Текст книги "Катерина"
Автор книги: Аарон Аппельфельд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Глава тридцать первая
В этом открытом поле нет секретов. Крестьянка, что повстречалась мне на пути, рассказала обо мне, и слух этот полетел, словно на крыльях птицы. Теперь крестьяне, стоя на склоне, показывают на меня: «Вот она, вот это чудовище!» Очень мне хочется выломать какую-нибудь хворостину, подняться к ним и стукнуть как следует. Дрожь пробегает по рукам моим, и я чувствую, что есть в них сила, но, увы, ноги не те – тяжелые, распухшие. Тем не менее я не могу смолчать и во весь голос кричу им: «Мерзавцы! Вы священнослужителей зарезали, осквернили жертвенник их, и отныне нет здесь Бога!»
Еще той ночью я застелила соломой пол в развалинах, что остались от еврейского дома и, о чудо, маленькая охапка соломы преобразила эти руины. Теперь я часами сижу и читаю «Псалтырь». Чтение псалмов опьяняет меня, обостряет все мои чувства, и вскоре я ничего не вижу, кроме таинственной игры света.
Тем временем кончилось лето. Поля почернели, низкие облака стелились над полями. И я вдруг увидела евреев осени. Евреи осени были совсем особенными – одинокие, с длинными чемоданами в руках, шли они своей дорогой. Большинство из них были людьми высокого роста. Их можно было увидеть примостившимися под деревом или у колодца, а иногда – на деревенской околице. Они сидели и пристально вглядывались во все вокруг. Дети почему-то боялись их, а взрослые прогоняли, как прогоняют чужую лошадь.
Большую часть дня я провозку в разрушенном доме. Порою мне кажется, что вернулись мои далекие годы, и я слышу голос матери: «Где ты? Почему не гонишь коров на пастбище? Время позднее». Иногда я ничего не слышу, а только вижу: мать моя в коровнике, а отец у изгороди, присосался к бутылке, и холодная развратная улыбка блуждает по его лицу. А неподалеку от него – два его незаконных сына, какими я их однажды увидела: они теснятся на узкой телеге, два узника, возвращающиеся в тюрьму после тяжелого рабочего дня.
Осень становилась все ясней и прозрачней. Я постигла, что в мире больше нет евреев, и только во мне нашли они кратковременное убежище. Мысль эта наполнила меня внезапным страхом. Я вышла. По проселку, проходящему чуть выше, ехала телега, груженная сеном. Стоило крестьянам заметить меня, как замахали они руками и заорали:
– Вон она, вон чудовище!
Я вновь ощутила силу в руках и подняла голос:
– Злодеи! Подлецы! Среди вас жили древние священнослужители, хранители веры, красящие своими праздниками эти небеса. Среди вас жили торговцы, носившие в чемоданах своих благовония. Эти страдающие потомки Иисуса ходили среди нас, напоминая каждому, что есть истинная жизнь. Мы ненавидели их, и не было границ нашей ненависти. Пользуясь любой возможностью, мы постоянно обворовывали их. Мы жалили их. Мы избивали их. О, как мы любили бить их! А зимой мы охотились на них. И так – из века в век. Не было предела нашей ненависти. А теперь мы убили их. Извели под корень. Но знайте – нет в деревне человека, который мог бы сказать: «Не мои руки пролили эту кровь».
Долгими часами бродила я вдоль ручьев. Во время дождя укрывалась в развалинах. Это были еврейские дома, где все было разорено, но мне они виделись храмами. Мне был знаком в них каждый уголок. Иногда я вдруг находила подсвечник или кубок, который наполняли вином во время субботней трапезы, и эти ритуальные предметы пробуждали память о праздниках – Песах и Шавуот.
Так ходила я от одного разрушенного дома к другому. Истина представала предо мной во всей своей страшной наготе. Но именно здесь, среди этих чудом уцелевших предметов, евреи открылись мне той своей стороной, которой я никогда не видела: тайные служители Бога.
Только здесь пришла ко мне решимость, и я захотела принадлежать к этому тайному племени. «Примите меня, – просила я. – Я не знаю, достойна ли я такой милости. У меня нет никого на всем белом свете – только вы. Я ничего не прошу, никаких поблажек, ни здесь, ни в лучшем из миров, только бы быть близкой вам. С тех пор, как я встретилась с вами в первый раз, я полюбила вас. Я люблю вас такими, какие вы есть. Ни один из ваших повседневных обычаев не вызывает у меня неприятия, ни одно ваше движение. Я люблю ваши обычаи такими, какими они сложились, без желания изменить что-либо. Если мне будет дозволено пребывать среди вас, я буду в ладу с самой собой. Я умею варить, шить, убирать двор, приносить продукты с базара, я уже не молода, но могу исполнять любую работу, ведь вы меня знаете».
Настали холодные дни. Я много плакала. Подростки кричали мне со склонов холмов: «Вон она – чудовище!» Мне очень хотелось подняться туда и поколотить их, но я знала, что моим ногам уже не под силу добраться до них.
Однажды вечером, когда я сидела и читала псалмы, я увидела мальчишку, украдкой подбиравшегося к моему порогу. Не колеблясь, я схватила его:
– Ну что, злодей?
У него было наивное лицо пастуха с мелкими чертами.
– Я не виноват, – он трепыхался в моих руках.
– Зачем же ты кричал «чудовище»?
– Все кричали…
– Чтобы больше я не слышала ничего подобного, – сказала я, отшвырнув его.
Он замер на миг, пораженный тем, что вырвался из моих рук, отделавшись таким легким наказанием…
В ту же неделю пришли обильные осенние дожди.
Глава тридцать вторая
Я нашла неесколько листков бумаги и карандаш, и вот, я сижу и записываю слова – чтобы они осветили тьму, в которой я пребываю.
Я пишу ШАБАТ (суббота), повторяю и снова пишу ШАБАТ и – о чудо! – одно это слово обладает силой воссоздать не только тишину, но даже музыку Субботы. Поскольку в мире больше нет евреев, я сама для себя устраиваю Шабат каждую неделю. Я прогоняю дурные мысли, возглашаю пред лицом Господа Шабат и целый день я окутана Субботой, словно великолепной мантией.
На исходе Субботы я, к своему удивлению, чувствую легкую грусть, поднимающуюся из глубин души, и я знаю, что Царица Шабат, под крылом которой я нашла прибежище, собирается покинуть меня. Мне тяжело с ней расставаться, я выхожу на воздух и наблюдаю, как сменяется небесный караул: мягкий свет уходит и поглощается тьмой.
Потом я пишу ШАВУОТ (Пятидесятница) и тотчас ощущаю аромат зелени и молочных блюд. В праздник Шавуот настежь распахнуты двери дома, и теплый воздух струится в комнаты. В этот день дано было с небес Святое Учение, и Роза надевала платье в цветах, которое она носила только в праздник Шавуот.
Теперь я пишу ТИША БЭАВ.[5]5
Девятый день месяца Ав – день разрушения Иерусалимского храма.
[Закрыть] Это – самый печальный изо всех дней. Люди избегают друг друга, словно Ангел Смерти преследует их. Биньямин ни с кем не разговаривает, лицо его мрачно, а Роза, скрючившись на полу, вслух читает Плач Иеремии и другие печальные стихи из Священного Писания. Это разрушение, которому нет предела, бедствие, которому нет конца, и только приход Мессии может все исправить.
А теперь я пишу: РОШЕШОНЕ, и ЙОМ КИПУР, и СУКОТ, и ХАНУКА, и ПУРИМ, и ТУ БИШВАТ, и ПЕСАХ.[6]6
Названия еврейских праздников.
[Закрыть] И снова начинаю все сначала. Я пишу, и великий свет, сжавшись, превращается в слова, чтобы они воспламенили мою память. Я боюсь забвения. Нет больше в мире евреев, лишь немногое от них хранится в моей памяти, и я боюсь, что утратится и эта малость. Память моя слабеет, поэтому я не перестаю записывать: ТРЕЙФ, ТУМ'А, АРЕЛЬ, НЕРОТ ШАБАТ, ЙОМ КИПУР, НЕИЛА, ХАРОСЕТ, ТИКУН ХАЦОТ, СЛИХОТ, ШАБАТ НАХАМУ, СЕУДА МАФСЕКЕТ, КОЛ НИДРЕЙ.[7]7
Слова и понятия, связанные с еврейскими праздниками и религиозными традициями.
[Закрыть] Я пишу большими буквами, и множество жизней втиснуты под оболочку этих слов, потому что я боюсь за свою память. Человек может легко утратить ее в этой зеленой пустыне. Все эти годы я вела войну с забвением. Теперь же я чувствую, что больше мне не выстоять, и поэтому без устали записываю и записываю.
… Вечером дети возвращаются из школы, которая называется ХЕДЕР. В руках у них маленькие фонарики, и на белом снегу они видятся мне двумя ангелами. Еще немного, я сниму с них пальтишки, и они вознесутся ввысь. Отец спрашивает их что-то из Пятикнижия, а я не понимаю ни единого слова. «Что сказал РАШИ?[8]8
РАШИ – Шломо Ицхаки (1040–1105), известный под сокращенным именем РАШИ, величайший комментатор Библии и Талмуда.
[Закрыть]» – повторяет отец свой вопрос. Ему отвечает Авраам, отвечает длинно, но, по-видимому, правильно. Отец очень доволен., но своего удовлетворения не показывает.
Чуть позднее я слышу, как дети читают на ночь молитву ШМА ИСРАЭЛЬ. Именно эта молитва наполняет весь дом каким-то особым светом. В те годы, да простит мне Господь, я не замечала света вокруг себя. В теле моем бродили соки жизни, я была занята только собой. Теперь все это далеко и позабыто.
Зеленые заросли здесь густы и непролазны, и чтобы не затянуло меня в эту зеленую прорву, я записываю: СИМХАТ ТОРА, АКАФОТ.[9]9
Симхат Тора – название одного из еврейских праздников; акафот – связанный с этим праздником обычай обходить со свитком Торы (Пятикнижия) вокруг специального возвышения в синагоге.
[Закрыть] Флажки, и на их древках – красные яблоки. Вокруг лают большие собаки, но дети размахивают флажками и провозглашают: «Нет собак и нет волков!»
«Пошли, дети, пора возвращаться домой», – я слышу голос Розы. Трудно оторвать детей от праздника, Роза, выудив их из веселящейся гурьбы, выговаривает им и даже отпускает Аврааму легкую затрещину. Теперь я не уверена, так ли все это было, заливались ли лаем собаки, и было ли это в праздник Симхат Тора или в ночь накануне погрома, когда погибла Роза. Роза была скора на расправу, и детям, бывало, изрядно доставалось от нее. Очень я сожалею, но в ночь перед своей гибелью она их сильно отшлепала. Побои, затрещины, оплеухи не забываются, они – как тавро на нашей плоти.
После убийства Биньямина я впервые ощутила дрожь в пальцах. Всегда какой-то трепет пробегал в них, но тут я впервые осознала, что в этом трепете таится сила. После убийства Биньямина я сказала Розе: «Надо убить убийцу». Роза слышала мои слова, но не ответила, да и я боялась продолжать разговор. Когда была убита Роза, я хотела разыскать в близлежащих деревнях убийцу… А теперь в мире больше нет жертв, только – убийцы. Я закрываю глаза и прислоняюсь головой к стене.
Я вижу свечи, которые зажигали в Йом Кипур – День Покаяния. Свечи для Йом Кипур Роза обычно делала своими руками. Воск она покупала у евреев, живущих в горах. Она готовила все с особой тщательностью, в полной тишине. Какая простая, какая полная жизнь! Только люди безгрешные не боятся убийц. Тот, кто родился в деревне, знает, что в любой пещере может притаиться убийца. Не однажды мне хотелось кричать: «Бегите отсюда, из этих мест, переполненных злом!» Но в глубине сердца я понимала, что никто не послушает меня. Своим крестьянским чутьем я знала, что убийца не пощадит ни женщин, ни детей. Я должна была сказать об этом, я должна была кричать, я должна была взять их в деревню, чтобы они своими глазами увидели – на что способны убийцы. А я, да простит мне Господь, не знала, что сказать и как сказать. Руки мои и вправду дрожали, но я не понимала – ЧТО они говорят мне.
Глава тридцать третья
После Пасхи, как я уже говорила, вернулась я в родную деревню. В маленькую отцовскую усадьбу, давно развалившуюся, от которой ничего не осталось, кроме этой лачуги, где я и живу. Единственное окно ее распахнуто настежь, открывая предо мною целый мир. Глаза мои, хоть и слабы стали, но все еще жаждут видеть. В полуденные часы, когда солнце во всей своей силе, открываются предо мной просторы, простирающиеся до самых берегов Прута, чьи воды в это время – голубая сверкающая лента.
Места эти я оставила более шестидесяти лет тому назад, точнее – прошло шестьдесят три года. Но перемен здесь немного. Растительность, эта зеленая вечность, покрывающая холмы, столь же зелена, как и прежде, и если глаза меня не обманывают – еще зеленей. Несколько деревьев, еще со времен моей далекой юности, попрежнему прямоствольные, шелестят листвой. И не высказать, как завораживает волнообразное движение этих холмов. Все как встарь. Только не люди. Те люди исчезли…
В ранние утренние часы мне удается раздвинуть тяжелые полотнищ времени, скрывающие прожитые годы, вглядеться в прошлое пристально и спокойно – лицом к лицу, как сказано в Писании.
Летние вечера длинны, полыхают зарницами, и озерная вода отражает не только дубы – эти чистые воды нежат самый простой прибрежный куст. Я всегда любила это незатейливое озеро, но особенно – в летние ночи, со сполохами, когда размыты границы между небом и землей, и весь мир пронизан небесным светом. Годы на чужбине отдалили меня от этого чуда, оно стерлось в памяти, но, как оказалось, не в сердце.
Теперь я знаю: он, этот свет, и потянул меня обратно. Какая свежесть, Боже. Иногда мне хочется протянуть руку и прикоснуться к небесам, простертым надо мною, – в это время они мягки, как. шелк.
Трудно спать летними ночами, когда полыхают зарницы. Порой мне кажется, что грех это – спать в такую ясную ночь. Теперь я понимаю сказанное в Священном Писании: «…распростер. небеса, как тонкую завесу». Когда-то слово «тонкую» слышалось мне далеким и чужим. Нынче мне дано увидеть и то, что тонко.
Боже праведный, где мои ноги, мои молодые ноги… Обошла бы я весь мир, из края в край…
Ходить мне очень тяжело. Если бы не окно, широкое, распахнутое настежь, если бы не оно, выводящее меня в мир, я была бы заточена здесь, как в тюрьме, но этот проем милосердно выводит меня на свободу, и я брожу по лугам, как в дни своей юности. Позже, к ночи, когда тускнеет свет на горизонте, я возвращаюсь в свое заточение, насытившись, утоливши жажду, и закрываю глаза, И стоит мне смежить веки, передо мной возникают иные лица, лица, которых я никогда не встречала прежде. Закрытые глаза таят в себе великое чудо.
По воскресеньям я собираюсь с силами и спускаюсь в церковь. Расстояние до церкви невелико, четверть часа ходьбы. В детстве весь этот путь я покрывала одним прыжком. Тогда я все делала на одном дыхании, но сегодня любой шаг причиняет мне боль. И все же этот путь для меня много значит. Каждый камень будит мою память, вернее, нечто, предшествующее памяти, и я виду не только мою покойную мать, но и всех людей, что проходили этими тропками, опускались на колени, плакали и молились. Теперь мне почему-то кажется, что все они были в тулупах, может быть, из-за того мужика, никому не известного, который прибыл сюда тайком, помолился, а затем покончил с собой. Его крики до сих пор отдаются у меня в висках.
Церквушка – старая и ветхая, но все еще прелестна в своей простоте. Деревянные подпоры, что поставил мой отец, до сих пор хранят память о нем. Отец не был ревностным христианином, но почитал своим долгом, чтобы малый сей храм не пребывал в запустении. Я помню, словно в свете сумерек, как отец нес на плечах толстые колья, как. он вгонял их в землю, вбивая огромным деревяным молотком. Тогда, отец виделся мне великаном, и труд его был великанским. А колья те, хоть и подгнившие, и по сей день стоят па месте. Недвижные, стоят они, долгожители, и лишь человек вырван безвременно…
Кто бы мог представить, что я вернусь сюда: ведь, словно зверь, исторгла я из памяти родительский дом. Но человеческая память сильнее его самого. Чего не сотворит желание, осуществит необходимость, и в конце концов необходимость обернется желанием. Я не жалею, что вернулась сюда: видимо, так было нужно, чтобы я вернулась.
Час-другой я сижу на скамье в церкви. Тишина тут звенящая, может быть, потому, что место это в самом сердце долины.
По этим тропкам в детстве я гонялась за коровами и козами. Как бездумна и как прекрасна была тогда моя жизнь. Подобно тем животным, которых пасла я, была я так же сильна и так же бессловесна, как они. От тех лет не осталось никаких внешних следов, лишь я сама, годы, спрессованные во мне, да моя старость. Старость незаметно приближает человека к самому себе и к умершим. Мертвые, которых мы любили, приближают нас к Богу.
В этой долине я впервые услышала голос с небес, вернее, со склонов, как раз в том месте, где зажатая холмами долина, вырвавшись на свободу, вливается в простор широкой равнины.
Со всей ясностью помнится мне, как это случилось. Было мне семь лет. Внезапно я услышала голос, не похожий на голос матери моей или отца. Он сказал мне: «Не бойся, дочь моя, ты найдешь пропавшую корову». Голос был такой уверенный, такой спокойный, что мой страх мигом улетучился. Я застыла на месте, вглядываясь в сгущающуюся темноту. Ни звука, ни шороха. И вдруг из темноты появилась корова и подошла ко мне.
С тех пор всякий раз, когда я слышу слово «спасение», я вижу свою корову, которая потерялась и нашлась. Только однажды обратился ко мне этот голос – и замолк. Об этом я никому не рассказывала. В глубине сердца хранила я тайну и радовалась ей. Я тогда всякой тени боялась. И долгие годы владел мною страх – лишь в зрелом играете освободилась я от него. Если бы я молилась, молитва научила бы меня не бояться. Но судьба моя распорядилась по-иному. Понимание многих истин пришло ко мне поздно – я постигала их на своем горьком опыте.
В юности у меня не было потребности ни в молитве, ни в Священном Писании. Слова молитвы, что я произносила, словно не мне принадлежали. Я ходила в церковь, потому что мать меня заставляла. Когда мне было двенадцать, однажды посреди молитвы вдруг привиделись мне сцены разврата, и это ввергло меня в мрачную печаль. Каждое воскресенье я притворялась больной, мать колотила меня, но ничего не помогало: я боялась церкви, как боялась сельского лекаря.
И все же, слава Богу, я не оторвалась от живительных источников веры. Бывало в моей жизни, когда, казалось, я забывала о них, погрязши в пороке, но и тогда не однажды падала я на колени и молилась. О Боже, немного таких мгновений могу я вспомнить, хоть и велики грехи мои, но только Ты в бесконечной милости Своей знал душу рабы Твоей.
А теперь, как принято говорить, вернулись воды к истокам своим, завершен круг: я возвратилась сюда. Дни полновесны, исполнены сияния, и я блуждаю по ним – по всей их протяженности. Пока окно распахнуто и глаза мои способны видеть, одиночество не досаждает мне. Шаль, что мертвым запрещено разговаривать с живыми. Им есть о чем рассказать. Я в этом уверена…
ПРИОБЩЕНИЕ К ТАИНСТВУ
Штрихи к портрету Аарона Аппельфельда
Данте увидел устрашающие нас круги ада внутренним взором гения.
Еврейский народ побывал в аду. Как написать об этом?
Как написать об этом? Как написать о Катастрофе, о тех, кто погиб в этом аду, и о тех, кто выжил в нем? О трагедии, мужестве, отчаянии, вере, непонимании, одиночестве, постижении, разочаровании, уроках?
Ответом на вопрос, который десятилетие за десятилетием не дает покоя писателю Аарону Аппельфельду, могут служить его книги. Ответом для нас, читателей, но не для него самого: каждое его новое произведение – это снова и снова трагически неразрешимый поиск, новый поворот темы, которая намного шире самой себя, которая проламывает временные и событийные рамки того, что обрушилось на еврейский народ в годы Второй мировой войны, и, хотим мы того или нет, отбрасывает свою зловещую тень на нас, обитающих в двадцать первом веке. Мир людей, живущих в этой тени, – это мир большинства произведений Аппельфельда.
Аарон Аппельфельд – лауреат Премии Израиля, высшей премии этой страны, он удостоен множества других международных и израильских премий и наград. Его книги переведены на тридцать языков. Мировая критика ставит Аппельфельда в один ряд с такими величинами, как Альбер Камю, Исаак Башевис Зингер, Франц Кафка, называя его одним из лучших писателей нынешнего поколения. Недельное литературное приложение к газете «Нью-Йорк таймс», одна из самых авторитетных литературных трибун в мире, не жалеет места для развернутого творческого портрета израильского автора. «Проза Аппельфельда, – пишет известный критик Мицико Какатони, – волшебна, как сказки братьев Гримм… Эти сумеречные народные сказания, покоряющие читателя простотой и теплотой повествования, каким-то непостижимым образом обретают философскую значимость и могут послужить нам моральным уроком…»
В литературу Аппельфельд пришел довольно поздно, ему было уже тридцать. А за плечами – трагически трудная дорога.
Из воспоминаний писателя:
Я родился в Черновцах в 1932 году. Моим родным языком был немецкий; дедушка и бабушка говорили на идише, вокруг говорили по-украински, по-польски, по-румынски. Я рос в состоятельной семье, единственным ребенком, что само по себе было уже признаком ассимиляции. В начале войны – мне тогда было восемь лет – румыны захватили город, тут же убили мою мать, я остался с отцом. Нас поместили в гетто. Потом увезли на Украину, под Могилев-Подольский, там нас с отцом разделили, я остался один. Скитался с места на место. Русоволосый, с голубыми глазами, я не был похож на еврея, говорил по-украински вполне сносно. В деревнях не всегда находил работу. Перебрался в город, где работал у людей не совсем порядочных, среди них попадались и воры, и мошенники…
В 1944 году пришли русские. Я работал на солдатской кухне и продвигался вместе с армией. Солдаты обучили меня русскому – главным образом матерным словам. Вместе с армией я добрался до Югославии. Там я нашел и других еврейских детей, и мы, небольшой группой, перебрались в Италию. Мы жили в монастыре. Там встретились с солдатами Еврейской бригады (воинское подразделение, сформированное в Эрец-Исраэль, которое воевало в составе союзных войск во время Второй мировой войны) и с их помощью в 1946 году перебрались в Эрец-Исраэль. Я оказался здесь в полном одиночестве, потерял всякую ориентацию: не понимал, зачем я здесь, с трудом разбирался в происходящем. Что я делаю в этой жаркой стране, где собралось так много евреев? Как я здесь очутился?
Я работал, где придется, – в городе и в кибуцах. Подучил иврит. Вообще-то я говорил на многих языках, хотя толком не знал ни одного. Я знал немецкий – на нем говорили мои родители – и не знал его; знал русский и украинский, но не знал их; я мог объясниться на итальянском и на идише, но и этих языков я не знал. У меня не было никакого образования, я никогда не учился в школе… По сути, впервые я сел за парту в университете, когда отслужил в армии и имел за плечами уже солидный кусок жизни. Там, в университете, я почувствовал: с этим жизненным опытом нужно что-то делать…
Ныне Аарон Аппельфельд, который «никогда не учился в школе» и всего лишь, как он выражается, «подучил иврит», является профессором ивритской литературы в беэр-шевском университете им. Бен-Гуриона, преподает в ряде европейских и американских университетов. Его перу принадлежат книги, написанные на блестящем, изысканном, образном иврите.
Первая его книга называлась «Дым». Она рассказывала о людях, переживших, как и сам автор, Катастрофу и оказавшихся в Израиле. «Это были не „целые“ люди – половинки, а то и четвертушки, их сознание было четвертовано». Они не работали, пьянствовали, занимались контрабандой, женщины – проституцией… Это были шестидесятые годы, и автор с трудом нашел издательство, согласившееся выпустить его книгу. Общество хотело читать не о тех, кто после пережитого опустился на дно жизни, а о здоровых, сильных и оптимистично настроенных людях.
Однако Аппельфельд стремился отобразить жизнь во всех ее многообразных проявлениях.
Воспоминания о Катастрофе живут как бы в глубоком подвале, куда каждый спускается в одиночку, – утверждал он. – Я не пытался писать о себе – таких историй в нашей стране более полмиллиона, есть и пострашнее, – я хотел понять смысл. Если нет смысла – зачем все это? Смысл – вот что важно для литературы. Мы не можем постичь смерть одного ребенка, так как нам постичь смерть миллионов? Наше сознание вытесняет Катастрофу, не принимает, отметает всякие разговоры о ней. Те, кто пережил Катастрофу, пережил ее лично. И этот личный опыт, каким-то особым, уникальным образом преломленный, может стать литературой. Как сделать, чтобы то, что случилось с Ициком или Мойше, обрело универсальный смысл? Как найти эту «точку схода», мельчайшую крупицу, микроскопический кристалл, где собралась вся трагедия?
За первой книгой последовали другие.
«Шкура и рубаха» – роман, повествующий о супружеской паре, разлученной войной и воссоединившейся в Вечном городе, «Как зеница ока», «Пора чудес», «В то же время», «Лаиш»…
Особое место в его творчестве занимает эпическое полотно «Катерина», в котором повествование ведется от лица украинской женщины: это своеобразная попытка взглянуть на еврейский народ со стороны – жизнь Катерины оказывается связанной с евреями, и после Катастрофы она считает своим долгом вспомнить и восстановить хотя бы часть того мира, что безвозвратно исчез вместе с гибелью миллионов ни в чем не повинных людей. «Катерина», пусть и в переводе, при котором текст неизбежно теряет в своей выразительности, даст читателю некоторое представление о стилистическом богатстве прозы Аарона Аппельфельда. И приобщит читателя к очень важной для этого писателя идеи: «… одно из главных, с детства сохранившихся и по сей день не забытых мною ощущений я мог бы выразить так: не может быть, чтобы меня с ними – с этими столь дорогими мне украинскими женщинами, с их братьями и сестрами, отцами и сыновьями, – не может быть, чтобы нас разделяла пропасть. Не может быть, чтобы навеки встала между нами глухая стена, чтобы не дано было нам испытать чувства притяжения, близости, взаимопонимания. И сегодня, прожив долгую и трудную жизнь, чудом уцелев в Катастрофе, я не утратил веры в Человека и в то, что между людьми не должна стоять стена непонимания и ненависти. Поэтому я написал „Катерину“».
Как-то я спросил Аппельфельда: «Почему ваши книги всегда о том, что было до Катастрофы, или о том, что происходило после нее?» И он ответил: «Катастрофа – это состояние, температура которого – абсолютный нуль. Все умирает. Даже молекулы прекращают свое движение… Жизнь застыла, что уж тут писать…»
В его произведениях пульсирует жизнь. И, как это всегда бывает у большого писателя, о чем бы и о ком бы он ни говорил, в какое время бы ни возвращался, он говорит и о нас сегодняшних, о наших проблемах, нашей боли и нашей надежде.
Я, – говорит о себе Аарон Аппельфельд, – человек сомневающийся. В мире, где столько людей знают, что надо делать и как следует жить, я не могу утверждать, что мне это известно.
Я не знаю…
Но я ищу смысл. Погружаюсь в глубину событий и характеров. Однако при этом я не знаю, существует ли «ответ», который должен принести в мир писатель. Какой «ответ» несет Бах? По-моему, мы должны стремиться принести в мир внутреннюю музыку. Музыка – это чуть больше, чем язык, но и чуть меньше. Музыка связана с таинством. И писатель связан с неким таинством, он пытается приобщить к нему читателя, чтобы тот увидел мир чуть-чуть иным.
Виктор Радуцкий