355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фигль-Мигль » Тартар, Лтд » Текст книги (страница 2)
Тартар, Лтд
  • Текст добавлен: 9 февраля 2020, 10:01

Текст книги "Тартар, Лтд"


Автор книги: Фигль-Мигль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Собакевич, в роскошном шелковом халате, сидел на диване.

– Здравствуй.

Я вынул из кармана пальто купленную по дороге бутылку хереса. Собакевич моргнул и вяло махнул рукой.

– Херес воняет портянками, – сказал он. – Не приноси больше, ненавижу.

– Ах, ты, гад, – сказал я печально.

Это тоже был его стиль: хамство, кому-то казавшееся великолепным, кому-то – гнусным, но всегда безотказное. Он хамил неудержимо, полноценно и с видимым удовольствием, как, наверное, делали это когда-то юродивые. В его хамстве не было изящности злоречия, не было жестокости откровений; как истинный жлоб, он хамил бесцельно и бессмысленно, он просто давал себе волю. Но люди, которых он так грубо обламывал, почему-то липли к нему с удвоенной силой. Жлобы пугливые, они, может быть, искали общества жлоба смелого, воплотившего в жизнь их тайные робкие мечты.

Хитренькие заплывшие глазки Собакевича прояснились.

– Расскажи сплетни.

Сплетни были таким же неизменным приношением, как алкоголь. Собакевич жил чужой жизнью, дышал чужим дыханием; все свое опреснилось и застоялось, как дождевая вода в проемах легенера. Каждый человек был для него частью из коллекции соблазнительных историй, и наибольший интерес он питал к тем, чьи многочисленные истории, наслаиваясь друг на друга, сплетались в призрачный образ действительной жизни.

Я рассказал о писателе. Собакевич кинул на меня злой недоверчивый взгляд. Аристотель погубит его своим салоном, сказал он. Конечно, подумал я, у кого – салон, у кого – притон. Да-да, сказал я. Когда салонная жизнь погубит его окончательно, он разбогатеет и я пойду к нему на содержание. Мечтатель, сказал Собакевич. Всегда готов учиться у старших, сказал я. Собакевич, имевший претензию выглядеть моложе своих лет, затрясся от злобы и щедрой рукой выплеснул на меня помои своих эмоций. Посмеиваясь, я вышел в смежную комнату.

Там уже собралось множество людей – публика того сорта, который Кляузевиц по-простому называл «швалью»: то ли поэты на привале, то ли антропософское общество на своей оргии. Кляузевиц, надо отдать ему должное, никогда здесь не бывал, а пересекаясь с Собакевичем в обществе, уклонялся. Кто-то скажет, что он боялся соперничества, но мне приятнее было приписывать это духу аристократизма, еще тлевшему в моем многогранном друге. Падший аристократ Кляузевиц выбирал себе в компанию жлобов по своему вкусу.

Уединившись в углу, полузнакомая мне парочка литераторов – толстый и тонкий – опасливо распивала из горла бутылку дешевой водки. Я смело подошел: веселая жизнь сделала меня небрезгливым.

* * *

Первым, кто мне встретился в Доме Ученых, был Кляузевиц, совершенно пьяный.

– Вот и ты! – приветствовал он меня. – Сука!

Я решил, что буду учтив и холоден.

– Ты мой лучший друг! – Кляузевиц надрывно всхлипнул. – Кто у меня есть, кроме тебя?

Он прилег ко мне на грудь и крепко сжал мне запястье. Его слезы капали на мой шелковый шарф. Все мы нетверды во хмелю, но это уже было слишком.

– Что-то не так?

– Все не так. Начать с того, что меня тошнит.

Пальто, шарф. Я испытал сильнейшее желание отодвинуться.

– Тебе помочь проблеваться?

– Справлюсь.

Он замер, не отпуская моей руки. Я конспективно огляделся.

– Что случилось?

– Случилось худшее.

– Совесть проснулась?

– Нет, ну не настолько же... Просто меня кинули. Развели.

– Кто?

– Тебе этого лучше не знать. – Он икнул, я дернулся.

–Тебе помочь? – повторил я, с некоторой уже настойчивостью потянув его в сторону клозета. Кляузевиц уперся взглядом в мою шею и, вероятно, понял.

– Ты всегда брезговал. Я держусь, не бойся.

Я принялся за дело.

– Что произошло вчера?

– Вчера... Когда было вчера?

– Просто опиши последний день, который помнишь.

Кляузевиц призадумался.

– Заботился о животных. – (То есть старался разбить витрину зоомагазина, что-то крича о невидимых миру слезах крокодилов.)

– Нет, это было на прошлой неделе.

– Заботился о растениях. – (То есть пытался перетащить кадки с елочками от подъезда «Европейской» в ее же холл, мотивируя это тем, что елочкам холодно.)

– Четверг.

– Я мальчик общительный, – сказал Кляузевиц. – Я разве помню, когда и с кем? У тебя хоть часы есть, какое-то разнообразие. А мне что? Волна, если она несет, то уж куда-нибудь под конец и вынесет. Как этто по-рюсски? А во-о-олны летят, суки-волны, как птицы, летят... И некуда нам... Не во что нам...

Застряв  в  этой  неправильно  им понятой песне, он замолчал и сделал попытку уцепить за зад – как упущенную мысль – какую-то мимоидущую девушку. Та отскочила, слабо пискнув. Я принес извинения ее горбатенькой спинке и, крепко взяв моего больного брата под руку, повел его на второй этаж. На лестнице он запыхался и привалился к перилам, отдыхая.

– Ха-ха.

– Что «ха-ха»?

– А ты взгляни.

Я посмотрел вниз.

– Явился, гнида, – продолжал Кляузевиц. – Как он не боится по улицам ходить, я не постигаю.

Эсцет шел через зал, сопровождаемый сворой научных сотрудников из многоразличных подведомственных ему учреждений. Его лицо, собранное в желтые старческие складки, уже почти не имело сходства с человеческим. Маленькие бесцветные глазки юрко бегали по сторонам. Порок проступал в этих чертах столь же отчетливо, как киноварь на пергаменте. И на мгновение я увидел его как воплощенное зло: этот полутруп, имя которого отворяло любые двери, сгноивший соперников в забвении, запустивший щупальца интриг в сердце Акадэма, отравивший самый воздух университетских кафедр и музеев, – и всё под личиной добра, и любви, и служения истине. Толпа расступалась перед ним с восторженным клекотом.

– А старик-то плох, – сказал я.

– Не беспокойся, он еще тебя переживет. Живее всех живых. Падаль!

– Не кричи так, – укорил я его.

– Мне что бояться? Я не в обойме. Я вообще не по этому делу.

Он, однако, приутих и поскучнел.

– Представь себе, ты живешь впустую. Тебе не пробиться, никто не поможет. Ты в неправильной стае. – Он неожиданно вздохнул. – Сходи ты к гаду на поклон, голова не отвалится.

«Сплюнь, да поцелуй злодею рученьку».

– Но пасаран, – сказал я. Но не очень уверенно. Какой уж тут, в самом деле, но пасаран, если даже Аристотель очевидно опасался этого негодяя и никогда не ходил его дорогами. Я подтолкнул Кляузевица. Кляузевиц пожал плечами, но послушно развернулся и занес ногу.

Собрание лучших умов города было приурочено, как выяснилось, к лекции заезжего доктора философии из Гейдельберга, под увлекательным названием «Оккультные науки на службе современности». Этой лекции, к сожалению, я не услышал, только-только успев свалить на свободный стул Кляузевица и увидеть появление докладчика: сухопарого тевтонского господина средних лет, в длинном темном пиджаке и черной фетровой шапочке. Виною тому было прелестное видение, насмешливо поманившее меня из-за закрывающейся двери. Я выскочил в коридор. Рядом с видением стоял Давыдофф, почему-то грустный.

Ну? спросил я. И что же случилось? Ничего особенного, сказал мальчик. Просто Карл проигрался, вот и горюет. Зачем-то сел с каталами играть. Да? сказал я. И кто же приложил руку, чтобы он, значит, подсел к каталам? Григорий улыбнулся. Наш новый юный друг, сказал Давыдофф, привнес в тусовку новые нравы. Каждый должен знать свою дозу сам, сказал юный друг. Это еще не все, сказал Давыдофф. Кроме своего, он проиграл и кое-что твое. Что-то из книжек, не в обиду будь сказано.

Я так и дрогнул. Убью гада, сказал я без выражения. Так жалко чужой писанины? удивился мальчик. Это все, что у меня есть, сказал я. Не сердись, только и сказал он, мимолетно, ласково, бесстрастно касаясь рукой моей щеки. Мутная бездна разверзлась у меня под ногами. Я еще цеплялся за какой-то сомнительный выступ, случайный чахлый кустик, притворившийся корнем камень. Я еще не падал, но сил не смотреть уже не было. Я не решился на ответный жест. Как тяжко быть живым, подумалось мне.

Собрание лучших умов города было приурочено, как выяснилось, к лекции заезжего доктора философии из Гейдельберга, под увлекательным названием «Оккультные науки на службе современности». Этой лекции, к сожалению, я не услышал, только-только успев свалить на свободный стул Кляузевица и увидеть появление докладчика: сухопарого тевтонского господина средних лет, в длинном темном пиджаке и черной фетровой шапочке. Виною тому было прелестное видение, насмешливо поманившее меня из-за закрывающейся двери. Я выскочил в коридор. Рядом с видением стоял Давыдофф, почему-то грустный.

Ну? спросил я. И что же случилось? Ничего особенного, сказал мальчик. Просто Карл проигрался, вот и горюет. Зачем-то сел с каталами играть. Да? сказал я. И кто же приложил руку, чтобы он, значит, подсел к каталам? Григорий улыбнулся. Наш новый юный друг, сказал Давыдофф, привнес в тусовку новые нравы. Каждый должен знать свою дозу сам, сказал юный друг. Это еще не все, сказал Давыдофф. Кроме своего, он проиграл и кое-что твое. Что-то из книжек, не в обиду будь сказано.

Я так и дрогнул. Убью гада, сказал я без выражения. Так жалко чужой писанины? удивился мальчик. Это все, что у меня есть, сказал я. Не сердись, только и сказал он, мимолетно, ласково, бесстрастно касаясь рукой моей щеки. Мутная бездна разверзлась у меня под ногами. Я еще цеплялся за какой-то сомнительный выступ, случайный чахлый кустик, притворившийся корнем камень. Я еще не падал, но сил не смотреть уже не было. Я не решился на ответный жест. Как тяжко быть живым, подумалось мне.

Давыдофф деликатно косился в сторону: обдумывал, наверное, как расскажет приятелям новости. Я знал, что в его тусовке музыкантов и живописцев, чьи подпорченные дарования так радуют наших простодушных буржуа, меня считали распущенным. Еще бы. Веселые распутники, они отказывались признавать, что человек, пренебрегая простым утолением голода, может хотеть и искать чувств и тогда его дороги пролегают через вонючие болота и топи. Грязь редко бывает самоцелью, но пристает в любом случае. Если каждый раз вместо прекрасного замка ты выходишь к убогой лачужке, это еще не значит, что прекрасных замков вовсе не существует. Может быть, самое подходящее место для замка – светлый луг, окаймленный полями, с какими-нибудь холмами и перелесками на заднем плане. Я был уверен, что отыщу свой замок на островке посреди зловонной лужи.

Через какое-то время мы все, уж не знаю каким образом, оказались внизу, в кафе. Там уже было не протолкнуться, и Кляузевиц, со злобной улыбкой всех простившего человека, повел нас к столику каких-то своих знакомых, приветливо махавших ему. Сброд, шваль, бормотал он на ходу. На чей счет я принужден пить в этой сраной жизни.

Нас тут же усадили, загремели бутылками. Молодой, но уже одутловатый парень ввернул, глядя на меня, неприличную шутку. Никто не расслышал, я не обиделся. Нетрезвая девица прильнула к Карлу, заморыш с грязными руками, но в дорогом пальто зажег ему сигарету. Да-да, он их презирал, а они его угощали. Эти роли, как кажется, были расписаны еще при сотворении мира. Чем злее обида, тем жирнее телец.

Я облегченно приник к стакану. Глоток за глотком, и вот тело мое осталось в сгустившемся дыму, в грязненьком интерьере, с какой-то девкой, неизвестно как оказавшейся на моих коленях, а мысли унеслись далеко-далеко и, клянусь, были чистыми. Мечты всегда чисты, поэтому они и не воплощаются в первоначальном виде. Жизнь такой стерильной чистоты не терпит.

Знаю, я все знаю. Быть проще, уходить, не оглядываться, всех послать, чтобы самому не бояться быть посланным. Замечать, но не реагировать, широко улыбаться, тем шире, чем гаже человек, которому предназначена улыбка. Защищаться от тех, кто слабее, от слабых и любящих, бить ждущих удара. Принимать пинки от сильных и равнодушных. Не тянуться. Протянутые руки возбуждают в людях чувство агрессии. Агрессия – двигатель жизни, а жизнь – праздник, но на всяком пиру присутствуют незваные. Я из тех, кого забыли или не собирались приглашать, а они все равно приперлись. Надеются на примирительный елей, но готовы к пощечине. Вот так им елей пощечиной и выходит.

Впрочем, все это высосано из пальца.

Так вот, я ласкал нежные призраки, девка, словно решив мне помочь, усердно теребила мою одежду, Кляузевиц разглагольствовал, человечки за столом упивались, каждый на свой лад. Ничто не предвещало. Но я уже был хорош; поэтому я вспомнил о своих книгах. Приятно быть анархистом, да, Карл? сказал я. Это всегда за чужой счет.

Карл очень удивился. Меня обидели, я же и виноват? сказал он. Да, Карл, подтвердил Давыдофф, дергая меня за воротник. Нельзя быть таким безответственным. Я безответственный? сказал Кляузевиц. Я безответный и безотказный, а вовсе не безответственный. Ну, сказал я, этим-то я не воспользуюсь. Было бы чем пользоваться, сказал Григорий.

Публика за нашим столом поджалась, готовая бежать или вспенить бокал – по обстоятельствам. Прекрасный в своем гневе, окруженный льстецами, Кляузевиц колебался недолго. Он вскочил на ноги.

– Ах, ты, подонок!

– Я подонок, а ты дурак, – сказал мальчик весело. – Кто кого угощает?

Все, что ни было вокруг живого, затаило дыхание. Моя Аспазия выдернула руку из моей ширинки и замерла. Я терялся в догадках, как женский зад, вжимающийся в мои колени, одновременно может быть и острым, и тяжелым. Я потянулся к мальчику и сказал ему на ухо:

– Уходи отсюда. Подожди на улице, я сейчас.

– А ты не можешь бросить его в моем присутствии?

Отвечая, он не понизил голоса. Кляузевиц остолбенел. Всеобщее замешательство возросло. Я подумал, что прошли те времена, когда опьянение случайных связей я предпочитал старым друзьям и их интересам.

– Ну что же, – сказал я. – Тогда идем.

Мы выбрались на набережную. Нева тускло катилась, послушная своей гранитной узде. Облака снизились и быстро перебегали доступное взгляду пространство. Высоко над ними двигался второй слой облаков, тонких, полупрозрачных, чем-то нежно подсвеченных. С другого берега Невы вздымались разноцветные здания Акадэма. Тяжелый ветер апарктий сбивал с ног редких прохожих. Прохожие героически боролись. С козырька крыльца Дома Ученых на них заинтересованно пялился бронзовый грифон. Я начал вспоминать разные подходящие случаю русские пословицы; вспоминал, вспоминал, да и плюнул. Русские пословицы кого угодно научат диалектике. В голове у меня немного прояснилось. Почувствовав, как сознание светлеет, и испугавшись этого, я счел необходимым добавить.

– Здесь недалеко живет мой добрый друг, – радостно сообщил я Григорию. – Пойдем к нему, покурим.

Живший за цирком добрый друг, когда-то безвестный клерк в институте востоковедения, в последнее время неописуемо поднялся. Одно за другим, у него появились отношения, связи, деньги и манера говорить нараспев. Он поменял жену и пересел на иномарку. Совершил поездку по центрам европейского просвещения и с русской нецензурщины перешел на английскую. Потом совершил поездку в Москву и перестал звонить. Мы не виделись около года.

На нужную мысль меня могла бы навести уже вмонтированная в тяжелую дверь камера, но я был слишком занят, перебирая в уме слова приветствия. Не слишком быстро дверь открылась. Не слишком радостный, Кока стоял на пороге, держа стакан и сигарету в одной руке. Я заметил, что его волосы поредели, а животик отрос.

– Можно пройти?

Добрый друг посмотрел на меня с неприязнью. Но хмель придавал мне силы, и я бодрился. Не так-то просто выставить вон отдавшегося пьяной блажи человека.

– Проходите.

Я шагнул в сторону комнат – туда, где женскими голосами щебетал телевизор и тепло пахло духами или цветами в большом букете. Но Кока решительно загородил дорогу, направляя меня на кухню. Там тоже было ничего.

– Курнем?

– Нет шалы. Бросил.

– Тогда должна остаться та, что я приносил. Помнишь?

– Не помню.

– Я много принес, – упорствовал я. Кока вздохнул. – Тогда налей нам. – Я присел на мягкий диванчик. – Что?

– У меня есть немного терапевтического коньяка, – сказал мой друг. – Но я им лечусь. Бронхит.

Я не верил своим ушам.

– Да ты узнаешь ли меня?

Кока скривился.

– Тебе следовало бы меньше пить.

– Карл говорит, что видел тебя в Манеже, но ты не поздоровался.

– Я был не один. Приезжали очень серьезные англичане: большой проект, большие деньги. Карл становится невыносимым, могли быть осложнения.

Кто-кто, а Кляузевиц за последние пять лет не изменился ни в чем. Он был таким же невыносимым и пять лет назад, подумал я, когда поил и кормил тебя, чтобы ты мог спокойно писать диссертацию. Все же я молчал. Не торопись с обвинениями, говорил Аристотель. Не лишай человека будущего. Если мы не имели морального права на необходимый Кокиным бронхам лечебный коньяк, он мог бы предложить нам корочку хлеба.

– Тебе не кажется, – сказал Кока, – что пора повзрослеть?

Я опешил. Мне казалось, что пора поужинать.

– А в чем дело?

– В изменившихся ценностях. В изменившейся жизни. Приди же в чувство! Нельзя сегодня жить так, как мы жили когда-то. Те годы исчерпаны, они дали все, что могли. Бери новое от нового времени, не останавливайся. Остановишься – умрешь.

– И что предлагает мне новое время?

– Безграничные возможности в обмен на показную лояльность. Ты сам знаешь, что я не с папой-академиком начинал.

– Ты о политической лояльности?

– Нет. Политическая лояльность – малая часть. Главное – верность духу времени. У каждого дня свои требования. Нормален тот, кто их выполняет. Я даже не о костюме и кока-коле – хотя достаточно неприятно, когда под вечер к тебе без предупреждения вваливаются двое пьяных гопников.

– И эти требования?

– Верность стандарту. Экономия во всем: деньги, время, знания, эмоции и особенно праздные мысли и разговоры; хочется поговорить – включи телевизор. И отсутствие тех запросов, которые не может удовлетворить рынок.

– Что-то такое, духовное?

– Не перебивай. Ты любил говорить, что при слове «духовность» кулак просит работы. Потянуло на возвышенное – существуют музеи и турпоездки.

– Похоже, – сказал я, – моя турфирма обанкротилась.

Раздался звонок. Кока бросил на меня тревожный взгляд и вышел в коридор. Я посмотрел на Григория.

– Досидим, – сказал он. – Становится прикольно.

Я вспомнил о существовании и пользе сортиров.

Кокин сортир! Новая, не тронутая жизнью сантехника радостно сияла в лучах белой лампы. На одной белой кафельной стене помещалась большая, дорогая, прекрасно исполненная репродукция Ренуара. На другой – зеркальный шкаф со стопками полотенец и живыми цветами. Шкаф отражал прекрасное лицо актрисы Жанны Самари, и душа пела под невинное, нежное журчание струй.

Я вымыл руки.

Коки в коридоре не было. Вместе с посетителем он вышел на лестничную площадку. Я подкрался и приложил ухо к неплотно прикрытой двери.

Несомненно, говорил Кокин голос. Именно. Но пусть даст хоть неделю. Не ерзай, отвечал ему голос ровный, негромкий, но определенно блатной. Катит тебе эта неделя? Сделаешь дело – все время твое. Не могу обещать, объяснял Кока. Обещаю, но не гарантирую. Передай ему, он должен понимать, что к таким людям нужен не ваш подход. Нужны терпение и миллионы слов. Это люди науки и искусства, им нужны слова и ласка. Думай сам, отвечали ему, как бы тебя не приласкали. Да нет базара! торопился Кока. Все схвачено, Аркаша, тема пошла. Теперь будет сложнее, но справимся, в мэрию сам съезжу. Подождет он? Под ним-то не тлеет, отвечал Аркаша. А ты подсуетись, Николай. Неделя тебе. Отзвонишься на трубу ребятам.

На цыпочках я вернулся на кухню. Григорий заинтересованно рылся в холодильнике.

– Маслинку хочешь? Глянь, сколько жратвы у гада.

Я взял маслинку. Какой ужас, подумал я. Стоило ради этого знать шесть языков, ездить на раскопы, что-то писать. Бактрийское царство... Великая Парфия... Послышатся звук отъезжавшей машины. Хлопнула дверь. Вошел Кока.

– Ладно, ребята, – сказал он. – Я должен работать.

И он крепко пожал мне руку.

Так мы в очередной раз оказались на улице.

– Хороший друг, – сказал мальчик. – Наплюй. Пойдем ко мне. Не так далеко идти, в конце-то концов.

Он жил у Таврического сада, в хорошем месте и хорошо. Впрочем, все богатые квартиры, которые я успел повидать, походили друг на друга, как стодолларовые банкноты, как новые офисы, как унитазы XXI века. Жизнь изменилась к лучшему, и сразу чего-то стало не хватать.

Нет ничего печальнее вида вещей, предоставленных самим себе. Диван, на который никогда не упадут отчаявшиеся любовники. Книги, на страницы которых никогда не упадет чей-то внимательный взгляд. Чашки, которые не держали руки бабушек. Часы, которые не перейдут к внукам. Тысяча мелочей, безымянных для их владельца, не оправданных мечтой, не согретых воспоминанием. Дом как набор функций.

Мы сели на ковре, точно в пятне света от лампы, расставив вокруг себя бутылки, стаканы, пакеты с соком. Он наклонил голову, и блики пошли по его волосам. Я поднял руку и тут же опустил. Он улыбнулся. Я опять поднял руку, посмотрел на нее – и словно увидел впервые. Нелепая, жадная рука. Рука упала.

– Эй! сказал он. Ты где? Вот, сказал я. Как ты? Мне хорошо. Повторим? Это счастье, подумал я; еще одна бутылка, всегда можно найти себе занятие. Если не можешь удержать мечту – крепче держи стакан.

Мы повторили.

– Воспринимай меня так, как принимаешь жизнь – просто. – Просто? Я принимал жизнь по капле, как горькое лекарство. Как Сократ свою цикуту, хотя и с противоположным эффектом.

– И что же ты молчишь?

– Вообрази, что мне не о чем с тобой разговаривать.

– Ну, расскажи о себе.

– Родился, крестился, женился, развелся, – сказал я быстро. – А ты?

Он пальцем размешал сок и водку в стакане.

– А я никогда не спал с мужчинами.

Успеешь спедить, подумал я. Только вот со мной ли?

– Разве я об этом спросил?

– Разве нет?

Я притих.

– Твои друзья забавные.

– Ну и что?

Он улыбнулся.

– Ничего. Я вижу, ты просто не любишь людей.

– Фу! – сказал я.

– «Не любишь» в значении «не интересуешься». И Аристотель забавный.

Что было забавного в Аристотеле?

– А с кем ты еще знаком?

– Мало ли. Троцкистов знаю.

– Кто это?

– Есть такая партия.

– И чего они хотят?

Я удивился.

– Того же, что и все. Денег, власти. Ты историю в школе учил?

Теперь удивился он.

– Кто же учится в школе? Зачем тогда жизнь?

– Тогда ты им подойдешь. Троцкистам.

– Собственно говоря, – сказал он, – я в этом не сомневаюсь. Я подхожу всем.

И это лечится, подумал я.

– Ты знаешь, что такое политика?

– Папики в телевизоре?

– Допустим. А они...

– Троцкисты?

– Да. Они думают, что политика – это такая игра, вроде бейсбола, где главное – экипировка, все эти фишки. Даже правила не так важны, как трусы нужного цвета. И если...

– Еще там надо быстро бегать.

– Бегать?

– В бейсболе.

– Ладно, бегать.

– И отбивать мяч.

– Так вот, они не хотят бегать и отбивать мяч. Они хотят выйти на поле, помахать битами...

– Это называется bats.

– И вот они РАЗМАХИВАЮТ BATS и делают страшные рожи, и всё до последнего ремешка у них в порядке, и они думают, что не нужно бегать, и учить историю, и все такое.

– Интересно рассказываешь. Они вышли в play off?

Мы уставились друг на друга.

– Возможно, – сказал я, – там другая система. Но наши троцкисты этого не знают. Им кажется, что в игре, кроме них, никто не участвует.

– Если они дойдут до финала, то так оно в конце концов и будет.

Я не хотел сдаваться.

– Возьмем другой пример. Допустим, у тебя есть машина.

– Почему допустим? У меня есть.

– У тебя есть машина. Ты умеешь водить. Ты неплохо водишь, но не признаешь правил. Поэтому в безопасности ты только до тех пор, пока твоя машина – единственная. Когда появятся другие, ты разобьешься.

– Пару раз так и было.

– И что?

– Папик покупал новую.

Я растерялся.

– Почему их папики не могут делать то же самое?

– Папики троцкистов?

– Ну да.

– Об этом я не подумал, – сказал я.

– Интересно было бы на них взглянуть.

– На папиков троцкистов?

– Папики-то все одинаковые. На них самих. И на их bats.

– Нет проблем, – сказал я. – Это легко устроить.

И я устроил.

В результате идеологической борьбы троцкисты отвоевали у торчков платформу для своего тусняка: «Мегера PUB INTERN.», обычное для города заведение средней руки, скорее ближе к распивочной навынос, чем к барам европейской литературы. Торчки ушли не сразу и поначалу, сопротивляясь, слушали витавшие в густом дыму речи о новом курсе и перманентной революции. Торчки собирались в «Мегере» каждый день, их текучий состав менялся, их текучие мысли путались, к словам и лицам они привыкали, не запоминая; но и троцкисты приходили все чаще, и, поскольку их программа разнообразием не страдала, все торчки, раньше или позже, с ней ознакомились.

Тогда борьба вступила в фазу дружбы, торчки были допущены до прений, и Женя Арндт, о котором речь впереди, попробовал возбудить их гражданские чувства, все чаще внедряясь за столики торчков и внедряя в их среду сомнения. Торчки смотрели на него снисходительно, но без энтузиазма: чужой – он и есть чужой. В пылу пропаганды Женя зашел так далеко, что даже как-то похвалился, что подсел на плане. Если конопля – наркотик, то пиво – алкоголь, ответили ему. Он заткнулся и обиделся. Совершенно напрасно: чужие – они и есть чужие, что обижаться?

Зачем я сюда ходил? Я даже не покупал опиум. You can buy а dream or two, чужой жизни не купишь. Дивный новый мир? Я уже говорил, что думаю о путешествиях. Я устраивал себя в своем мире, в том образе, который мне удалось сконструировать. После этого встретиться с «я» настоящим, терпеливым рабом моих подспудных надежд и страхов – большое спасибо. Ждите.

Троцкисты и торчки сосуществовали довольно долго, их союз перестал выглядеть противоестественным. Обнаружилось бесспорно общее: молодость. Почти все они принадлежали к одному поколению и одинаково чувствовали себя обойденными. В прениях по поводу дисциплины и централизма прозвучали опасные слова о мертвой власти папиков.

Тогда Лев Давидович, до этого поощрявший торчков в надежде извлечь пользу из их небедных по большей части родителей, вздрогнул. Торчки были осуждены как буржуазная отрыжка, Женя, любимец, получил приватное внушение, еще несколько человек получили внушение на чрезвычайном пленуме и вылетели из партии. Вычистив свое стадо, Троцкий взялся за «Мегеру». После нескольких телефонных звонков паршивый бар стал главным источником опасности для правопорядка. Цитадель порока трещала под мощными ударами ФСБ. Торчки недоумевали и списывали это на возросший страх существующего строя перед их друзьями, троцкистами. Но постоянные облавы наскучили им, и они ушли. Я ушел еще раньше, поскольку мне до смерти надоели и те, и другие.

Когда мы пришли и сели, я увидел, что такая тусовка для него внове. Он оживленно озирался, глаза блестели. Никто не обращал на него внимания, это его подстегнуло. Он был готов излить себя всего – душу, блеск глаз, блеск улыбки – на первого, кто приблизился бы к нам со словами приветствия или вопросом.

Первым приблизился товарищ Женя Арндт. Юноша сорока лет, высокий, с залысинами, аккуратным хвостиком на затылке. Бритый. Узкий рот сжат презрительной улыбкой. Кладезь дарований: ритор, мудрец, провозвестник. Будучи в духе, он умел послать так, что человек шел всю жизнь.

Арндт был из очень попсовой семьи: отец – профессор, дедушка – академик, родственники матери – ценители искусства в нескольких поколениях. В известном смысле он стал паршивой овцой в этом благородном семействе, свято чтившем заветы первой русской конституции и П. Н. Милюкова. Впрочем, и приходя в ужас от экстремизма Жени, папа успел воткнуть его в семейный поезд благополучия: Академия Художеств, Союз художников... и даже какое-то Королевское общество, из тех, что поплоше. Юные троцкисты из нищих, полуграмотных, на всю жизнь и при любом режиме обделенных семей втайне над ним смеялись, если не презирали, но сам Лев Давидович уважал. Настолько, что Арндт осмелился попрать партийную дисциплину и открыто пил пиво. На пиво Троцкий наложил запрет из-за нежелательных ассоциаций, которые мало кому могли прийти на ум. А на все эти смешки молодых положить ему было неоднократно. Ведь Женя был солью партии, а юным отчаянным правдолюбцам предстояло отыграть роль пушечного мяса в условиях адекватного решения накопившихся в народе проблем. Как я понимал, они не особенно и возражали. Возможно, им эта роль виделась в ином ракурсе того же плана, они были готовы. Значит, заслужили.

Я залюбовался кожаной красной курткой на подошедшей вместе с Арндтом девочке. Гладкая, облегающая, яркая, как мечта, – эта куртка полыхнула на меня злым и веселым пламенем. Некоторые вещи пленяют нас точно так же, как люди, и, попадая в их плен, мы переносим очарование вещей на их владельцев. Под курткой проглядывало тонкое, даже тщедушное тельце, смутная неопределенность надежд вечного подростка. На узком лице, под челкой, сумрачно блеснули глаза. Вот эта, подумал я, отрицает по полной программе, для папы и мамы исключения сделано не будет.

– Рад тебя снова видеть, – дружелюбно сказал Женя. С любопытством, смущением он посмотрел на Григория. Знакомьтесь, сказал я. Мальчик просиял, протянул руку. Подумав, Арндт даровал ему вялое рукопожатие. Некоторых людей, подумал я, ненавидишь уже за одну эту манеру сунуть в вашу честную ладонь какую-то дохлую рыбу.

Товарищ  Женя  Арндт,  позвольте  вам  доложить,  вопреки своей политической сознательности – а может быть, наоборот, благодаря ей, – уважал на свой лад в моей скромной особе всех гомосексуалистов мира, так же, как он уважал бы меня, будь я негром преклонных годов или порабощенной женщиной Востока. Это помогало ему презирать меня как такового. Иногда же мне казалось, что он меня боится – Бог его знает почему. С греческими глаголами, Аристотелем и всем тем дерьмом, которое плавало в моей голове, я был совершенно безвреден.

Ну что, сказал я, список уже составлен? Почему злостные пассеисты до сих пор не унесены вашими бомбами? Партия осудила практику индивидуального террора, сказал Женя, вежливо сдерживаясь. Неужели ты думаешь, что Лев Давидович, с его судьбой, одобрит политические убийства? Что ж ты сравниваешь, сказал я. То было историческое злодеяние. А я предлагаю исторически оправданное революционное возмездие. Ты думаешь, сказал Женя, это смешно? Что ты, сказал я. Мне как раз смешно не будет. А кого взрывать? спросил Григорий. Да какая разница, сказал я. Хоть нашего мэра, Цицеронова. Дело в принципе, в идее персональной ответственности, почему-то всегда крайне непопулярной. Терроризм осуждают люди, у которых не хватает мужества убивать от своего собственного имени, им нужно имя нации, Бога или угнетенного класса. Вот товарищ Арндт терроризм осуждает, а что это означает на практике? Что же это означает на практике? спросил товарищ Арндт. Ты просто подпишешь бумажку, грустно сказал я. Ты не будешь знать, что со мной сделают. Тебе даже не расскажут, как мужественно я держался в свои последние минуты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю