Текст книги "Тартар, Лтд"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– Пусть дурак пивом разговляется, – сказал Давыдофф в спину ринувшемуся на кухню Кляузевицу. – Я тут заначил, глотни.
Блеснула бутылка, джин моей любимой марки. Я сделал глоток и задумчиво посмотрел на рыжую голову вепря на желтом фоне этикетки. Я присел и уставился на огонь: рыжий, как вепрь, белый, как солнце. Что-то внутри у меня заплясало вместе с пламенем – душа, радость или просто джин.
– А что вы, Давыдофф, такой грустный? – спросил я.
Давыдофф моргнул. Мы сделали еще по глотку. Сзади меня обняли за шею. Губы Крис прижались к моему уху.
– Эй, а елка?
Я встал и принялся за дело. Елка пахла джином.
– Что ты думаешь о Тартаре? – спросил я.
– Тартар есть.
– Карл видел человека, который там был.
– Ну, это вранье.
– Почему? Если Тартар есть, почему нельзя там побывать?
– Оттуда не возвращаются, – сказал Давыдофф. – Вообще, Тартар не является ни вещью физической, ни вещью умопостигаемой; это некое третье состояние. В него нельзя попасть, руководствуясь своими желаниями или какими-либо методиками. Существуют примеры, когда в Тартар попадали люди, которым он и не снился, и точно так же терпели неудачу те, кто всю жизнь положил на его поиски. Выражение «спуститься в Тартар» есть чисто метафорическое: где бы он ни был, уж, верно, не под землей и вообще не в мире явлений; в этом согласны все авторитетные источники. Основная проблема в этой связи: если Тартар не описываем в мире явлений и не умопостигаем, то как его вообще описать? Все эти разговоры о солнце... Есть, конечно, сторонники интуитивного постижения. Ну, ты знаешь: практика откровения, медитации, фаворский свет... много всякого. Почему ты спросил?
Я не успел ответить. Хлопнула входная дверь, влетел Григорий. На пол посыпалась гора пакетов.
– Елка! – взвизгнул он и кинулся мне на шею. Я его обнял, смеясь. От него пахло духами, снегом. Высвободившись, он сунул мне в руку плотно свернутую бумажку и исчез на кухне. Забыв о Тартаре, я пристроился к телевизору.
Широким морем раскинулись кокетливо убранные телевизионные пространства, затапливая каждый дом, каждую квартиру в каждом доме. Тяжелые горячие волны выбивали пол из-под ног. Затаив дыхание, широко открыв глаза, я медленно погружался в бездну. Она говорила со мной сотней голосов, сливавшихся в торжественный Те Deum нового времени. Какой-то смутно знакомый человек принес извинения всем ограбленным им гражданам. Кто-то к чему-то призвал, где-то пили шампанское. Все лица улыбались, все глаза казались стеклянными. В каждом двадцать пятом кадре валил густой снег. Прошла реклама, пошли новости. Политические плотно сочленялись с культурными, оформившись в моем истерическом сознании в нелепый ряд слоганов: Кремль, клуб, кабак (здесь же почему-то фигурировал грустнолицый писатель Кабаков); военные за демократию, женщины за солидарность. Неожиданно на экране появилась гладкая морда Жоржа Апельсинова, идеолога и главы партии космополит-меньшевиков.
– Крис! – проорал я. – Апельсинов!
Крис тут же появилась. Апельсинов, пятый год предлагавший сменить кровь в венах государства, был ее непреходящим кошмаром. Создав боевую организацию из двух десятков смотревших ему в рот мальчишек, он в последний момент дрогнул, учредил газету и занялся просветительской деятельностью, благодаря чему широкие массы научились пользоваться кастетом, кожаными куртками и непечатным словом. Если для Троцкого слова о революции были чем-то обыденно-необходимым, как стулья в офисе, из уст Апельсинова они лились сладкой невыносимой патокой, густой, как среднеевропейский суп. Апельсинов позорил славное прошлое и дискредитировал светлое будущее. Он двигался, говорил и одевался как злая пародия на незлого панка, что, учитывая его годы и комплекцию, постоянно привлекало сочувственное внимание журналистов. Журналисты, в простоте своей, верили всем его заявлениям и трепетали. Я был готов ручаться, что Апельсинову не по силам даже организация уличных беспорядков в очереди за пивом.
– Терроризм не должен стать молодежной модой, – важно сказал Апельсинов.
– Ах ты, сука! – сказала Крис.
Старая крыса, пожелавшая на плечах молодых и их кровью войти в историю, благожелательно посмотрела на нее из телевизора маленькими острыми глазками.
– Выплеснувшись на улицы, он станет неуправляемым.
– Резонно, – сказал я.
– А ты чего хотел? – злобно сказала Крис. – Управлять нами?
– Экстремизм легализованный, подчиненный дисциплине моей партии, не представляет для общества угрозы. Но если...
– Трепло! – сказала Крис. – Зачем тогда экстремизм?
Мне стало скучно. Я оставил их препираться и, нащупав в кармане пакет, вышел в ванную.
Новый Год как таковой прошел мимо меня. Я видел, например, как Кляузевиц держит за руку Крис и что-то ей втолковывает, как ухмыляется, глядя на меня, Давыдофф, как танцуют, паясничая, мальчики. Судя по тому, что ко мне обращались и я что-то отвечал, я был здесь, с ними – и в то же время со всей очевидностью отсутствовал: не грустил, не беспокоился, никого не любил, но где-то в совсем ином месте, у последнего предела, в средоточии жизни, все лез и лез на какую-то очень скользкую стеклянную гору. Потом все почему-то закричали и побежали за шампанским. Зажмурившись, я скользил по стеклу. Оставалось совсем немного.
Когда я открыл глаза и начал что-то соображать, то увидел, что лежу в маленькой комнате на кровати, и вокруг никого нет. Ни головы, ни тела я не чувствовал. Каким-то образом опустив руку, я нащупал на полу все необходимое. Мне стало значительно лучше. Я поднялся и пустился в путешествие по квартире.
Давыдофф спал. Карла нигде не было. Под елочкой лежали Крис и Гришенька. Они даже не потрудились одеться. Я подошел и долго смотрел на мальчика. Его светлое лицо было спокойно. Он лежал на спине, тихо, как в гробу. Он спал.
Я решил пройтись. В ванной на полу сидел Боб. Осторожно журчала вода.
– Сладкий, милый, – сказал я быстро. – Не нужно плакать.
Он поднял на меня сухие глаза.
– Поцелуй меня.
Я встал рядом с ним на колени и повиновался. Пока я бродил языком по его пересохшему рту, что-то текло у меня по лицу и капало с носа.
– Ты не любишь меня.
– Потом поговорим, – прошипел я, запуская обе руки ему под рубашку. – Какой ты гладкий.
– Гадкий?
– Гадкий, гладкий, – бормотал я. – Нелепость какая. Ты ведь не плачешь?
Он не ответил и прижался ко мне.
– Я так устал, – сказал я. Его голова лежала у меня на груди, я дышал в его волосы. – Мне так одиноко. Подожди, не так.
Боб замер; рука у него дрожала.
– Ты себе представляешь, что я – это он?
– Ах, ты, – сказал я, отталкивая его. – Слыханное ли это дело, чтобы мужчину перебивали подобным вопросом?
Все же он плакал.
Кляузевиц грузной тенью бродил по кухне.
– Ты чего?
– Надо спасти пива на утро, – сказал он серьезно. Его глаза были неподвижны. Я кивнул и присоединился к поискам. Звонко разбилась тарелка.
– Знаешь, – сказал я через какое-то время, – будет легче, если мы зажжем свет.
– Точно. То-то чего-то не хватает.
Еще через какое-то время Кляузевиц щелкнул выключателем и спросил:
– Ты чего?
– Что чего?
Я посмотрел на него. Кляузевиц показался мне очень высоким. Я понял, что стою на четвереньках.
– А, – сказал я. – Так я хотел под столом посмотреть.
– Точно. – Кляузевиц опустился рядом со мной. Стукнувшись лбами, мы заползли под стол. Нашел? Вот что-то здесь. Точно. Пустая. Зато я нашел пачку сигарет. Точно. Пустая. Нет, одна есть. А, так это сигарета. А ты что думал? Кто-то спас мою зажигалку. Там, в камине, сказал я. Зажигалка в камине? Горел огонь. Точно. Ну ты ищи, а я пойду прикурю.
Он ушел и уже не вернулся. Под столом было уютно и тесно. Я пригнул голову, закрыл глаза. Прижал их ладонями. Свет все равно пробивался. Но это был другой свет, не от лампы. Он разгорался во мне, тек, перетекал, струился, каплями срывался с кончиков пальцев. А потом он погас, как гаснет огонь: медленно, медленно.
Пиво нашлось в холодильнике.
Кляузевиц и Давыдофф, повесив носы, сидели у потухшего камина. Я подошел к окну, там было светло от снега. Снег заносил утро мироздания, словно не желая, чтобы оно наступило. Я обернулся.
– Пойдем погуляем?
Кляузевиц, пошатываясь, встал.
– Гулять?
– Не буди их, – сказал я, борясь с пальто. Кляузевиц обнял меня. Я его тоже обнял. Ты мой лучший друг, сказал я. Кто у меня есть, кроме тебя.
Сзади на нас навалился Давыдофф. Непристойным клубком мы выкатились на улицу. Светлая, снежная, безлюдная – улица никуда не вела. Она была местом, где встречались красивые дома и деревья. Пошатываясь, я поднял глаза.
– О небо! Не хочешь ли со мною выпить?
Домой я попал ровно через неделю. Вся комната была окутана густым белым облаком дыма. В его клубах, кашляя, передвигались Крис и коллеги. Колени у меня так и подогнулись.
– Что происходит?
Я мог бы и не спрашивать, что происходит. На вытащенном в середину комнаты столе лежали куски магния, парафиновые свечи, горки порошков; здесь же располагались арсенал темных бутылей с кислотами, кристаллы йода и странная темно-желтая банка, от которой несло керосином. В банке плавал кусок какого-то говна.
– Химический опыт, – прокашляла Крис. – Где ты был, я беспокоилась.
– Химический опыт? – Двумя пальцами я поднял со стола бутыль с красным фосфором. – У меня были каникулы. – Я перевел взгляд и принюхался. – Это что такое?
– Гидрооксид аммония.
Я вернул фосфор на стол и метнулся к телефону. Ровно через пять минут по моим часам Кляузевиц снял трубку.
– Карл! – заорал я. – Они мне библиотеку спалят!
– Не преувеличивай, – сказал Кляузевиц. – Сила слов воспламеняет сердца, но не стены.
– Какая, к черту, сила слов, они делают нитрид йода!
– А! Это от души. Скажи им, пусть осадок не сушат.
Я чуть не заплакал.
– Ты бы не мог приехать?
– Да, вот сейчас все брошу и приеду.
– Карл!!!
Пораженный, видимо, моим нечеловеческим воплем, Карл сдался.
– Хорошо, жди.
Я положил трубку и придушенно сказал:
– Быстро все сели, руки на колени. Ждем Кляузевица.
– Ты так не нервничай, – сказала Крис. – Мы почитали литературу, а у моего старшего брата в школе была пятерка по химии. Мужик, который продал нам реактивы, объяснил, как их хранить. И вот это. – Она кивнула на «Поваренную книгу анархиста», которую я в недобрый день спер где-то на толкучке.
– И вот это, – тупо повторил я. – Никогда не считал себя нормальным, но теперь убеждаюсь...
– Этот мир ненормален, а не ты, – заявил Боб. – И если он построен на насилии, то ответное насилие – единственная форма борьбы с ним. И не бойся, мы очень осторожны.
– Это вам только кажется, что вы осторожны. И что ты вообще здесь делаешь? – накинулся я на него. – Если я пойду из-за тебя в тюрьму, то пусть хотя бы за дело. Ты о своих папиках подумал? Вы вообще подумали, что здесь коммунальная квартира?
– Менты уже были, – спокойно сказал Григорий.
– И что?
– Да ничего. Взяли деньги и ушли, счастливые. Но мы тут, правда, успели прибрать. Сказали, что петарды делаем.
– Петарды...
Я замолчал и отключился. Из многообещающего оцепенения меня вывел только звонок в дверь. Ученый консультант, доктор по вызову Карл Кляузевиц важно пожал мне руку. И ему Новый Год не прошел даром: глаза запали, скулы обозначились резче. На рукаве косухи красовалась свежая заплатка.
– Значит, так, – сказал он, посмотрев на стол. – В диверсионных целях нитрид йода используют только дилетанты. Он нестабилен, взрывоопасен и годится для уничтожения исключительно неподвижных объектов, скажем, памятников. Вам нужен взрыв ради взрыва?
– Нет, – сказала Крис.
– Чтобы изготовить качественную бомбу, нужны хороший корпус, взрывчатка и надежный запал. Бризантное, оно же взрывчатое вещество можно заменить быстрогорящим: подойдет любой из видов пороха. Тогда снимается проблема детонатора, а делать проще и не так опасно. Но в этом случае вам понадобится химический запал. Например, перхлорат калия и серная кислота. И тонкая колба.
– Здесь про это написано. – Боб взмахнул «Поваренной книгой».
– Ну-ка, дай.
Кляузевиц погрузился в чтение, неодобрительно фыркая.
– Ладно, изложено приемлемо. Дерзайте.
– А напалм?
– И напалм можно сделать. Мыло и бензин.
– Как это?
Кляузевиц раскрыл рот, посмотрел в мои круглые от страха глаза и сжалился.
– Да не понадобится вам напалм. Купите пару гранат.
– Нет, мы будем делать.
– Э... Бомбу нужно делать из подручного материала. Как-то: селитра, парафин, серебрянка, гвозди, марганцовка, керосин, сахар...
– Нитроглицерин?
Кляузевиц зевнул.
– У тебя вроде была эта херь для крюшона?
Я что-то вякнул.
– Ну вот, наполните ее холодной водой со льдом, туда – стеклянный сосуд... вот вазочка... – Он порылся в книжке. – Описание процесса см. стр. 118. Концентрированная азотная, потом серная... Главное, следите за температурой и глицерин добавляйте пипеточкой. Что будете взрывать?
– Кого, – сказала Крис.
– Право на жизнь не подлежит ограничению, – сказал Кляузевиц, веселясь. – Тогда почему, собственно, бомбы? Не проще ли купить снайперскую винтовку? Или самого снайпера.
– Я предлагал, – сказал Гришенька.
– Это вопрос этики, – хмуро сказала Крис. – Мы не собираемся уклоняться от ответственности.
– Не понял, – сказал Кляузевиц.
– Истинный теракт не ставит своей целью простое уничтожение человека. Террорист готов к тому, что погибнет вместе с приговоренным... или будет сразу же пойман.
Карл выпучил глаза.
– Вы что, серьезно? Собираетесь собственноручно метать эту дрянь? Как Каляев и его психически уравновешенные друзья?
– Не смей над ними смеяться, – прошипела Крис. – Смейся надо мной, если не стыдно.
– Почему это мне должно быть стыдно? Ты меня собираешься повесить, а я, значит, должен стыдиться?
– Это не лишено смысла, – сказал я.
Крис поджала губы.
– Террор – не только наилучшая форма политической борьбы, но и моральная, может быть, религиозная жертва.
Кляузевиц повел себя, конечно, неприлично. Он загоготал. Дети покраснели. Я уткнулся лбом в переплеты выставленных на полках книг. В их живые теплые тела, из которых сочились в мир яд и зараза, неисцелимая чума печатного слова.
– Ты только забываешь, что Цицеронов – не Александр II, – сухо сказал я, когда стих гогот Кляузевица. – Он не попрется пешком по городу. Тебе не позволят к нему подойти. У тебя не подымется рука, подкосятся ноги, остановится сердце. Я вам не верю. У вас нет опыта.
– Ни у кого не бывает сразу нужного опыта, – сказала Крис. – Люди учатся на делах.
– Это слова Азефа.
– Кто такой Азеф? – спросил Григорий.
– Глава боевой организации эсеров.
– Можно сказать и так, – мягко заметил Кляузевиц.
– Гришенька, – сказал я, – но ты-то, ты?
– Почему бы нет? – сказал он. – Не все видят во мне только смазливую куклу.
– Да, – сказал Кляузевиц с сомнением. – Ты действительно больше похож на волка революции. Ключевые слова: империя, честь, верность традициям и верность обетам, оружие, красное знамя и но пасаран. И вот еще что, – он оживился, – вам красный фосфор все равно без надобности, так я возьму его себе. За консультацию.
Григорий улыбнулся. Крис отвернулась. Ночевать я, от греха подальше, ушел к Кляузевицу.
В городе что-то начали постреливать. Телевизор чуть ли не ежедневно сообщал нам об убийствах и покушениях. Смотри, учись, как это делается, говорил я Крис. Обстреляли даже Троцкого, спешившего на встречу с каким-то неназванным банкиром, но обстреляли так аккуратно, что никто не пострадал. Воспользовавшись случаем, пресса и общественность обрушили на вождя всю силу своего сочувствия. Если кто-то и надеялся, что Лев Давидович захлебнется, надежды не оправдались.
Культурные круги, Боже всемогущий, когда же у вас появится хоть что-то общее со здравым смыслом. Бесконечно тяжело, разумеется, жить своим умом, но этого уже никто не требует, а знать таблицу умножения не только почетно, но и временами полезно. Чтобы потом, когда вас посадят на тележки, догадаться, в чью сторону плюнуть. Что? Правильно, скорее всего это будет зеркало.
Через какое-то время на столбах и дверях подъездов появились красно-черные клочки бумаги, извещающие мирных обывателей о терроре как наилучшей форме политической борьбы. Одну такую листовку я сорвал и принес домой.
– Твоих рук дело?
Крис промолчала. Она осунулась, подурнела, на руке у нее был ожог. В комнате было тихо, прибрано и хорошо пахло.
– Ты что думаешь? – сказал я. – Мне все равно, мне никто не нужен.
Вот что: фильм будет и не о чувствах, и не о маньяке. Кому они нужны, чувства, маньяки. Подлинная жизнь предстает перечнем интерьеров, а не лиц и гримас на лицах, не правда ли? Магазины как святилище, телевизор как проповедник. Как это, в сущности, глупо: вспоминать о сапогах, только когда их удается нацепить на подходящего человека, вспоминать о платье только при возникшей необходимости стащить его с упирающейся героини. Я полюбил хорошо сделанные рекламные ролики именно потому, что вещь в них становилась важнее демонстрирующей ее красотки, как бы прелестна эта красотка ни была и сколь бы ни был богат ее внутренний мир. Наличие богатого внутреннего мира вообще нужно запретить под страхом смертной казни. Чего я хочу: большой белый дом в колониальном стиле, на вершине холма, озаренный солнцем; сад, белое цветение деревьев, фонтан меланхолично истекает голубой водой, бронзовая дева наклоняет кувшин над пастью лежащего волка, на лице девы блуждает томная полдневная улыбка, волк воротит морду; по парку идет госпожа Сван – величественная, улыбающаяся и благосклонная, хозяйка миров, которые вращаются под ее медлительной стопой. А люди, люди... думаешь, что они видны тебе насквозь, и вот какая херь получается.
Приехал Григорий, привез бесцветный сухой вермут, скинул шубу мне на руки. Глядя на него, я подумал, не все ли равно, что заставляет это лицо сиять, губы – улыбаться, голос – дрожать от восторга и возбуждения. Лишь бы сияло, улыбалось, дрожало, не уходило из моей жизни. Я пил, и мне казалось, что с каждым глотком любви во мне все больше, словно я пил любовь, а не вермут. Вкус любви оседал у меня на языке и нёбе.
– Людей нужно разводить так, чтобы они были тебе за это благодарны, – поучал меня мальчик. – Людям скучно, им нужны суета и кто-то, на кого они могут излиться. От тебя зависит, что они изольют – помои или свою признательную душонку.
– И как же это делается?
Он призадумался.
– Я не уверен, что смогу объяснить, как это делается, потому что я просто делаю, и всё.
– Вот это и есть азы, – сказал я мрачно. – Техника развода. Если ты выходишь на улицу с намерением кого-либо развести, ничего у тебя не получается, и наоборот. Достаточно простейшей вещи: доброжелательности. Люди это чувствуют, как животные. Если ты доброжелателен, уже все равно, умный ты или дурак, и что тебе надо, и надо ли вообще что-то. Они будут подражать твоим недостаткам, и придумывать тебе достоинства, и изливать, как ты говоришь, душу. Действительно, очень просто.
Он удивленно посмотрел на меня.
– Верно. Но если ты все понимаешь...
– Что толку, что я понимаю? Доброжелательность или есть, или нет, и она должна быть искренней. А когда ты смотришь вокруг и трясешься от злобы, то кто же будет смотреть на тебя и трястись от любви?
– Должны быть любители. – Он подумал. – Карл тоже злобный.
– Нет, – сказал я сердито. – Моя злоба не такая, как у Карла. У него, как тебе объяснить, выходит человечнее, понятнее. Когда он орет, все прекрасно понимают, почему и за что. Когда он прекращает орать, то предлагает выпить. Злоба умирает в тот момент, когда Карл закрывает рот. Я злоблюсь молча. Коплю. До седьмого колена уже накопил. Чувствуешь разницу?
Он опять удивился.
– И прикольно так жить?
– Да нет. Просто это мой способ отношения к миру.
– Чем же мир тебе так досадил?
Теперь удивился я.
– Не знаю. Может, и не досаждал вовсе. Я таким родился, понимаешь?
– Как же, ты бываешь очень милым.
– Это не я, это алкоголь.
Мы дружно призадумались. Пойдем, сказал мальчик. Всегда нужно попробовать. Не получится развести, так развлечешься.
От полноты счастья я несколько покобенился, но поспешил уступить. Кто знает, какая фантазия будет следующей; как позвал, так и прогонит. И вообще, нищие кобенятся, но не выбирают.
Мы начали с турфирмы «Россинант». Прелестное название, хотя, подозреваю, они спутали Россинанта с Буцефалом, или Байярдом, или пламенными и громоподобными конями Гелиоса, или бессмертными Балием и Ксанфом – теми летающими вместе с ветром сыновьями гарпии и Зефира, которых боги подарили Пелею в день свадьбы. Хорошо хоть не кони Диомеда.
– Почему? – спросил Григорий любознательно.
– Кони Диомеда, – сказал я, – они питались человечиной.
Мальчик почесал за ухом.
– Да, – согласился он. – Это скорее название для банка или, там, фонда. «Кони Диомеда»... И что, так и жрали?
– Да, – сказал я. – С большим аппетитом. И очень быстро потом бегали.
– Ну вот, видишь, как подходит. Те тоже жрут и потом бегают. Здравствуй, Митенька.
Сначала я подумал, что он поздоровался с не замеченным мною внуком или правнуком подошедшего, и даже заглянул под журнальный стол. Это ни к чему не привело.
– Здравствуйте, мальчики, – приветливо сказал подошедший. – Куда-то собрались?
Я с интересом посмотрел на него. Митеньке было сильно за шестьдесят; любя правду, следовало бы сказать – около семидесяти. Его длинные, не седые, но сизые волосы были собраны в аккуратный хвост, на виске аккуратно вилась кокетливая, тоже сизая, прядь. Неимоверной длины и худобы тело было задрапировано в складки ярчайшей гавайской рубашки – с пальмами, морем, попугаями и подробным изложением в картинках сложной жизни знойных южных красавиц. В морщинистой загорелой руке он держал оранжевую вельветовую куртку. На запястье руки в ряд висели пять иди шесть золотых цепочек разной толщины. Я осторожно глянул в окно. За окном валил густой снег. О этот юг, подумалось мне. О эта Ницца.
– Ага, собрались. Хотим с друзьями в Швейцарию съездить, отдохнуть. Скучно здесь.
Что ты мелешь? спросил мой удивленный взор. Какая такая Швейцария? Раскрыть рот я не дерзнул.
– В Альпы, на лыжи? – улыбнулся Митенька. – Пейзане в национальных костюмах, отель в горах, дрова в камине, грог в горле? Нет, мальчики, ехать надо в вечное лето... Только это того стоит, только это. Свет, море, – он произнес еще с десяток восторженных слов. Все это можно было прочитать и на его рубашке.
Григорий игриво ущипнул меня за ухо.
– Это вот он уперся, хочу, говорит, в Цюрих, да на Женевское озеро, да в Люстгартен...
– Гришенька, Люстгартен – в Берлине.
– Да? Тогда, значит, Баумгартен.
– А Баумгартен – это неизвестный тебе философ, – буркнул я.
– Но мысль-то я правильно обозначил?
Я пожал плечами.
– Поверьте, – перенес на меня свой пыл Митенька, – не губите свой отпуск. Снег, холод – это оскорбление всему живому. Заветная мечта всего живого – перестать бороться, погрузиться в нирвану, вкусить тепло и покой – на берегу, под сенью...
– Да, да, – сказал я. – Море, пальмы, голоса птичек.
– Покрытые снегом горы устрашают! Они подавляют, унижают, лишают иллюзий, навязывают мысль о ничтожестве сущего, доводят до депрессии. Горы, покрытые прелестными зелеными одеждами вечной весны, ободряют и утешают, нежат... Как вы одеты? – он брезгливо ткнул пальцем в мой свитер. – Как должен быть одет человек? Он гордо прижал руку к груди. – Легко! Человека ничто не должно отягощать, и прежде всего – одежда. Вы чувствуете свое тело, вы дышите, вы свободны в движениях. Праздничные краски – праздник в душе. Швейцария! – Последнее слово он произнес с глубочайшим презрением.
– Мы посмотрим, – сказал Григорий.
– Посмотрим? Да я вот принесу, кстати, и проспекты. Посидите, мальчики, Соничка сварит кофе.
Митенька кивнул Соничке, кинул свою куртку на диван рядом со мной и ускакал.
– Что за чушь? – прошипел я, улучив минуту. – Какой Цюрих?
– Чего ты не понимаешь? Нам ведь придется бежать, так или нет? Я и готовлю пути. Лучше заранее подготовить, я что, не прав? Купим у Митеньки тур, все дела.
– Да почему Швейцария?
– Все революционеры бегали в Швейцарию, – сказал он убежденно.
– Да, в кантон Ури. Только Крис не побежит. Ни в Цюрих, ни в вечное лето. Она, я так подозреваю, вообще с места не сдвинется. Будет приносить моральную и религиозную жертву.
– Побежит, если ты ее уломаешь.
– Каким это образом?
– Ты имеешь на нее влияние, – сообщил он все с той же убежденностью. Я спохватился.
– А я-то почему должен куда-то бежать?
– Куда ж ты денешься? Крис без тебя точно не поедет. И вообще никто.
Определенные сомнения я испытал, но слышать это все равно было приятно. Мальчик улыбался, положив руку мне на колено. Добродушная матрона Соничка подала кофе. Я не просил тебя показывать мне азы развода на мне же самом, сказал я.
Вернулся Митенька. Я посмотрел на глянцево-яркую кипу буклетов в его руках, и сердце во мне неожиданно сладко замерло. Ядовитое беспощадное небо высоко стояло над неведомым мне миром. Он лежал в потоках воды и света, плыл блаженным островом, и в пронзительной синеве вокруг отразились его берега, желтые откосы, белые стены домов над обрывами, капризные изгибы деревьев и опирающихся на деревья пар, пятна садов, квадраты виноградников, лошадки, пастухи – и замок, замок на вершине холма. Улыбающийся Митенька рассыпал вместе с ворохом цветных картинок ворох разноцветных слов – прелестные пряные имена стран. Неожиданно для себя, я понял, чего мне хочется.
– Галапагосские острова, – сказал я твердо.
Григорий кивнул с безмятежностью двоечника, но Митенька удивленно и вежливо запротестовал.
– Ну что вы, что вы. Тяжелый климат, холодное течение, скудная природа, не налажен туризм, какая-то банановая республика...
– Природа там вовсе не скудная, – сердито ответил я. – Самые большие в мире черепахи, игуаны, земляной конолоф, десять миллионов пауков и эндемичные виды флоры. А Эквадор – хорошая страна.
– И что вы будете делать среди черепах и пауков?
Этого я, конечно, не знал. Раскаленные пустыри овеваются двенадцатью ветрами, которые дуют одновременно, а черепахи черны, как вдовий траур, и тяжелы, как сундуки с серебром. Негостеприимные скалы, которым давали свои имена пираты, пестро покрыты птицами. Океан вливает свою пену в темные бездонные пещеры и выбрасывает на ровные полосы пляжей куски дерева и кокосовые орехи – привет от прекрасных пальмовых островов, лежащих где-то на юге. Камни и пепел. Злые чары.
Митенька покачал головой.
– Бали, Полинезия! – крикнул он. – Туамоту, Банаба! Сейшелы! Каролинские, Маршалловы, Маркизские острова!
– Значит, нельзя Галапагосские? – спросил я.
– Да почему нельзя? – удивился Григорий. – Мы заплатим.
Он посмотрел на Митеньку. Митенька разъярился.
– Деньги! – возопил он. – Есть вещи важнее денег! Вы обязаны понять это, пока молоды, пока все не стало слишком поздно! Нельзя познать жизнь, не познав ее праздника. Жизнь как женщина – она недолго ждет. Она отворачивается от старости, смеется над сединами. А, тогда вы возалчете наконец возлюбленных объятий и захотите в них прийти – на своих старых ревматических
ногах, неся кошелек, как сердце. И тщетно, тщетно, потому что деньги всегда берут, но не всегда дают взамен то, что вы надеялись купить. Я старый человек, – он сморщился, – я должен быть благодарен за крохи, я благословляю каждую дарованную мне кроху, несколько капель из чаши жизни... Так пейте же! – Он топнул ногой. – Пейте, пока и ваш счет не пошел на капли!
– Хорошо, хорошо, – сказал я беспомощно. – Туамоту так Туамоту.
Мы вышли на улицу. Снег казался синим, лиловым. Фонари и витрины горели призывно и ярко. Люди неслись веселым табуном.
– Черт бы его побрал с этой чашей, – сказал я. – Того и гляди, захлебнемся.
– Он хороший дядька. С приветом, конечно, – ответил Григорий философски. – А кто без привета.
С этим я согласился. Нужно иметь очень сильный привет, чтобы так одеваться и вести такие речи, разговоры в пользу бедных.
– А что плохого? Ему одиноко. Жена умерла, сын погиб, внучка сторчалась. Я с ней в одной школе учился, с Лизкой. Смешная девка, тоже, как ты, книжки читала. Ну и спятила.
Я не нашелся, что ответить. Мальчик встряхнул свои меха, остановил машину. Мы сели и покатили. Покатили в банк.
Увидев, куда именно мы приехали, я высказал желание погулять вокруг, пока мой молодой друг будет улаживать свои дела. Банки с такими громкими названиями наводили на меня ужас. Я судорожно представлял персидские ковры, запасы живописи, запасы улыбок, подневольную энергию клерков – и скользкий блеск лестницы, на которой я неминуемо упаду. Я ткнул пальцем в первую попавшуюся на глаза вывеску: «Зайду сюда». И вместо банка вперся – о позор, о ужас – в редакцию «Новой российской цевницы».
Я уже упоминал этот славный журнал. Упитанное детище авангардной науки, выходившее в глянцевой обложке, на прекрасной толстой бумаге, за последние несколько лет незаметно подмяло под себя множество не столь презентабельных научных журнальчиков, ловко сочетая функции мерила вкуса и жандарма мнений. Редакцию «Цевницы» и круг ее постоянных авторов составляли люди, в разные времена и по разным причинам отторгнутые Акадэмом. Поскольку никому из них не мечталось завоевывать мир из печального положения парии, оставался единственный выход: объявить себя авангардом. Продукция авангардной науки, как это часто бывает и с продукцией авангардного искусства, нашла почитателей не в силу своих достоинств, а благодаря нагло преувеличенным недостаткам науки традиционной. Смешно, но эти же недостатки они и позаимствовали без исключения у акадэмиков: строго регламентированный полет фантазии, обязательный набор ссылок на необязательные труды, умалчивание одних, восторг перед другими, сварливое признание третьих. Будучи авангардом, и регламентацию, и полет, и восторг они довели до абсурда. О чем бы в «Цевнице» ни писали, все выходило изящно, праздно и мелко; с другой стороны, писали там далеко не обо всем. Я иногда даже поражался, до чего узок круг тем авангардной науки и как страшно далека она от подлинных научных устремлений и идеалов.
На лестнице я чуть не сбил с ног Волю Туськова. Пока я неохотно, но мужественно приносил извинения и здоровался, Воля чертил взглядом пространство за моей спиной и руки держал в карманах куртки. Потом, когда это не помогло, он все же смирился: правую руку подал мне, а левой поправил на носу очки. И очки, и глаза за очками были какие-то тусклые.
– Привет-привет, – сказал я в третий раз. – Давно тебя не видно.
– Было бы странным обратное, – ответил Воля брезгливо. – Я не хожу по кабакам.
Да-да, подумал я, ну что же, я не сомневался; изощренным ум острит и совесть. Но мне очень хотелось спросить, как в Акадэме относятся к факту его деятельности в авангардном журнале. Конечно, я сдержался. Незаметно для меня времена могли измениться. Молодой человек, образованный и с направлением, – как сказал о Воле один милейший деятель, процитировав, сам того не зная, Щедрина, – теперь, вполне возможно, не имел надобности двурушничать и таиться под псевдонимом. Теперь, возможно, перед лицом всего мира он мог принимать заслуженные ласки по обе стороны баррикады; обе стороны энергично прославляли его ум и ученость. Надеюсь, вы делаете необходимые поправки: я мог злопыхать, но Воля действительно был образованным молодым человеком. Не зря учился у Аристотеля.