Текст книги "Катерина"
Автор книги: Аарон Аппельфельд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Глава вторая
Через несколько месяцев после смерти мамы отец привел в дом другую женщину. Была она высокой, широкой в кости, скупой на слова. Горы, где отец нашел ее, словно наложили свой суровый отпечаток на ее лицо. Всем обликом своим напоминала она рабочую лошадь. Отец разговаривал с ней громким голосом, как с глухой.
– А ты что делаешь? – боязливо обратилась она ко мне.
– Я? – отпрянула я в испуге.
– Ты должна работать, – сказала она, – а не бездельничать.
Большую часть дня я проводила вне дома. Уже тогда я знала, что эта жизнь должна умереть, а взамен ее возникнет другая, непохожая, далекая от этих мест. Каждую ночь я видела во сне маму, она, как всегда, занята была хозяйством, долгами и коровами, которых поразила тяжелая болезнь. «Мама!» – я искала ее близости, но она, как и при жизни, была сердита на всех. Я рассказала ей, что отец привел в дом новую жену. Она, похоже, поняла, о чем речь, но отмахнулась от этого известия.
Осенью я оставила дом.
– Куда? – спросил отец.
– Работать…
– Береги себя и не отклоняйся от пути праведного, – произнес он и, не прибавив ни слова, исчез.
Отец был человеком тяжелым на руку, на мать он не осмоливался ее поднять, но вторую свою жену, я слышала, колотил нещадно. Мне рассказывали, что в последние годы жизни он переменился, стал ходить в церковь по воскресеньям.
Мать свою я ощущаю, как некое неукротимое кипение, но отца вижу воочию, будто он отказывается покинуть сей мир. Летом, много лет тому назад, стоял отец, опершись на вилы с длинным черенком, и причмокивал губами, заигрывая с коровами, будто те – гулящие девки. Коровы глядели на него и улыбались, что доставляло нам великое удовольствие, а отец продолжал причмокивать. Какая-то странная близость установилась между ним и коровами…
Тем летом, отправляясь в школу – я ходила в третий класс, – я услышала голос отца:
– Куда ты идешь?
– В школу, – ответила мама, не повернув головы.
– Зачем это ей нужно? Там ничему не учат.
– Ты не священник. Батюшка велел всех девочек посылать в школу.
– А я говорю: нет! – в нем подымался дух глупого противоречия.
Но мама его не испугалась и сказала:
– Есть Господь на небесах, Он – царь, Он – отец, и Его мы обязаны слушаться, а не тебя.
Мама была сильной, смелой женщиной. Однажды зимой я видела, до чего она смела, – она боролось с конокрадом, и подлец вынужден был спасаться бегством. Но мне она почему-то не передала по наследству своей смелости. Я всякой тени боялась, к каждому шороху прислушивалась, даже сверчки по ночам пугали меня.
Не знала я счастья в этом глухом месте, и все же мои первые воспоминания прозрачны, как хрусталь. Дожди, к примеру, бурные, или, как их здесь еще называли, – ураганные ливни. Я любила эти проливные дожди летней порою и пар, что поднимался после них с лугов.
Отца и мать я никогда не вижу вместе. Будто они никогда вместе и не были. У каждого из них было свое, особое отношение к животным. Мама заботилась о них преданно, но отчужденно. Здоровую корову она не замечала. В отношении отца к коровам, напротив, было что-то дразнящее, словно это – женщины, которых надо соблазнить. Мать презирала его за это.
После смерти матери я иногда ходила в церковь. Мне казалось, что мама покоится под большой иконой и молится вместе с Божьей Матерью. Я сидела, вглядываясь в молящихся – тяжко трудившихся женщин. Они иногда благословляли меня, подавая кусок пирога. Там, среди чадящих свечей, плесени, молитв и подаяний научилась я всматриваться в людей.
Жизнь отца с новой женой, по-видимому, не была счастливой. Дух матери витал в доме. Напрасно чужачка пыталась отобрать у мамы ее владения. Не раз слышала я жалобы: «Ни в чем нет мне здесь удачи. В своем доме все у меня ладилось, а здесь все идет прахом». Отец, разумеется, не принимал этих жалоб, и всякий раз, когда хлеб пригорал в печи или варево выкипало, он бил ее. Она вопила и грозила, что убежит из дому. Много лет спустя, как я слышала, она ему смогла отомстить, и когда отец заболел, поиздевалась над ним вволю. Ходили слухи, что она отравила его. Кто знает? Ведь и она уже в лучшем из миров. А если согрешила – с нее взыщется. В конце концов приходит час расплаты по всем счетам.
И было еще нечто не совсем обычное, о чем говорили дома шепотом: незаконные дети отца. Мать, конечно же, не прощала и, бывало, припоминала ему его грехи. При каждом упоминании странная улыбка появлялась на его лице: словно не о тяжком грехе шла речь, а о ничего не значащем промахе. Было у него, оказывается, двое сыновей от гулящей женщины. В детстве я видела их собственными глазами: молодые крепкие парни, сидевшие в телеге, запряженной двумя тощими клячами. Телега была узкой для них, и это меня рассмешило. Приглядевшись, я заметила, что они похожи на отца.
– Мои дети умирают, а выродки живут и здравствуют, – не раз слышала я, как мать произносила это со скрежетом зубовным.
Я оставила дом без боли и без сожаления.
Я ушла боковой тропинкой, которую все называли «еврейской тропой». Здесь, по весне, но, случалось, и зимою, собирались евреи, тощие, как сверчки. Они торговали своими товарами. Это было одно из страшных чудес моего детства. Их внешний вид, их умение торговаться – они казались мне существами не из этого мира, какие-то черные привидения, извивающиеся, приплясывающие на тонких ножках.
– Не ходи туда, – не раз слышала я от матери. Это предупреждение только усиливало мое любопытство, и всякий раз, когда появлялись евреи, я тоже была там. Они ставили свои чемоданы прямо на землю и выкладывали товары для всеобщего обозрения. Было у них много способов показать товар: развешивали на протянутых между деревьями веревках, на тонких веточках, располагали на прилавках, сколоченных наспех, а то и просто на земле. Оказывалось, что маленькие потертые чемоданы вмещали несметные богатства: разноцветные блузки, носки, туфли на каблуках, кружевное белье. По большей части – все товары предназначались для женщин. И женщины набрасывались на них и хватали все, что под руку попадется. Я любила эти городские запахи, что долетали сюда, притаившись в вышитых ночных рубашках….
Если не замечать самих торговцев-евреев, их наводящего страх присутствия, глаза разбегались от открывающегося зрелища. Я завидовала тем женщинам, которые неистово торговались и покупали новые вещи, завернутые в бумагу, упакованные в картонные коробки. У меня и ломаного гроша не было. Однажды я попросила у мамы монетку, чтобы купить сладостей, она меня отругала и сказала:
– Не ходи туда. Евреи тебя обманут.
Я проводила там долгие часы. Торговцы были низкорослые, юркие, порою мне даже казалось, что расхаживают они на каких-то диковинных лапах, и поэтому могут передвигаться скачками и прыжками. Иногда неожиданно появлялись несколько крестьян и, размахивая бичами, прогоняли их. Как-то раз, убегая, евреи оставили цветастые носки. Когда я показала их матери, она сказала:
– Не надевай их теперь, побереги для праздников.
Почти всегда они торговали до вечера, а вечером, упаковав остатки своих товаров, исчезали. Однажды в нашем дворе стоял еврей и предлагал нам что-то купить у него. Был он высокий, худой, с черной бородой, с тонкой длинной шеей – я отродясь не видела, чтобы шея так торчала из воротника.
Со временем я к ним привыкла. Иногда, бывало, украду у них кусочек ткани или пакетик со сладостями. Я особенно помню эти кражи: была в них и победа над страхом, и тайная радость, поскольку у них позволено красть – ведь, как говаривала моя мать, воровать у вора – не преступление.
Однажды позвала меня двоюродная сестра Мария:
– Черти прибыли, а ты еще здесь.
– О каких чертях ты говоришь?
– Черти с чемоданами.
– Напугала ты меня, Мария.
– Нечего пугаться, – сказала она холодно, – если к ним привыкнуть, можно из этого извлечь только пользу.
Моя двоюродная сестра Мария старше меня на семь лет. Она работала у евреев и узнала их поближе. Как и все, она ненавидела их, но уже успела убедиться, что открыто они не вредят и яду не подсыпают. У нее были платья и нижнее белье, полученные от них. Как-то она принесла мне в подарок трусики, украшенные вышивкой.
Моя двоюродная сестра Мария, да упокоится душа ее в раю, была, прости мне Господи, холодна как лед. Страха она не ведала. Не раз видела я, как закалывала она свинью, вонзала нож без тени отвращения, и когда несчастное животное визжало, на лице ее, бывало, не дрогнет ни единый мускул. И даже ругалась она, я слышала, как настоящий мужик. Весною, помнится мне, подошла она к одному из прилавков, выбрала красивую блузку и спросила, сколько она стоит. Еврей назвал цену.
– Сегодня у меня нет денег, – сказала она. – Заплачу в следующий раз.
– Раз так, я тебе не продам, – возразил еврей.
– Что значит «не продам»? – она говорила с ним шепотом, в котором ощущалась твердость. – Ты еще пожалеешь.
– Я ни перед кем не провинился, – возвысил голос торговец. – Если не отдашь, мой брат прирежет тебя в поле, – ожгла она
– Я не боюсь! – выкрикнул еврей.
– Не стоит умирать из-за блузки, – прошептала она и, схватив блузку, убежала. Еврей было собрался бежать за ней, даже сделал несколько шагов, но остановился. В ту же ночь Мария мне объяснила:
– Евреи не такие, как мы: они смерти боятся. Страх этот – их погибель. В нем – их слабость, мы с моста прыгаем, а они – ни за что. В этом вся разница, ты понимаешь?
Мария, да простит мне Господь, была человеком безжалостным и наглым. Я и сама ее побаивалась.
Евреи появлялись в деревне в такое время и в таких местах, что и представить было невозможно: на берегу озера, а то и за церковью. Своей одеждой они сильно выделялись. И били их, и преследовали, но, подобно воронам, они вновь слетались во всякое время года.
– Почему они такие? – спросила я однажды у матери.
– Разве ты не знаешь? Они Иисуса распяли.
– Они? – Они.
Я не стала расспрашивать. Боялась расспрашивать. Они являлись ко мне во сне, наполнив чернотой не одну ночь. И всегда – они выглядели одинаково: тонкие, смуглые, извивающиеся, приплясывающие на своих птичьих лапах, и в то же время – наглые, высокомерные. Однажды, помнится, случилось мне встретить еврея посреди поля. Он протянул мне конфету, но я в страхе бежала от него, как от черта.
Глава третья
Два дня шагала я по вязкой дороге. Во всем чувствовалась осенняя горечь. Дождь. Густой туман. Но горше всего был равнодушный взгляд отца: он бросил меня, как бросают больную скотину, которую не собираются прирезать тут же, на месте.
Собак я не боялась: мне знакомы их привычки, и всякий раз, когда мне на пути повстречается собака, я останавливаюсь и завязываю с ней дружеские отношения. Язык собаки мне понятен. Ее лай точно скажет мне – довольна ли она или сердится. Бешеные псы немы. Трудно в этом признаться, но нам легче сблизиться с животным, чем с человеком, много ли друзей приобретает человек за всю свою жизнь?
В просветах между дождями я срывала яблоко или грушу, усаживалась под деревом, и сердце мое обращалось к памяти о матери. Если нет поблизости родной души, человек предается воспоминаниям о мертвых. Жизнь матери моей была полна горечи, и смерть словно усилила эту горечь. Не раз молилась я о даровании ей покоя, но даже в лучшем из миров она была погружена в свои беды. Смерть вовсе не освобождает нас от сведения земных счетов. И все, что мы натворили, вся грязь и бессмыслица тянутся за нами в вечность.
По ночам я спала на гумне или в заброшенном амбаре. К сырости я была привычна с детства. Кто родился в деревне, тот знает, что жизнь там – отнюдь не праздник.
Я не плакала и никого не винила, но возле часовен я задерживалась и молилась. У этих невысоких неказистых часовен научилась я молиться. Тяжело смирить гордыню и пасть на колени, но когда ты оставляешь свой дом, и во всем мире нет у тебя прибежища, колени сами подламываются. В этих нищих церквушках человек учится милосердию. Там, на паперти, не раз протягивали мне кусок пирога или сыра, даже монету получила я из рук одного крестьянина. Но бывало и по-другому. Случалось мне видеть бабу, что едва выйдя из церкви, набрасывалась в порыве ярости на свою скотину, словно это не тварь бессловесная, а закоренелый преступник.
Ночью я пришла в Страсов, город, где была всего одна улица и шумная железнодорожная станция. Мария много рассказывала мне про город, но выглядел он совсем иначе, чем я представляла себе. Людской поток протискивался через входные двери, поезда приходили и уходили, на платформе крепкие парни грузили мешки с пшеницей.
– Не позволяй им распускать руки, – предупреждала меня Мария.
Позднее, когда станция опустела, и поезда уже не ходили, и буфет закрылся, – из темных углов вынырнули нищие и пьяницы.
– Ты кто? – обратился ко мне один из пьянчуг. С перепугу я онемела. – Из какой ты деревни? – продолжал он расспрашивать. Я ему сказала.
– Идем к нам. Скоро мы кофе приготовим…
Так я познакомилась с ночным миром железнодорожного вокзала. Мне было шестнадцать лет, и все называли меня «девчонкой». В этом слове не было нежности. Если человек не вносил свою долю, его вышвыривали даже из этого темного и холодного угла.
На следующий день я уже работала в ресторане судомойкой. Тот, кто родился в деревне, привык к унижениям. Мать меня била, и отец не щадил. Хозяин ресторана был не лучше их. Вечером, прежде чем расплатиться, он щупал мою грудь. По ночам множество рук тянулось ко мне. Было холодно и темно. Моя убогая одежда источала острый запах сырости, дурной этот запах прочно пристал ко мне.
– Тело – не святыня, ничего с тобой не случится, – назидательно произнес один из пьянчуг и запустил свою руку глубоко под мою одежду…
Осень, оказывается, холодна и в городе. Если бы у меня была каморка, я бы туда убежала. Человек без жилья – что ничейный щенок, всяк норовит его обидеть. Выхода у меня не было: я была с ними, отдавала им, что могла, но и от них кое-что получала. Я отдавала заработанные копейки, а они подносили мне стопку водки, чашку кофе. Я знала, что водка подавляет страх, мать моя никогда не пила вне дома, но в пасмурные зимние дни, сидя в одиночестве, она напивалась. Когда она пьянела, в лице ее проступало что-то из далекой юности. Она принималась рассказывать о своей родной деревне, о пирушках и праздниках. Я очень любила эти редкие часы, но на следующее утро она вставала желчная и сердитая, нагоняя на меня жуткий страх.
На вокзале Страсова я научилась выпивать стопку единым духом, а после того, как опрокинешь их две-три, – не чувствуешь ни страха, ни боли, и даже от приставаний получаешь удовольствие. По правде, ничто тебя уже не заботит, ты сидишь, прислонившись к стене, и поешь, закрыв глаза.
Однажды ночью, когда я вместе с пьяницами укрывалась от холода, явилась мне мать – встревоженная, негодующая.
– Как ты здесь очутилась? – спросила я глупо.
– Ты еще спрашиваешь! – ответила она гневно.
Я хотела броситься на колени и просить прощения, но она исчезла – со стремительностью человека, не считающегося с мнением окружающих, как и при жизни, кипя от возмущения.
Наутро я рассказала про свой сон одной из товарок-пьянчужек. Она небрежным взмахом руки отвела его:
– Не слушай ее. И моя мать мучила меня во сне. Я никому не верю, даже мертвым. Все только того и хотят, чтобы использовать тебя. Я ни за что не вернусь в деревню, мне на тело свое наплевать. Всякий, кто хочет спать со мной, – пусть спит, ведь вдвоем теплее.
Так, в полной безысходности, текли дни. Из ресторана меня почему-то выгнали. Теперь у меня не было ни гроша, ни полушки. И я крала все, что под руку попадется. Не раз меня ловили, и не однажды били, но я не плакла, не молила о пощаде, только, бывало, глаза крепко зажмурю.
Все обещания, которые давали мне молодые парни, оказались ложью. Всю осень они мяли мою плоть, но с приходом холодов – исчезли, бросив меня с больными и стариками. Старики знали, что это – их конец и, свернувшись калачиком, они ждали его в молчании. Говорят, что смерть от холода вовсе не тяжела, но я сама видела, как корчились в страданиях обмороженные люди, дико вопя от боли. Но кто прислушается к ним на людном вокзале? Каждому – своя дорога. В ту зиму я проклинала отца за то, что не дал мне ни копейки, чтобы я могла выжить.
Но и тьма не беспросветна, как это порою кажется. Как-то, когда я стояла, брошенная всеми, посреди шумного вокзала, подошла ко мне невысокая женщина и спросила просто:
– Хочешь работать у меня?
Я не знаю, как выглядит ангел Божий, но голос этой женщины прозвучал, как глас с высот небесных. Вблизи я заметила: ее лицо, обрамленное платком, вовсе не было мягким и нежным. Какая-то суровость застыла в ее глазах. Я не люблю низкорослых, они всегда вызывают у меня непонятное беспокойство и чувство вины. «Ты должна полюбить того, кто дает тебе в стужу крышу над головой», – сказала я себе и пошла за нею следом.
– Откуда ты? – спросила она. Я ей рассказала.
– А евреев ты когда-нибудь видела?
– Случалось, – ответила я с улыбкой.
– Я еврейка. Ты боишься?
– Нет.
– Прежде всего тебе нужно выкупаться…
Уже много месяцев тело мое не знало воды. Одежда моя пропиталась запахами плесени, водки, табака. Человек настолько привыкает к грязи, что перестает замечать ее.
Теперь, когда я стояла голая, страх охватил меня, дрожь пробежала по всему телу. Казалось мне: отовсюду набежали евреи, окружили меня, и одно обличье у всех – тощий человек с обнаженным мечом в руке. Я упала на колени и перекрестилась. Не иначе, как грехи мои достигли небес, и теперь мне придется держать ответ за них.
В ту ночь мне вспомнились евреи, ходившие по нашей деревне от двора ко двору, мелькающие между деревьями, либо стоящие у своих наспех сколоченных прилавков, – сущие дьяволы, говорящие черти. Вспомнила я и крестьян, что грозили им плетью. Теперь же мне почему-то мерещилось, что в евреях есть какая-то легкость – они перепрыгивают через заборы и препятствия, словно силы земного притяжения на них не действуют. «Вам их не победить, – слышу я смех Марии, – ведь чертям этим не больно». А крестьяне все продолжали стегать их плетьми, и Мария смеялась во весь голос, и смех ее пропадал в свисте плетей…
И тут я проснулась.
Глава четвертая
«Я у евреев», – произнесла я, не сознавая, что говорю. Мою промокшую, истрепавшуюся одежду сожгла я той же ночью, а платье, что дала мне хозяйка (оно пришлось как раз впору), было чистым и не имело никаких запахов – это почему-то возбудило во мне подозрения, что оно принадлежало кому-то из умерших евреев.
Хозяйка дома, видимо, заметила мою тревогу. Она открыла двери и показала мне квартиру – три комнаты, небольшие, темноватые, столовая и две спальни.
– А ты когда-нибудь видела евреев? – спросила она снова.
– Они приезжали к нам в деревню, продавали свои товары…
Работа была простой, но справляться с ней мне было нелегко. Отец и мать приучили меня к труду, но не к тщательности. А здесь я должна была с необычайной тщательностью относиться к любой посуде.
Хозяин, человек высокого роста, всегда погруженный в себя, сидел во главе стола и, благословив трапезу, не произносил больше ни единого слова. Религиозность евреев, надо сказать, весьма сдержанна. Хозяйка меня не баловала. Она старательно учила меня тому, что дозволено и что запрещено. «Кошерность» – так называют они разделение между молочным и мясным. Соблюдение правил кошерности сопровождается у них постоянным беспокойством, словно речь идет не о кухонной посуде и пище, а о чем-то, связанном с глубоким чувством. Долгие годы пыталась я проникнуть в суть этого беспокойства.
Не будь за окном зимней стужи, я бы сбежала. Даже свобода без счастья – все-таки свобода, а здесь – одна тоска. Но кинув взгляд за окно, я видела: крыши завалены снегом, почти замерло движение на улицах, в лавки никто не заходит. Не было у меня мужества броситься в этот холод.
Я еще не упомянула о двух детях: Авраам и Меир. Старшему семь лет, младшему – шесть. Розовощекие, смешливые создания, они становились похожими на двух пожилых шутов, когда вдруг замолкали, устремив на меня большие глаза, словно я – существо из других миров, малыши учились с раннего утра до поздней ночи, дети так не учатся, так готовятся в священники и монахи. У нас в деревне учились около четырех часов, да и то с трудом. У них малышу суют в руки книгу, едва он глаза откроет. И не удивительно, что их розовые лица припухли. У нас ребенок проводит время на речке, удит рыбу, а то гоняется за жеребеночком. Все мое существо возмущалось, когда я видела, как этих малышей ни свет, ни заря волокут на занятия. В эти минуты я ненавидела евреев, и нет ничего проще, чем ненавидеть их.
Воскресенья я проводила в шинке с себе подобными. Все они работали у евреев: кто в домах их, а кто и в лавках. Наши впечатления совпадали, мы были молоды, полны жизни, и ни одна подробность их жизни не ускользала от наших глаз: бытовой уклад, их внешность, одежда, еда, язык и даже то, как они спят друг с другом. То, чего мы не знали, – дополняло воображение, а воображение наше после двух-трех стопок не знало удержу.
Мы соревновались – кто отпустит более соленую шутку, пели частушки, проклинали сынов сатаны, для которых счета, богатство, вклады да проценты – это все. Смысл их жизни – это мензурка, которой они отмеряют нам водку, жратва, питье и соитие. Часами, бывало, мы распевали:
Ах, какие у еврея барыши!
Но тебе заплатит лишь гроши.
В четверг он моет задницу, Жену…… он в пятницу.
Весною я обнаружила, что беременна, мне было семнадцать. Я знала, что беременных девушек тут же выгоняют, и своей хозяйке не обмолвилась ни словом. Очень старалась исполнять всю работу тщательно, не обманывать, не красть. Но тому парню, что «сделал» мне это, я рассказала. Он как-то странно потряс головой и дал мне совет:
– Возвращайся в деревню, там на это никто не обращает внимания.
– И мы не поженимся?
– У меня – ни гроша за душой.
– А что будет с ребенком?
– Оставь его в монастыре. Все так делают. Я знала, что слова не помогут, а крик только разозлит его, но все-таки не сдержалась и глупо спросила:
– Где же твои обещания?
– О каких это обещаниях ты говоришь? – сказал он, и лицо его налилось краской гнева.
Не в силах произнести ни слова, я ушла.
Сегодня я не помню, какого он был роста, высокий ли, низкий, лицо его начисто стерлось из памяти, но дочку мою, плоть от плоти моей, не забуду – словно я ее и не бросала, словно она выросла со мной. Много лет тому назад снился мне сон, и во сне я вела ее под венец. Девочка была прелестна, как ангел, и я звала ее Анжелой. Кто знает, может быть, она еще ходит по этой грешной земле?
Но я снова забегаю вперед. На пятом месяце я открылась хозяйке. Была уверена, что она немедля выгонит меня, но, к моему удивлению, я осталась в доме, продолжала работать. Работать было нелегко, но хозяйка меня не подгоняла и ни разу не напомнила о моем позоре.
Незаметно я привыкла к запахам этого дома, к странному разделению на мясное и молочное, к полутьме, что наполняет дом с утра до ночи.
На девятом месяце своей беременности я уехала в Молдовицу, и там, неподалеку от монастыря, сняла комнату у старой крестьянки. Старуха сразу догадалась, зачем я к ней приехала, и запросила немалые деньги за постой. Денег у меня не было, но было золотое ожерелье, краденое, его я и предложила.
– А откуда у тебя это?
– Получила в наследство от матери.
– Не тревожь покой усопшей матери и не лги!
– Что же мне сказать вам, матушка?
– Говори правду.
– Трудно говорить правду, матушка…
Старуха взяла у меня ожерелье и больше не расспрашивала.
Из окна я могла видеть монастырские стены, колокольню и луга, что раскинулись вокруг монастыря. Долгие часы простаивала я у этого окна, к вечеру голова моя тяжелела, все плыло перед глазами.
– Ты бы помолилась, дочка.
– Трудно мне молиться.
– Завяжи глаза свои платком, глаза – они самые большие приспешники греха. С закрытыми глазами и молиться легче.
Я поступила по ее совету: завязала глаза косынкой и туго затянула концы.
Беременность моя затянулась, и я изо дня в день обходила стены монастыря, подобно сынам Израилевым, обходившим стены Иерихона. Велико было мое желание войти внутрь, прикоснуться к алтарю, пасть перед ним на колени, но я не осмелилась. Возвращаясь с прогулки по лугам, я вдруг почувствовала, что Вышний страх охватил меня. Несколько дней я крепилась, но в конце концов рассказала старухе о своем страхе.
– Чего же ты боишься доченька? – мягко спросила она.
– Бога боюсь.
– Нечего тебе бояться. Ты оставишь дитя в корзинке, как оставили младенца Моисея в прибрежном тростнике, а уж далее всеблагий Господь все устроит по Своему усмотрению. Монахини милосердны, они уж позаботятся о ребенке. Каждый месяц приходят сюда женщины и оставляют здесь младенцев. Дети будут воспитываться в монастыре и станут священниками или монахами.
По утрам старуха варила мне кашу. Тело мое отяжелело, и усталость заставляла меня прилечь на лавку, мне уже было не под силу приближаться к монастырским стенам – кончились мои прогулки. Каждое утро старуха торопила меня встать на молитву:
– Непозволительно лениться. Человек должен встать утром и делать то, что ему положено.
Эти увещевания впивались в мое тело, словно гвозди. Знала я, что грехи свои мне не искупить.
Роды были трудные. Повитуха сказала, что таких тяжелых родов не пришлось ей принимать вот уже много лет.
Те, кто сюда рожать приезжают, они отнюдь не в чести. Вот и повитуха со мной не церемонилась, сказав:
– Смотри, больше мужикам не верь. Обещай, что не станешь верить.
– Обещаю.
– А я почем знаю, что ты слово свое сдержишь?
– Я клянусь!
– Клятвы с легкостью преступают.
– Что же мне делать, матушка?
– Я тебе цепочку на ногу надену: она тебе всегда напомнит, что спать с парнями – грех.
– Спасибо, матушка.
– Не благодари. Ты с парнями больше не ложись, вот и вся благодарность.!
На следующее утро собиралась я оставить ребеночка на пороге монастыря, да не было сил подняться с постели. Старуха была недовольна, однако выгонять меня не стала. Она стояла у моей постели и рассказывала о своей далекой молодости, о своем муже, о дочках. Муж ее сбежал давным-давно, а дочки пошли по плохой дороге, сбились с пути там, в городе. И теперь ничего у нее нет в целом мире, кроме этих четырех стен.
– Где ж ты работаешь? – спросила она неожиданно.
– У евреев.
– А «это» – от еврея?
– Наше, – сказала я, – нашенское!
Вечером она была спокойной, умиротворенной и даже стала утешать меня:
– Монахини из монастыря вырастят твою дочку и назовут ее Анжелой. Порою человеку даже на пользу – если не помнит он ни отца, ни матери: тогда свою веру в помощь Божью впитывает он прямо с небес. Все мы в грехах погрязли. Ты свое отстрадала, а о дальнейшем церковь позаботится. В церкви все чисто и покойно. Здесь дни наши проходят в суматохе и суете, а там – великое спокойствие. Не о чем тебе волноваться, ты поступаешь хорошо….
Чтобы забыться, я зажмурила глаза и задремала.
Девочка сосала беспрерывно, и я окончательно обессилела. Если бы не полная беспомощность, я бы, наверно, осталась подольше. Семь дней я о ней заботилась, кормила грудью. Неделю спустя силы окончательно покинули меня. Я попросила старуху принести мне корзинку. Я хотела собственными руками выстелить ее дно. Старуха помогала мне молча, словно мы с ней сообщники. Так приготовилась я к своему преступному шагу. На следующее утро, пока еще тьма стелилась по окрестным лугам, я положила ребеночка в корзинку. Девочка спокойно спала, не издав ни звука. Широким шагом пересекла я поле и у порога монастыря, собрав все свое мужество, поставила корзинку на ступеньку.
Иногда, в зимние ночи, я вижу ее в некотором отдалении. Высокая и тонкая, окружена она волнами света. Красивая, как на картинах в церкви. «Немалый путь уже пройден», – говорю я сама себе и чувствую, что скоро мы встретимся лицом к лицу, и не будет между нами перегородок. Вера в грядущий мир иногда заливает меня горячей волной.