапожник.
Его опьянение, казалось, передавалось и мне.
– Я не пьян, я счастлив…
Он был, как в тумане, и на все вопросы отвечал так:
– Все хорошо, очень хорошо… Ты и не знаешь, как хорошо….
Это бормотанье с особой силой подчеркивало, до чего он жалок и заброшен. Рубаха на нем рваная, волосы спутались, глаза опухли и, казалось, вылезли из орбит. Он был жалок, но не безобразен. С губ его слетали нежные слова, он говорил о прекрасных местах и разумных поступках – так что порой казался не пьяным, а истинно верующим человеком, чья вера окрепла, и потому готов он к любым испытаниям. Постепенно он начал стихать…. Вдруг поднял голову и сказал:
– Завтра я намерен совершить нечто необходимое, весьма важное…
Назавтра я ждала его, но он не появился. Я добралась до вокзала, бродила в его окрестностях по узким улочкам. Мне почему-то казалось, что именно там я найду его. Кварталы, где живут евреи, вызывают в памяти старинные улицы, они окутаны тайной, которой мне не постичь никогда. Я могу здесь бродить часами, пристально вглядываясь во все, что меня окружает, и чем больше я вглядываюсь, тем острее и приметливее становится мой взгляд. Временами запахи еврейских кушаний обволакивают меня, и я засыпаю прямо на улице…
Под вечер я нашла его: он выходил из двери на первом этаже старого дома. Оказалось, что здесь он и живет.
– У тебя нет дома, как я вижу, – сказал он.
– Нет.
– Иди жить ко мне.
Я согласилась.
Вся квартира Сами – комната и маленькая кухонька, туалет во дворе. Я тотчас заметила узкое оконце, едва пропускающее свет, влажные стены и всепроникающий запах плесени.
Вечером мы выпили, но немного. Сами говорил о необходимости переменить жилье и найти подходящую работу. Не жаловался, не сердился, лицо его было спокойным и мягким.
Ему было пятьдесят, а мне – тридцать. Когда-то был он, по-видимому, привлекательным, но трудные годы да алкоголь истощили тело, живот вздулся, его глаза навыкате постоянно налиты кровью. Но я этого как бы не замечала. В его голосе слышались мне мягкость и желание поладить с людьми.
В свое время был он членом Рабочего клуба, но перестал там появляться, потому что не мог слышать, как всякие деятели произносят высокопарные слова о справедливости, а сами, не считая, тратят общественные деньги.
Наутро, к моему удивлению, он начал искать работу. Я видела, как, с трудом собравшись с силами, он вышел из дому. Я хотела было сказать ему: «Не беспокойся, у меня пока есть деньги». Но промолчала. Я подумала, что не стоит мешать ему в осуществлении добрых намерений. Он ушел, а я принялась наводить порядок в доме.
На следующий день он снова пересилил себя и снова пошел искать работу. Я знала, что лишь ради меня он так старается, и это огорчало меня. И прибрав в доме, я сама вышла поискать работу.
После двух неудачных попыток я уселась на скамейке в парке и стала наблюдать за прохожими. Мне почему-то казалось, что рослые крестьяне, стоящие за прилавками и торгующие овощами и фруктами, вот-вот взметнут свои плетки над головами евреев, снующих вокруг.
Прошел целый час, но ничего не случилось. Напротив, крестьяне рады возможности поторговаться, близость евреев их забавляет, они разговаривают с ними ворчливо, но без злобы.
Я вернулась рано, постирала Сами две рубашки, нижнее белье и носки. Рубашки у Сами грязные, но без дурного запаха. Я вывесила все во дворе.
На сей раз Сами пришел довольным. Работы он не нашел, зато и лишнего не выпил. Он говорит о себе: «К прошлому не вернусь». Я тоже стараюсь пить поменьше, две-три рюмочки – и все.
Выражение лица Сами поражает меня своей мягкостью. Только, когда он рассказывает о себе, черты его искажаются. В юности хотел он отплыть в Америку, но старики-родители не позволили, а бежать он не решился. Не долго думая, он женился, но брак этот отравил ему жизнь…
Деньги кончились, и я вынуждена была продать драгоценное кольцо, подаренное мне Генни. Я ходила из магазина в магазин. Цены, которые называли мне торговцы, были до обидного низкими. Я рассказала Сами.
– Ты должна знать, что евреи – обманщики, что главное для них – нажива, – отреагировал он с каким-то пугающим спокойствием.
Наконец я нашла покупателя, торговца-еврея, который предложил мне цену втрое выше той, что называли остальные: он не стал скрывать от меня, что кольцо это – прекрасное и дорогое. Я очень обрадовалась. И мне и Сами, как глоток воздуха, необходима была выпивка…
В тот год, странный и счастливый, я мечтала, что у меня родится ребенок. Но у Сами на сей счет были совсем иные мысли: дети – это несчастье и для родителей, и для них самих. В мире предостаточно детей, зачем же добавлять еще…
Тем временем мы оба нашли работу – в одной лавке. Я занималась уборкой, а Сами работал на складе. Наше маленькое счастье словно выросло. По субботам мы отправлялись на прогулку и трамваем добирались даже до берега Прута.
По воскресеньям я приносила маленькую бутылку водки, и мы, бывало, сидели вдвоем и пили, но не напивались допьяна.
– Ты никогда не был верующим? – спросила я его.
– Нет. Родители были очень религиозными, но меня их религиозность раздражала. Иногда он говорил:
– Ты молода и прелестна, ты должна вернуться в свою деревню и выйти замуж за богатого и красивого.
– По мне – ты красавец.
– Зачем ты надо мной смеешься?
– Клянусь тебе.
И клятва моя не была лживой. Ощущалось в нем обаяние человека, который немало страдал, но не дал страданиям полностью смять себя. И хотя в лице его явственно проступали следы чрезмерных возлияний, оно не выглядело погасшим – достаточно было одного доброго слова, чтобы лицо это засветилось.
После работы мы можем сидеть часами. Сами говорит мало. Он уходит в себя, с трудом удается вытянуть из него хоть слово. Лишь после пары рюмок он открывается – начинает говорить и даже рассказывать.
Текут себе дни, спокойные и наполненные. Сами работает до пяти, а я уже в два часа свободна. Ясен месяц август, ни тени, ни облачка. Но я вся во власти какого-то беспокойства. Бьет меня дрожь. Тошнота и рвота. Поначалу мне показалось, что это – сильная простуда, но очень быстро я поняла, что беременна. Сердце мне подсказывало, что Сами не примет это известие с радостью, но тогда я и предположить не могла, каким ударом это окажется для него. Во всяком случае, я скрыла от него эту новость. Я работала до двух, потом возвращалась домой, варила обед. Вечером, когда приходил Сами, все было готово. В те дни его настроение заметно улучшилось, болезненная краснота – удел пьяниц – сошла с лица, и черты его прояснились.
Я замкнулась в себе, скрывая от Сами свою беременность. А тем временем повстречала я на улице тезку свою – двоюродную сестру Катю. Она еще издали узнала меня и поспешила навстречу. Мы не виделись более десяти лет, но она не изменилась. Восторженное удивление сельской жительницы, очарованной всем, что встречается на пути, было разлито по ее лицу. Я крепко обняла ее и вдруг почувствовала себя так, словно в ее мягком прикосновении дано мне было ощутить прикосновение всей моей родной деревни.
В деревне, оказывается, не забыли меня, издали следят они за каждым моим шагом, и слухов, ясное дело, ходит обо мне предостаточно. Кто-то из односельчан видел меня с Сами, и всем сразу стало известно, что Катерина спуталась с евреем.
– Я бы и ночью тебя узнала.
– И я тебя тоже, Катя.
Десять лет тому назад она вышла замуж, и теперь у нее двое сыновей и дочь, ей принадлежит богатая усадьба и участок леса на окраине села. Эти подробности мне в свое время сообщила Мария, а теперь Катя все подтвердила. Лицо ее пышет здоровьем, тело налитое, добрая улыбка не тронута временем, в катиной свежести – особая чистота. Я всегда ее любила, и сейчас чувствовала, как сильна эта любовь.
Есть создания, которые родились под знаком мира – мира с самим собой, с родителями, с местом, где они выросли. Такою была Катя. Я стояла рядом с ней, и язык мой прилип к гортани, Но, наконец, плотину прорвало – и я зарыдала. Катя прижала меня к груди и сказала:
– Ничего же не произошло… Мы тебя любим по-прежнему. От этих добрых слов я зарыдала еще безудержнее. Затем мы сидели в корчме и смотрели друг на друга. Катя спросила:
– Почему бы тебе не вернуться домой? Дом твой стоит на месте. Земля, правда, запущена, но ее легко возродить.
– Теперь я не могу, моя родная. Но когда-нибудь я вернусь.
Катя не стала расспрашивать. Я проводила ее на вокзал, помогла дотащить свертки. Она купила одежду для всей семьи. Ноша была тяжела, и мне пришлось напрячь все силы, чтобы не отстать от нее. Эти усилия заглушили остроту переживаний.
– Храни тебя Бог, Катерина.
– И тебя, Катя.
Так мы расстались. Я могла поехать домой трамваем. Но почему-то предпочла пойти пешком. По дороге вновь всплыло передо мной доброе катино лицо, и я припала к нему, словно к иконе…
Трудно мне было заснуть в ту ночь. Перед глазами стояла моя деревня… Окрестные луга… Ни на секунду не забывала я, что родители не любили меня, что тетки мои были грубыми и злыми, но – вопреки всему – охватила меня тоска по тому лоскутку земли.
Глава тринадцатая
Отныне моя тайна разделяла нас.
Иногда Сами обращался ко мне с вопросом:
– О чем ты думаешь?
– Ни о чем.
Мы вместе вставали по утрам и вместе отправлялись на работу. Часто мы встречались в буфете в десять часов, выпивали по чашке кофе. Этот час, несмотря на многолюдье, был удобен для нас обоих, мы радовались возможности побыть вместе. На жестких и неудобных скамейках в том буфете узнала я от Сами кое-какие тайны из его прошлой жизни. Я опасалась, что и он задаст мне прямой вопрос.
Сами, по-видимому, почувствовал – что-то во мне изменилось, и позволял себе подольше засиживаться в кабаке: он возвращался к десяти вечера, не пьяный, но под хмельком – словно знал, что я не стану ему выговаривать.
Что будет дальше, как все сложится? Этого я не знала. Страх владел мною. Чтобы забыться, избавиться от страха – я работала. Работала в лавке, работала дома. А иногда я вставала пораньше и готовила для него горячий завтрак.
– К чему все эти хлопоты? – недоумевал он.
– Мне не спится.
И это было сущей правдой. Уже в пять утра недобрые мысли заползали в голову, и все мое тело охватывала тревога. Конечно, я могла бы тайком обратиться к врачу и сделать аборт, но сама мысль об этом нагоняла на меня еще больший страх. Девушки из нашего села ездили в город, чтобы сделать аборт, – возвращались они с пугающе желтыми лицами.
– О чем ты думаешь? – вновь спрашивал он.
– Просто так…
– Тебя что-то заботит?
– Нет, ничего. Правду уже невозможно было скрывать, но я скрывала, словно пряча голову в песок.
Незаметно настали длинные ночи. Ночи без сна. Я чувствовала себя ужасно и вынуждена была выбегать во двор, когда меня рвало. Поначалу он ничего не замечал, и понял все лишь тогда, когда тело мое уже выдало свою тайну. Сами раскрыл глаза и замер, оцепенев. Что я могла сказать? Слова громоздились одно на другое, и чем больше я говорила, тем более застывшим делалось его лицо. Перед тем, как уйти на работу, он произнес:
– Мне очень жаль. Не знаю, за что на меня свалилось такое. Есть вещи, непостижимые для моего понимания.
Каждое произнесенное им слово, даже паузы между словами – словно резали меня по живому.
Я чувствовала слабость, но все же пошла на работу. Не хотела оставаться дома. Во дворе увидела Сами. Спина его была согнутой он весь был погружен в сортировку товаров. Я набралась смелости и подошла к нему. Холод в его глазах не расстаял, белки налились кровью. Взгляд не был тяжелым, лишь утомленным.
– Прости меня, – сказала я.
– Нет нужды просить прощения.
– Я не знаю, что сказать…
Он не ответил, отошел и снова погрузился в работу. Я осталась на месте, следя за его движениями. Движения были скованны, как у человека, только что вставшего с постели после болезни.
Вечером я подала ему ужин, и он не произнес ни слова. Я вымыла посуду, постирала кое-что, а когда вернулась к нему – он уже уснул.
Разговоры наши становились все немногословнее. Евреи не бьют женщин, они сердятся молча – я это знала. Наконец я не выдержала:
– Не хочу быть тебе обузой: когда кончатся дожди, вернусь к себе в село. У меня там есть дом.
Сами бросил в мою сторону свой застывший взгляд и произнес:
– Не говори глупостей… Правая его рука сделала какое-то конвульсивное движение, и это был недобрый знак.
Он вернулся в кабак и стал пить, как прежде. Сначала он возвращался каким-то одурманенным, но не пьяным. Не прошло и недели – и он перестал ходить на работу. Лицо его посерело, и пальцы вновь начали дрожать. Я не раз видела его пьяным, и не испытывала страха, но на этот раз оказалось, что его опьянение – совсем иного толка. Он возвращался поздно, садился за стол и начинал бормотать что-то на смеси идиша, немецкого и языка русинов. В былые времена, когда он напивался, я принималась увещевать его, но теперь я молча стояла рядом. Мое молчание лишь усиливало поток слов. Его я не боялась – страшны мне были слова на языке русинов. Как-то я сказала ему:
– Почему бы тебе не прилечь отдохнуть?
– Не указывай мне, что делать! – рыкнул Сами.
Он вставал поздно и тотчас уходил в кабак. В свое время отец мой вел себя также. Я же тяжко работала с рассвета и дотемна, чтобы в доме был хоть какой-то достаток. Наша маленькая любовь постепенно улетучивалась. Возвращаясь домой, он обращался ко мне на языке русинов – так, как обращаются к самой презренной служанке.
– Сами! – молила я.
– О чем ты говоришь? – глаза его отталкивали меня. Однажды ночью он обратился ко мне:
– Почему ты не приносишь мне водку? Она мне нужней, чем хлеб и картошка.
– Дождь на дворе.
– А мне необходима бутылка водки, и немедленно!
Глаза его выкатились из орбит, налились кровью. Я поняла, что это – не просто приступ гнева: злобное опьянение русинов овладело им. Я закуталась в пальто и вышла за бутылкой водки. В ту ночь он пел, проклинал евреев и русинов, и мне тоже досталось: он обозвал меня мерзавкой, место которой – на панели.
Мне стало страшно и я убежала от него.
Черновцы – большой город, улиц в нем – без конца. Я бродила по городу без всякой цели. Не раз собиралась я вернуться домой, но не было у меня сил вынести его взгляд. Хотя, напиваясь, он ни разу не поднял на меня руку, но слова, что срывались с его губ, хлестали меня, будто плетью.
Я ночевала в небольших корчмах, где хозяевами были евреи. Выхода не было, и мне снова пришлось продать одну из драгоценностей, подаренных мне Генни. Всякий раз, когда я собираюсь продать какую-либо из них, ужас охватывает меня. Эти дорогие украшения – всегда при мне, и расстаюсь я с ними с трудом.
В тот раз жребий пал на брошь, сделанную из тонких серебряных нитей, с голубым камнем посередине. От прикосновения к нему стыли пальцы. Нет у меня ненависти к евреям-торговцам, но торговцев драгоценностями я ненавижу. Я продала им драгоценности Генни за полцены. Я злилась на них, но на Сами не сердилась. Если бы случайно встретились мы на улице – я бы пошла к нему. Но Сами не попадался мне, пути наши не скрестились. Я ходила из лавки в лавку, стояла, как нищенка, у порога. Один из торговцев недружелюбно спросил:
– Откуда у тебя эта брошь, можно узнать?
– Я ее не украла, господин, – смело ответила я.
Пришла зима, и я сняла комнату в одной еврейской семье. Это было бедное, многодетное семейство, и комната моя – низкая, узкая, по сути – каморка. На мое счастье, каморка примыкала к хозяйской квартире и даже улавливала часть ее тепла. Я рада была снова оказаться в семье евреев, слышать их язык, их молитвы и тешиться мыслью, что вернулась домой.
В последние дни вижу я перед собой Розу. Она сильно постарела, волосы ее поредели, стали седыми, глубокая морщина пересекла лицо. Мне почему-то показалось, что это – след, оставленный ножом убийцы. Рана зарубцевалась, но глубокий шрам бросается в глаза. К моему удивлению, ей не надо было ни о чем рассказывать, она обо всем уже знала, и даже имя Сами произнесла. Всякий раз, как оказываюсь я на перепутье, – Роза возникает передо мной. Она всегда связана с самыми потаенными моими мыслями. В последний раз мы долго говорили, ее очень радовало, что я бегло говорю на идише, имена людей и названия мест произношу правильно.
Мою хозяйку зовут Перле. Она всякий раз удивляется моему идишу. Когда же я говорю, что идиш – приятный, благозвучный язык, на ее губах появляется улыбка, в которой – недоверие и подозрительность. Детей держат от меня подальше, и почти целый день я провожу в своей каморке – в размышлении и дреме.
С болью рассталась я с брошью. Деньги за нее я получила немалые, и, может, поэтому не смогла сдержать слез. Уплатила хозяйке за квартиру… Она глазам своим не поверила и, сильно смутившись, сказала:
– Ты – хорошая.
– Что же тут хорошего? – спросила я.
– До сих пор все меня обманывали, а ты заплатила мне вовремя.
По ночам я сижу на своей постели и записываю события прошедшего дня. Эту привычку я приобрела еще в те дни, когда жила у Розы. Мои близкие оставили меня, и теперь в целом мире нет у меня ничего, кроме этих записей. В них хранятся все мои раздумья. Записей у меня много, они довольно беспорядочны, некоторые из них уже трудно прочесть, но я продолжаю. Я пишу, даже если очень устаю, потому что мне иногда кажется, что я должна сохранить в памяти каждое лицо, каждую мелочь, чтобы в будущем можно было вернуться к этим записям и вспомнить все…
Тем временем я живу во власти страха. Я боюсь зимней тишины, и пьяниц, шатающихся по улицам, и полицейских, и скопления крестьян, сидящих в своих телегах и играющих в кости. Страх гнездится в каждой клеточке моего тела. Я вижу ясно, как на горизонте зарождается буря, и толпа набрасывается на дома V евреев. Я вспоминаю, как выглядели парни из нашего села, когда веселые и пьяные, возвращались они после грабежей. Я помню Василя, моего дружка, тихого, разумного парня, с которым мы вместе пасли скот. Я любила его за щедрость, за вежливость, за искренность. Много часов проводили мы вместе в лугах, а после того, как отец привел новую жену, я оставалась с Василем до поздней ночи. Темную ночь я предпочитала мачехе. Этот Василь, который обнимал и целовал меня с нежностью, который стеснялся попросить меня, чтобы я отдалась ему, этот милый Василь отправился зимой с товарищами поохотиться на евреев. И встретился ему пожилой еврей, которому поначалу удалось ускользнуть от него. Однако Василь не отступился, кинулся в погоню, настиг его, выместил на нем всю свою злобу. Но и на этом не успокоился и приволок его в село…
В пасхальные дни воздух в селе был насыщен каким-то не-осознанным возбуждением. Молодые вымещали свою злобу на евреях. И за это их ждала награда: пойманного еврея приходили вызволять. Уж если поймаешь еврея, то полный чемодан всякого добра тебе обеспечен.