![](/files/books/160/oblozhka-knigi-ohotnichi-byli-rasskazy-ob-ohotnikah-i-rybakah-300723.jpg)
Текст книги "Охотничьи были (Рассказы об охотниках и рыбаках)"
Автор книги: А. Волков
Соавторы: В. Астафьев,А. Зырянов,В. Рачков,С. Мухин,А. Домнин,И. Богданов,И. Тепикин,П. Жуков,А. Спешилов,А. Толстиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
![](i_023.jpg)
В. Астафьев
ОХОТНИЧКИ
Что и говорить, любил Иван Никитич делать внушения. А с тех пор, как стал он мастером в ремесленном училище, это у него в привычку вошло. Да и обойтись без этого трудно: в ремесленном – группа из тридцати человек, дома – сам шестой. Народ дома и в группе проворный, на выдумки и проказы гораздый, я если этому народу постоянно не толковать, что так нехорошо, а этак некрасиво, то и ждать от него добра – дело безнадежное. По крайней мере, сам Иван Никитич был в этом уверен. Но однажды утром… Впрочем, не будем забегать вперед.
Была у Ивана Никитича одна очень застарелая и сильная страсть – охота. Претерпел он из-за нее в жизни немало притеснений со стороны супруги. Но человек он упрямый и переборол даже свою жену. Теперь, спустя тридцать лет совместной жизни, она ему даже бутербродишко какой-нибудь в мешок сует добровольно, правда, не без выговоров насчет дурной головы, которая ногам покоя не дает. К слову сказать, Иван Никитич был в жизни человеком горячим и не переваривал «тихой» охоты с чучелами, с разными там подсадными утками и тому подобное… Нет, он любил по горам ползать и если уж не дичь, то ноги за выходной так убивал, что иногда у железнодорожного моста, от которого оставалось два километра до дому, начинал мечтать о попутной машине, как о величайшем счастье.
То было в прежние годы, а теперь Ивана Никитича чаще потягивает присесть, и горы ему уж кажутся высоковатыми, и километры длинноватыми. Характер у него стал ровнее и пристрастие к обстоятельным внушениям с годами усилилось. «Да-а, старость, старость, как это она пешком, тишком – и опутает незаметно человека по всем суставам, волос на голове поубавит. Ни красоты, ни удальства! Почету, правда, больше, да что из него, из почета-то, шубу шить?»
Так рассуждает Иван Никитич. Однако молодиться он не любит. Отпустил он усы, носит просторный пиджак. И вот первый раз согласился идти на «сидячую» охоту, за тетеревами.
Пригласил его с собой завхоз училища Терешкин. Делая голос таинственным и, не то от изумления, не то от восторга, расширив маленькие желтоватые глаза, он, захлебываясь, говорит:
– Иван Никитич! Если бы ты видел! Тучи! Темные тучи! Я сижу, не дышу в балаганчике, сухо, красота, а они над головой: шш-жж-шш-жж, как еропланы! И в кошенину, и на снопы, и на березы! По ком стрелять, куда стрелять, растерялся я! Ей-бо!
– Ладно, доживем до воскресенья, увидим!
– Иван Никитич, ей-бо!
– Ну-ну, не божись за каждым словом. Нехорошо это, ученики могут услышать. Ты, все-таки, фигура немаловажная, завхоз – это значит заведующий хозяйством, можно сказать, после директора наипервейшая личность, на высоте надо держаться…
И вот они шагают по железнодорожной колее. Впереди чуть заметно серебрятся рельсы. Больше ничего не видно. Темень. С вечера прошел дождик. Воздух сырой, прохладный. От леса тянет прелой листвой, сеном. Терешкин часто перебирает ногами, а Иван Никитич пытается шагать через две шпалы. Он никак не может приноровиться, часто оступается и ворчит:
– Ходить по этим шпалам – расстройство сплошное.
– А ты по одной шпале-то, по одной, ей-бо!
– Ей-бо, ей-бо, не выходит у меня и по одной. Ноги-то сохатиные родителями дадены, только прыть уж не сохатиная…
Наконец они сворачивают с линии на лесную тропинку. Иван Никитич облегченно переводит дух, но преждевременно. Идти по лесу в такой темноте, да еще после дождика, оказывается, куда хуже, чем по линии. Корни, валежины, пни, прутья цепляются за ноги. Иван Никитич придерживает правой рукой двустволку, а левой опасливо прижимает к себе узелок. В узелке завернуты три пирога, яички и еще какая-то снедь для внука Генки. Нынешней весной старший сын Ивана Никитича уехал работать в колхоз, а с ним и Генка, любимый внук. Вот и навязали охотнику узелок. «Не задавит, говорят, попутно завернешь в деревню».
– Не задавит, не задавит, – бубнит Иван Никитич, – шмякнешься вместе со всей этой продукцией. Причуды бабьи.
– Что ты сказал?
– Ночь, говорю, эта провалилась бы в тартарары…
– A-а, оно действительно.
Но вот на одной половине неба начинают резче вырисовываться облака, появляется полоска над кромкой леса.
В лесу тихо: ни шороха, ни звука. Только шлепают сапоги двух человек, шуршит мокрая трава да потрескивают сучки. Вот уже и тропинка немножко видна. Из сумерек начали выступать отдельные полуобнаженные деревца. Еще не видно, какие у них листья: красные, ржавые, или желтые. Но уже по тому, как трепещут в ознобе листья и падают на землю, можно узнать, что это косматое деревце, наклонившееся над тропинкой, не что иное, как осина, а дальше начинают белеть березки. Не отличишь пока елку от пихты – обе темные, на обеих густо серебрятся капли дождя.
Вдруг лес рядом обрывается, тропинка исчезает, кругом становится светлее – впереди большое, теряющееся в утренней мгле, поле. На нем маячит скирда.
– Вот мы и добрались, – шепчет Терешкин, – давай скорее усаживаться, припоздали немножко, скоро прилетят, ей-бо! – Голос у Терешкина дрожит, прерывается; он – сглатывает слюну и нетерпеливо подгоняет: – Пошли, пошли! Во! – показывает он на что-то темное, рядом с опушкой леса. – Балаганчик – я те дам!.. Давай устраивайся, а я чучела выкину и дальше двину: там тоже балаган снопами закрыт, как дома в нем! Ну, я побег! Ни пуха тебе, ни пера и тому подобное.
Терешкин исчез. Его волнение передалось Ивану Никитичу. Он осторожно и торопливо лезет в шалаш. Подозрительные мысли не дают ему покоя: «Заговорил мне зубы-то, а сам небось в такое место пошел, где косачей полно. Буду вот сидеть тут, ровно филин, вертеть головой и слушать, как он там постреливает. Хитер этот „ей-бо“, хоть с виду и простоват».
Иван Никитич ощупью устраивается на месте, цепляет на какой-то сучок узелок с посылкой. Чтобы унять ненужное возбуждение, закуривает. Сидит он, потягивает по-солдатски из кулака и слушает. Потной спине становится холодно, хрустят суставы ног – ревматизм корежит. День обещает быть пасмурным. Рассвет наступает медленно, словно нехотя. Но все-таки день приближается. Уже отчетливо видна впереди скирда, приткнувшаяся к одинокой, должно быть, сухой, липе, потому что на дереве совсем нет листьев.
Иван Никитич замечает, что верх у скирды какой-то слишком уж тупой. Он напряженно вглядывается и удивленно бормочет:
– Раскрыт верх-то! Как же это? Осень ведь. – Он с беспокойством оглядывается кругом, поднимает голову и видит, что скрад закрыт снопами. – Вот оно что, – догадывается Иван Никитич, – охотнички, значит, орудовали! Колхозники-то куда же смотрят? Взгрели бы их как следует. Ах, сукины сыны, надо же додуматься, – возмущается старик.
Ему и раньше приходилось встречать охотничьи пакости: исхоженные вдоль и поперек овсяные поля, разваленные бабки, обдерганные зароды сена, разоренные скирды. И всегда становилось как-то стыдно за своего брата охотника. Вот и сейчас Ивану Никитичу сделалось не по себе. Он заерзал на коленях, поворчал еще немного, потом успокоился и благодушно отметил:
– А балаганчик-то хорош, ничего не скажешь! – и махнул рукой: что может значить какой-то десяток снопов?
Договорить ему не удалось: над головой прошелестели крылья. Он вздрогнул и увидел – впереди снижаются два черныша. Сели они далеко за скирдой. Ивана Никитича стал колотить озноб. Он взвел курки и снова затаил дыхание. На сухую липу, к чучелам упало несколько тетеревов и замерло. «Пятьдесят или семьдесят метров будет», – прикинул Иван Никитич на глаз расстояние и, подумав, осторожно, просунул ружье.
– Ничего, возьмет!
Еще было сумеречно и птицы на дереве вырисовывались неясными контурами. Иван Никитич подвел мушку под нижний комочек. Сверкнул огонь – и покатился первый выстрел, взбудоражив утреннюю тишину. Еще не успело укатиться эхо туда, за выступившую из темноты деревеньку на берегу реки, как ухнул выстрел в другом конце поля. «„Ей-бо“ трахнул из своего двенадцатого калибра!» – отметил Иван Никитич и снова замер. Под липой, в стерне что-то чернело, не разобрать: тетерев или клок сена.
Минут двадцать тетерева не появлялись. За это время на другом конце поля раздались еще два выстрела.
– Так я и знал! – злился Иван Никитич, – надул меня проклятый Терешка! Ох и человек! Погоди, змей, я тебе… – Но что он собирался сделать с Терешкиным, Иван Никитич так и не успел придумать.
Из-за леса появилась большая стая косачей и, быстро увеличиваясь в размерах, начала приближаться к скраду.
Иван Никитич привстал на колено, приложился: бух! бух! Одна из птиц, даже не качнувшись, полетела вниз. За ней полоской крутились в воздухе перья.
– Вот это да! Срезал! – услышал Иван Никитич позади себя восхищенный голос.
– Кого тут леший таскает?! – угрожающе зашипел он, но никто не отозвался. Он настороженно прислушался и, подумав, что ему что-то почудилось, снова принялся юрко шарить глазами по березняку, по скирде, по небу.
Утро загнало темноту в лес, лощины, в горные распадки. Виднее сделалась разваленная наверху скирда; ближе подступил березняк; даже солнце попробовало выглянуть, но чем-то раздосадованное, снова зарылось в облака. В кустах подняли содом сбившиеся в огромную стаю дрозды. Где-то у реки накаркивали непогоду вороны. Но вдруг все эти привычные звуки прекратил задорный голос пионерского горна. «Вот ведь холера, как наяривает!» – восхитился Иван Никитич горнистом и посмотрел в сторону деревни:
– Может, Генка наш?
Захотелось курить. Иван Никитич достал портсигар и только собрался спичку зажечь, как увидел такую картинку, что у него и папироска вывалилась изо рта.
По полю, конвоируемый ребятами, шагал Терешкин. Он что-то доказывал, махал руками и при этом на поясе у него, как живые, шевелились черные косачи.
Не зная еще, в чем дело, но смутно догадываясь, Иван Никитич с ужасом обнаружил, что среди конвоиров шагает его внук, Генка. Стали слышны голоса:
– Да ребята, да я, ей-бо, не я, пришел я, а тут уж все сделано, стало быть, наготове…
– Отпирайся, отпирайся, думаешь, мы не видали! Вот еще один балаган. Ну, как тут дела, ребята?
– Все в порядке, товарищ командир! Ведем наблюдение, глаз не спускаем, аж продрогли.
– Молодцы! Сейчас мы посмотрим, что тут за субчик, – проговорил не кто иной, как Генка, которого ребята почтительно называли командиром.
Иван Никитич нехотя полез из шалаша и, стараясь упрятать смущение, сердито спросил:
– Это кто, я тебе субчик, да?
Глаза у Генки сделались большие, рот открылся.
– Дедка!?
– То-то и оно, что дедка! Я тебе покажу субчика. Такого субчика дам, что не возрадуешься!
Старый солдат, Иван Никитич знал, что лучшая оборона – это наступление и, надо сказать, наступление подействовало на ребят ошеломляюще. Они на какое-то время оробели, получилось всеобщее замешательство. Но продолжалось оно недолго. Первым оправился, как и полагалось командиру, Генка. Словно и не существовало больше ни дедушки, ни Терешкина.
– Давай, ребята, снопы на скирду! – скомандовал Генка. – Ничего, закроем как-нибудь, а потом в сельсовет пожалуемся. Я знаю фамилии обоих.
Ребята поволокли снопы, отяжелевшие от сырости, а Терешкин и Иван Никитич стояли на месте и моргали глазами.
– Эх ты, дедка! – переждав, когда у шалаша не осталось ребят, заговорил Генка, взваливая на плечо сноп. – Когда я окно в школе разбил, ты что говорил? «Труд надо уважать, помогать людям, не вредить!» А сам! Эх, ты! – Он бегом отнес сноп, повернулся и продолжал: – Мы колоски собираем всей школой, а вы наш труд на забаву! А еще учишь всегда. Я про тебя всем ребятам хорошее говорил, а ты… эх ты…
– Ладно, не канючь, а то я слушаю, слушаю, да и оттаскаю за вихры.
– Ну и таскай! Подумаешь! Таскай! А все равно скажу, что думаю! – кипятился Генка и со слезами на глазах повернулся к Ивану Никитичу: – Как мне теперь, по-твоему, стыдно в деревню идти или нет? Собственного дедушку изловил! Эх ты!
– Довольно, довольно, – неловко переминаясь с ноги на ногу и пряча глаза, оборвал внука Иван Никитич, – грамотен больно. Я вот еще велю всыпать тебе, командиру боевому, за то, что ты из дому до зорьки удрал и ребят увел…
– Иди, иди, скажи, папке скажи. Это он научил нас создать пионерские посты. Эх вы! Колхозное добро на забаву… Надо труд людей уважать…
Дальше слушать было невыносимо. Генка прилипчив, как репей. Перенял многое от дедушки. Иван Никитич пошел на хитрость:
– Чего стоишь, Терешкин? Помогать надо пацанам. Видишь, мошенники какие-то нарушили скирду, а мы и ответе.
– Рассказывай, рассказывай, – недоверчиво покачал головой Генка.
Иван Никитич, будто не расслышав этих слов, принялся бойко подавать снопы на скирду. Терешкин молча испуганно моргал глазами, таская снопы с дальнего конца поля. Панически дыша в ухо Ивана Никитича, он зашептал:
– Повлияй, посадют! Ей-бо, посадют!
Иван Никитич зло посмотрел на него, и Терешкин засеменил прочь.
Через полчаса все было закончено. Иван Никитич по-хозяйски поправил последние снопы на верху скирды. Овес мокрый. Его уже прихватило плесенью. Сгорит овес в скирде. Иван Никитич, как старый крестьянин, хорошо понимает это. Он помялся, покашлял и спросил у Генки:
– Молотить-то скоро будут, не знаешь?
Тот не понял, зачем у него об этом спрашивает дедушка, и ответил:
– Скоро. Они уже вон на том поле. Мы там граблями солому от молотилки отгребаем.
Наступило долгое и неловкое молчание. Ребята стали собираться уходить. Генка исподлобья поглядывал на деда, переминающегося с ноги на ногу, который хотел о чем-то заговорить и не решался. Наконец Иван Никитич спохватился, начал суетиться, отыскал узелок:
– На-ка вот, бабушка продукт послала какой-то. Причуды бабьи! Живете-то как?
– Хорошо!
– В пионеры вступил, значит?
– Вступил.
– Ну-ну, оно понятно. Раз возраст дошел, само собой, в пионеры надо.
Помолчали. Вдалеке опять зазвучал горн.
– Так мы пошли, нам надо на работу, а во вторую смену – в школу.
– Что ж, ступайте, ступайте, правильно хозяюете, со строгостью!..
– Не по-вашему, – задиристо ответил Генка.
Когда ребята немного отошли, Иван Никитич протянул было Генке руку, хотел было что-то крикнуть, позвать Генку, но, увидев потрясенное, растерянное лицо Терешкина с дрожащей нижней губой, раздумал. Он закинул за плечо ружье и пошел по тропинке. За ним уныло тащился Терешкин, и убитые тетерева с распущенными крыльями бились о колени, мешая ему шагать.
Долго шли молча. С деревьев падали последние листья, начинался мелкий дождь. Иван Никитич остановился, затоптал окурок, посмотрел зачем-то на небо и, кивнув в сторону деревни, почесал затылок:
– Поохотились! Нажалуются ведь они на нас с тобой, друг. Ух, характер у шельмеца, железо! Собственного деда готов глазищами сразить…
– Погубют! Ей-бо, погубют! – жалобно твердил свое Терешкин.
– Погубить не погубят, но неприятностей наделают. – Иван Никитич прошел несколько шагов молча и сердито добавил: – Поделом!
– Чегой-то? – встрепенулся Терешкин.
– Дождик, говорю, начинается и надолго. Паршивое утро!
Тропинка вывела их снова на линию. Побрели они по шпалам, о чем-то напряженно думая, и ни тот, ни другой не слышали больше тех запахов, которые неслись недавно из темноты. Только кружатся скрюченные листья, моросит дождь и тянет чем-то горьковатым, тальником, наверное. Его много растет по обочинам железнодорожной линии.
![](i_024.jpg)
![](i_025.jpg)
В. Астафьев
НАСЛЕДСТВО
Лукаша вздыхал, ворочался, кутался в старый полушубок, но сон не приходил. «Укатали сивку крутые горки», – с грустью подумал он о себе и долго после этого лежал неподвижно, забывшись чуткой дремотой. Трещание кузнечиков, голос кукушки, однообразно отсчитывающей в ночи чьи-то земные сроки, начали сливаться в один неясный, слабый звук. И вдруг совсем рядом, в густом черемушнике дико закричала выпь.
– О, чтоб тя разорвало! – выругался Лукаша. – Тьфу ты, нечистая сила, спугнула сон. И достанется же птице такое горло сатанинское – православных с ума сводить…
Лукаша поднялся. Захрустели, защелкали суставы, как сухой хворост. Сердито ворча, он стал складывать в кучу почти затухшие головни. От них повалил дым и вскоре закачался, разрастаясь, синенький огонек. С реки потянуло сыростью; Лукаша ощутил легкий озноб. Лицо его, заросшее колючими, седыми волосами, посерело от бессонницы.
Приближалось утро.
Лукаша с кряхтеньем достал уголек, положил его в трубку и задумался, глядя куда-то поверх потрескивающего костра. Трубка сопела, посвистывала, словно грустила вместе с хозяином.
Да, теперь Лукаша знает, что такое бессонница. Вот племянник Федька об этом никакого представления не имеет. Спит себе у костра, похрапывает под одним дождевиком и холод ему нипочем. Впрочем, и сам Лукаша в Федькины-то годы не жаловался на бессонницу. Бывало, только ткнется где, и готов, хоть сто леших сбежись и ори на разные голоса. А тут какая-то ничтожная пернатая тварь разбудила…
– Ох-хо-хо, парень, парень, хорошо тебе: ни заботы, ни печали, старость-то далеко-о, – заговорил Лукаша, поглядывая на спящего Федьку. – А тяжело, ой тяжело себя стариком чувствовать! Я вот всю жизнь в тайге, любого зверя мог выследить и скрасть, а не заметил, как самого старость скрала. Гордый я человек был, никому не кланялся, все сам делал. Как хотел, так и делал. Вот и остался одинешенек: ни кола, ни двора. А все потому, что людей избегал, медведем жил, на восток крестился, пню молился…
Федька зашевелил губами, промычал тихонько и зябко скорчился, натягивая на себя куцый дождевичок.
– Замерз, – усмехнулся Лукаша, снял с плеча старый полушубок и набросил на Федьку. – Спи давай за двоих, гроза зверей.
Лукаша погрел спину у костра, еще раз набил трубку и подумал: «Чайку бы теперь!» Но не хотелось тащиться с чайником к реке сквозь кустарник, в промозглую темень, не хотелось даже шевелиться. Годы и усталость придавили Лукашу, сгорбили его кряжистую фигуру. Руки, грудь, плечи и даже выпирающие под рубахой лопатки – все говорило о силе, некогда буйной. На его темнокожем от вечного загара лице резко выделялся хрящеватый нос, а черные с желтинкой глаза притаились под пучками лохматых бровей. И надо было заглянуть под эти хмурые брови, встретиться со всегда настороженными, цепкими глазами, чтобы понять, что старый таежник считает проявление каких бы то ни было чувств унизительным для человека.
Чуял Лукаша: скоро-скоро сломят его и прикуют к постели немощи, которые наваливаются на престарелых таежников сразу, как только они покинут тайгу-кормилицу.
Не тайники с золотом, не пятистенные избы и не закрома с хлебом оставляет в наследство охотник. Передает он чаще всего старое, много раз чиненное ружье и в придачу к нему – вольную жизнь, любовь к тайге, к небу, звездам, буйным ветрам – ко всему живому на земле.
Наследником обычно бывает сын. А Лукаша так и не обзавелся семьей. Прожил он с женой всего три недели и еще не успел поверить, что любимая Дуняша с ним, как случилась беда.
Отряд красных партизан после удачного налета на деревню, занятую колчаковцами, пробирался в горы. Лукаша служил тогда на месте покойного отца лесообъездчиком, знал все таежные тропы, не раз водил по ним партизан. В тот день опять пошел с отрядом в тайгу, а когда вернулся, его Дуняша, вся исполосованная шомполами карателей, висела на дереве рядом с избушкой.
Так вот и остался Лукаша один. Покинул он свою избушку, чтобы не глодала сердце тоска, и ушел навсегда в тайгу. Здесь он и жил. Только изредка выходил к людям, чтобы заключить очередной договор с ОРСом сплавной конторы на поставку мяса или сдать пушнину.
А жизнь текла и текла. И вот настала пора передавать кому-то свое ружье, свою любовь к тайге. Ружье он передаст – это вещь. Правда, такая вещь не у всякого имеется – по замочной планке серебряной змейкой извивается надпись: «Лучшему охотнику Луке Романовичу от сплавщиков».
Ружье есть ружье. Если не дарить, так все равно Федьке достанется. А вот как быть с любовью? Тайга – не красна девица, не всегда ласкова. Не жалует тайга людей нерасторопных, малодушных. Тайгу надо уважать. Уважать даже тогда, когда околдует она тебя, запутает в своей лесной дреме; уважать ее и в цвету весеннем и в осенней наготе; уважать, когда она без скупости набивает охотничьи сумы пушниной и когда уводит из-под носа даже никчемного бурундучишка. Сумеет ли Федька принять ее всей душой такую: то шибко добрую, то злую, как неродная мать, то безмерно щедрую, то чересчур скупую?
Отец Федьки умер три года назад, оставив на руках мачехи троих ребят. Двоих младших отдали в детдом, а старший, Федька, остался у мачехи. Та помыкала им, как хотела. Федька делал все: от уборки навоза в коровнике до растопки печи по утрам. Но мачехе было мало – она корила его куском хлеба, ругала за пустячные ребячьи проказы. Когда же в дом стал похаживать сплавщик с лихо закрученными рыжими усами, Федьке и вовсе жизни не стало. В это-то время и появился в доме старший брат Федькиного отца Лукаша. Он пришел подвыпивший, обругал мачеху последними словами и забрал Федьку с собой в тайгу.
У Федьки никто не спросил, хочет он или не хочет ходить по тайге, принимая на себя тяжести и муки охотничьей жизни. Робким, забитым рос Федька. Не любил Лукаша слабых характером людей и оттого держал Федьку в особой строгости. «Ничего, со временем поймет, что для его же пользы это, – рассуждал Лукаша. – Может, выйдет из него охотник». – И подвергал Федьку всяким таежным испытаниям.
Вчера вечером плыли они по реке. Горы подступали к берегам, становились все выше и мрачней. Течение убыстрялось. Откуда-то доносился приглушенный, все усиливающийся шум. Казалось, в горах, шевеля вершинами обомшелых кедров и сосен, дует сильный ветер.
Федька перестал грести и, направляя лодку веслом на стрежень, с любопытством поглядывал то на голые, морщинистые выступы, за которые в страхе уцепились хилые, кривые сосенки, то на Лукашу, сидевшего к нему спиной на багаже посреди лодки и привычно посасывающего трубку.
Приближались к Почивалинскому мысу. Две недели назад они поднимались вверх, таща лодку за собой на бечеве. Встречное течение возле мыса было такое сильное, что небольшое расстояние они преодолевали несколько часов. А когда миновали мыс, Федька спросил у Лукаши, почему это место так называется?
– Много разного народу почивает возле этого утеса, – задумчиво ответил Лукаша.
Течение забирало влево, к низким, будто обглоданным каменным ярам, которые дальше становились круче, превращались в скалы. Отброшенная ими река поворачивала вправо, делая шестикилометровую дугу, а если идти через седловину, то до другой стороны дуги всего полкилометра. Федька ожидал, что Лукаша сейчас повернется к нему и скажет: «А ну, вылазь! Кума с возу – кобыле легче». Но Лукаша достал из-под брезента патронташ, опоясался им, взял ружье, заглянул в стволы и, вложив заряды с пулями, приказал:
– Подверни к берегу.
Федька изумленно округлил глаза и не сразу сообразил, чего хочет Лукаша.
– Уснул?
Федька торопливо загреб веслом с правого борта. Легкая долбленка качнулась и понеслась к берегу. Лукаша стоя набивал трубку и, когда лодка ткнулась в хрустящую гальку, сказал:
– Капканы мне надо на перевале попроведать. Поплывешь один.
Он шагнул на отшлифованный водой плоский камень и добавил:
– Да соображай, как плыть-то!
Федька не нашел, что ответить. Лодку развернуло течением, отбило от берега и понесло, а он все еще неподвижно сидел на корме.
![](i_026.jpg)
– Как я один-то?.. – наконец взволнованно вымолвил Федька, но Лукаша не обернулся. Его серый дождевик и рыжая шапка замелькали в кустарнике на подмытом, крутом берегу. Оттуда вниз ринулись водопадом камни и все смолкло.
![](i_027.jpg)
Губы Федьки задрожали:
– Зачем я пошел в охотники? Угробит он меня. Ну и наплевать. Пропаду, отвечать будете! Душегубы! – ожесточаясь, приговаривал Федька и со злом ударял веслом по воде.
Рассердился Федька – и страх куда-то пропал.
Впереди показался Почивалинский мыс. Вечерело. Где-то вверху, над навесом гор, еще светило солнце, а на воде было уже сумрачно. Только на той стороне реки верхний край Почивалинского мыса был ярко освещен, и прослойки слюды, упрятавшиеся в граните, сверкали, переливались причудливыми огоньками.
Федька затих и сжался.
Возле скал кипела и трепыхалась, как подстреленная птица, река. Все здесь подавляло своим величием и угрюмостью. Но у Федьки хватило силы сбросить с себя оцепенение. Весло он держал наготове. Когда лодка приблизилась к расщелине, которая, как пасть огромной рыбины, всасывала воду, парень несколькими ударами весла пересек струю. Подавшись вперед, он сидел, готовый встретить следующую опасность. Секунды решали все. Так же держался в минуты опасности Лукаша. Он не любил попусту махать руками, тратить силы. Федька не думал сейчас о своем наставнике, но бессознательно подражал ему. Он не знал того, что с берега за ним пристально следят из-под лохматых бровей потеплевшие глаза старого таежника.
– У-ух! – облегченно выдохнул Федька, когда Почивалинский мыс скрылся за поворотом, и положил весло..
За Куляпинским островом, на открытом, пологом берегу Лукаша разводил костер. Федька подтянул на берег лодку и сказал:
– Я уж думал, у тебя костер до небес, а ты только бересту разжигаешь.
– Мало ли чего ты думал, – буркнул Лукаша и прикрикнул: – Что стоишь-то? Дров надо на ночь запасать.
«Где же он шлялся так долго?» – с недоумением думал Федька, отправляясь по берегу собирать наносные коряги, корни, пни.
Когда закатилось солнце и медленно истлела за горами желтая ленточка зари, Лукаша с Федькой закинули плавную сеть на ближнем плесе. Заброс оказался удачным – они вынули из липких ячеек сети корзину хариусов и одного ленка. Федька померил ленка четвертями и, не говоря ни слова, выбросил за борт. Старик очумело вытаращил глаза. Придя в себя, он обрушился на Федьку с отборнейшей бранью. Но Федька коротко отрезал:
– Не мерный.
Лукаша опять уставился на Федьку с открытым ртом и после продолжительной паузы, уже более мирным тоном, начал толковать Федьке, что самый вкусный ленок как раз и есть маленький и что из-за его, Федькиной, беспутной головы они лишились редкостной ухи.
– Харюзы есть, из них уха не хуже наварится, – буркнул Федька и укоризненно добавил: – Руки-то у вашего брата загребущие, глаза завидущие, не думаете того, что и после вас люди на свете жить останутся и жрать им тоже захочется…
– Ты… это… не больно! – Но чего «не больно», Лукаша так и не нашелся сказать. Он был и удивлен, и обрадован Федькиной дерзостью: «Обламывается парень, самостоятельней делается. Характер прорезается, как первые зубы у ребенка. Хорошо!» Правда, Лукаше не понравилось Федькино отношение к добыче. Лично он, Лукаша, никогда ничем не разбрасывался. Разве только червонцами после удачной охоты. Ну, так ведь это под пьяную руку.
Да, вот оно, время, вот она тайга-матушка как обтесывает человека. Многому научился Федька, перенял с трудом и слезами, но появился ли в нем тот таежный нюх, без которого нет настоящего охотника? Видно еще не появился. Занемог вот Лукаша, и они плывут без добычи. А бывало ли такое, чтобы старый охотник не сдал на базу ОРСа сплавконторы столько мяса, сколько требовалось сплавщикам! К пятнадцати годам Лукаша уже имел на своем счету двух убитых медведей, лося и четырех маралов. А Федька что? Спит себе у костра, посапывает. Ему наплевать, что его собственный дядя впервые в жизни будет моргать глазами перед начальником ОРСа, и тот ему, может быть, предложит переходить на пенсию. Досадно стало Лукаше от этих мыслей.
– Эй, Федька! – крикнул он раздраженно, но племянник и ухом не повел. Тогда Лукаша сдернул с Федьки полушубок и потряс его за плечо: – Да повернись же ты, варначище, на другой бок. Эк ведь храпишь, прямо хоть уши глиной замазывай!
Федька вскочил и, утирая ладонью губы, сонно забормотал:
– Что?.. Что?.. Плыть пора, дядя Лукаша?
Лукаше стало неловко – зря потревожил парня, но он все же пробубнил:
– Чаю надо прежде напиться, а после уж про отплытие думать. Да чай-то не к спеху, успеем налить брюхо. Поспи еще.
– Не-е, раз уж проснулся, сбегаю.
Федька схватил чайник и поспешил к реке. Было слышно, как булькала вода, наполняя чайник; бренчала крышка. Затем все стихло, и через минуту из тьмы появилась зябко вздрагивающая фигура подростка.
– Кипяти, дядя Лукаша, – сказал Федька, – а я смородинника наломаю.
– В потемках-то где ты его сыщешь? – буркнул Лукаша. – Вечор надо было думать. Сейчас вот по мокрой траве полезешь. – И неожиданно сердито спросил: – Ты проснулся али все еще дрыхнешь? Ты какую дрянь в чайник начерпал?
– Воду… в реке…
– Воду… в реке… – передразнил Лукаша. – Я и без тебя знаю, что в реке не самогонку черпают. А с чем воду-то принес, глядел? – И подцепил рукой из чайника кусочки лопухов и травы. – Это для навару? – Но тут же встрепенулся, пододвинулся к костру и, разглядывая траву, торопливо заговорил: – Погоди, погоди, Федька! А ну, поди сюда! Гляди, чего у меня на ладони?
– Ну, водоросли, экая беда, не заметил, темно. Давай схожу, сменю воду – не тяжело.
– И-м-их, балбес! – почти простонал Лукаша. – Водоросля! Да какая водоросля-то! Откуда она взялась? Почему в чайник попала? Подумал ты об этом? Объедки ведь это? На вот, гляди! – Лукаша поднес к самым глазам Федьки свою жилистую испещренную шрамами, руку.
На мокрой ладони лежали обрывки водорослей.
– Шевели мозгами! – приказал старик. – Приплыли объедки из Куляпинской протоки. На этой стороне, вверху, кроме нее, поблизости заросших мест нету. Объедки еще не осклизли, видишь, свежие на концах. Значит, сохатый кормился в протоке. Уразумел?!
– Понял, дядя Лукаша. А… а, может, он уже ушел?
– Не должон. Сейчас самое время для кормежки. Ты поменьше гадай. Бери ружье и крой! Эх, ноженьки мои, худо бегать стали. Я бы завалил его. Глаз-то у меня еще востёр… Да подползай тише, понял? Ну, чего рот открыл, беги, говорят. Ждать он тебя будет, что ли?
Когда фигура Федьки растаяла в предрассветной мгле, Лукаша начал собираться, тихо приговаривая:
– Ежели бог даст удачу, не стыдно будет сплавщикам на глаза показаться. А то разрешение на отстрел лося выпросил – и явлюсь с голыми руками. Позор! Ну, поглядим, куда ты годишься, охотник! – добавил он, думая о Федьке, и, положив в костер большую корягу, пошел в ту сторону, куда и племянник.
Федька сперва бежал по подмытому берегу, но, приблизившись к Куляпинской протоке, тихо свернул в кусты. Сотни холодных, невидимых брызг сыпались на него с веток. Он прошел всего несколько шагов, а уже промок до ниточки. Половина неба посветлела. На востоке заалела робкая полоска зари, но в кустах было еще темно.
Федька старался идти тихо, осторожно, однако под ногами нет-нет да и потрескивали сучья, и парень в душе радовался тому, что поблизости нет Лукаши. Он вылез из кустов – остановился. Совсем недалеко, должно быть, в протоке, что-то шлепнуло, булькала вода, слышалось сдавленное храпенье и глухое мычанье.