355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фигль-Мигль » Мюсли » Текст книги (страница 6)
Мюсли
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:48

Текст книги "Мюсли"


Автор книги: Фигль-Мигль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Господи, Саня, какую ерунду ты говоришь.

– А мыши, интересно, догадываются?

– Ладно, – говорит писатель, – я пошел. Если ты спятишь и тебя нужно будет лечить, – добавляет он с ужасом, – придется писать две книжки в год.

– Не будь уродом, – говорит Александра Генриховна сердито. – Сумасшествие – не такая уж дорогая болезнь.

Она хочет сказать еще что-то, но только хмурится и крепче прижимает к себе собаку.

Разжав сцепленные руки, Костя оборачивается к посетителю.

– Дa? – говорит он.

– Я просто вышел пройтись и увидел, что у вас освещено, – говорит банкир. – Приятно, когда ночью где-то горит свет.

– Книги ночью выглядят устрашающе, – замечает продавец, – да еще при нашей специфике. Кем нужно быть, чтобы додуматься торговать книгами при кабаке?

– Нет, – говорит банкир, – это занятно. Я бы сказал, успокаивает.

– Алкоголь и книги, – не успокаивается Костя. – Ужасное сочетание. И чего-то одного хватает, чтобы заболеть, а в паре это просто катастрофа.

– Вот как, – говорит банкир. Он улыбается и с интересом разглядывает книжные стеллажи. – Вы не порекомендуете чего-нибудь из нового? – просит он. – Дома полно книг, но жена ничего новее Пруста не читает, а отец… гм… после отца книжку не прочтешь. У меня вкус попроще. Если, конечно, – добавляет он, подумав, – вообще можно говорить о наличии вкуса у человека в моем положении. А как ваша рука?

– Прекрасно, – говорит Костя уже спокойно. – Я стал брать уроки, знаете. Попробуйте почитать Синичкина, новее не придумаешь.

– А о чем он пишет?

Костя пожимает плечами.

– У современных писателей не спрашивают, о чем они пишут, это бессмысленно. С таким же успехом можно спросить, зачем мы их читаем. – Он подходит к стеллажу, небрежно проводит рукой по книгам. – Что хорошо в Прусте, – замечает он, – так это то, что его никто читать не обязан.

Бaнкир рассеянно перебирает книги, лежащие на столе.

– Хотел бы я знать, – говорит он, – каково это – быть писателем.

– Этого лучше не знать никому, – говорит Костя. – Если, конечно, хочешь жить, а не писать книжки. Современные писатели, я думаю, это понимают, на подсознательном уровне, и им хочется жить. Поэтому они делают вид, что пишут, а мы делаем вид, что читаем. Это и есть современная игровая культура, актуальное искусство или что хотите. Если писать по-настоящему, долго не протянешь.

– Если жить по-настоящему, тоже, – замечает банкир. Он раскрывает какую-то книгу. – Не для всех, не для всех, – читает он вслух. – Только для сумасшедших.

Костя кивает.

– Что более настоящее, чем сумасшествие?

– Да, – соглашается банкир. – Всё, что по-настоящему, – из области нереального. Может быть, в этот момент и сходишь с ума, когда начинаешь считать себя по-настоящему нормальным.

Костя внезапно съеживается, как от пощечины. Банкир этого не видит – он смотрит на ряды книг, мертвенно сияющие в электрическом свете. Разноцветные переплеты кажутся плотно пригнанной чешуей. Переливаясь, она создает иллюзию движения – словно это дыхание приподнимает огромный бок дракона. С первого этажа доносится взрыв пьяного хохота. Встревоженная тень, скользнувшая к креслу, превращается в кошку.

– Крыс ловила по подвалам, – говорит Костя обеспокоенно. – Как бы не отравилась.

– Вы их видели?

– Нет, – говорит Костя, – я-то по подвалам не лажу.

– Иногда хочется просто понять, – говорит банкир неизвестно кому.

– Это опасный путь, – отзывается Костя сухо. – Сначала захочется понять, потом – записать всё, что понял, еще потом – предложить свои записи человечеству, и пошло-поехало. Берите Синичкина, вас это отвлечет. К таким вещам нельзя относиться серьезно.

– По-настоящему? – уточняет банкир и улыбается.

– Да, – говорит Костя без улыбки. Банкир достает бумажник.

Несколько смятых десяти– и пятидесятирублевок лежат на кухонном столе рядом с чистой пепельницей. Светлый буфет, плакат, часы на стене слабо мерцают в бледном утреннем свете. Радио выключено. Где-то за стеной тяжело гудят водопроводные трубы. В кухне прибрано, пусто. По коридору стучат когти, и в щель от неплотно прикрытой двери просовывается морда Бивиса. Задумчиво постояв, он толкает дверь головой, входит, озирается. Печально смотрит на часы.

– Зарик, просыпайся, – сердито говорит Maйк. – Антибиотики пьют по часам.

Не шевелясь, Зарик что-то бормочет.

– Что ты капризничаешь, как маленький. Так у тебя никогда девки не будет.

– Каждый страдает как умеет, – говорит Зарик хрипло и, не поворачиваясь, высовывает из-под одеяла руку. Майк бросает в подставленную ладонь таблетку.

– Молоко вскипятишь, когда проснешься, – говорит он. – Курица в холодильнике. До вечера.

Зарик закашливается.

– Пива принеси, – хрипит он. – Или оставь ключи, я схожу.

– Ты и слова такие забудь, – говорит Майк возмущенно. – Пиво, схожу… Лежи уж, находился. Никаких тебе ключей.

– А пить мне что?

– Пить будешь молоко.

– Молоко не пьют, – говорит Зарик скорбно. – Им давятся. Хоть сигарет принеси.

– Зарик, у тебя воспаление легких.

– Просто сильный бронхит.

– Это кто сказал?

– А про воспаление легких кто сказал?

– Всегда нужно готовиться к худшему, – говорит Майк серьезно. – Ты как будто книжек не читаешь.

– Вот именно, – говорит Зарик и душераздирающе кашляет. – В книжках всё как-то обходится, а если не обходится, значит, так надо.

– Не надо! – стонет писатель, забиваясь в одеяла. – Бивис, не будь уродом!

Бивис топчется на постели и тихонько, скорбно свистит носом.

– Еще полчаса, – умоляет писатель. – Поспим полчаса.

Бивис вытягивается во всю длину, кладет голову на подушку и душераздирающе вздыхает.

Вздохи, зевки и покашливание шелестят в маленькой подвальной аудитории, безжизненный электрический свет не может рассеять скопившихся за ночь призраков. Как схлынувшая вода, ночь оставила их лежать на гладком берегу утра.

Входит Александра Генриховна в просторном костюме.

– Здравствуйте, многоуважаемые, – неторопливо говорит она. Она молча обводит взглядом аудиторию и ядовито улыбается.

– Да нет же, – говорит девица Пухова почти с отчаянием. – Теперь он действительно заболел.

Александра Генриховна пожимает плечами.

Аристид Иванович пожимает плечами.

– Подумаешь, – говорит он. – Есть столб, нет столба – тебе от этого дышать тяжелее?

Теперь плечами пожимает Кира.

– Что толку с вами препираться, – говорит она без возмущения. – Вы собственной головы лишитесь и скажете, что так даже лучше. – Блестящим носком ботинка она ворошит опавшие листья. – Почему осень всегда наступает незаметно?

– Очень заметно, если не на столбы смотреть, а по сторонам. Сначала она в предчувствиях, потом – в воздухе, а теперь, – старикашка делает широкий жест, – вот, взгляни.

Кира смотрит и кивает.

Газоны и дорожки парка усыпаны желтыми листьями. Листья берез мелкие и полупрозрачные, лип и тополей – крупнее и тяжелее на вид, их цвет грубее. Густое плетение кустарников стало бурым и красным, в желто-коричневой траве уже неразличимы последние следы зеленого. Совсем недавно траву подстригли в последний раз, и кое-где она еще лежит сухими ломкими прядями. В мягком, чистом послеполуденном свете всё это кажется слишком отчетливым, прорисованным с чрезмерной тщательностью.

– Фильку вороны дразнят, – говорит Аристид Иванович, приглядевшись. – Вот оторвы, никого не боятся. Я ему сколько раз говорил: не бегай, дурак, за воронами, долбанут клювом по голове – мало не покажется. У них клюв как молоток, ей-богу.

– А он что? – спрашивает Кира, фыркнув.

– Что он, – говорит Аристид Иванович сердито. – Он как ты, всё посредством личного опыта. Говори не говори – без толку. Пойдем-ка.

Они идут за собакой, с удовольствием шаркая ногами. Раскидывая листья, Кира на ходу кивает поклонившемуся ей писателю.

– Кто такой? – спрашивает у нее Аристид Иванович.

– Да так, – говорит Кира, – один писатель.

Старикашка поджимает губы.

– Я тебе, конечно, советовал завести любовника, – говорит он сухо, – но я и не предполагал, что ты заведешь писателя.

– Ничего, ему это пойдет на пользу.

– Пустая надежда, – говорит Аристид Иванович презрительно. – Ты просто не знаешь, что это за публика. Такая, что ничем не проймешь.

Злое, вызывающее выражение на лице Киры сменяется просто мрачным.

– Кстати, – говорит она холодно, – я обещала попробовать убедить вас лечь в больницу.

– Отложим это до вечера, – просит Аристид Иванович. – Выпьем, посмотрим книжечки… Будешь убеждать меня со всеми удобствами.

– Нет, – говорит Кира, – это будет еще глупее. Такие вещи лучше делать при свете дня.

– Нужно делать не как лучше, а как нужно, – говорит студент Соколов. Он стоит над гладкой блестящей лужей, опираясь на бамбуковую лыжную палку, и встревоженно моргает. – Даша?

У девицы Пуховой в одной руке банка джин-тоника, в другой – сигарета.

– А как нужно?

– Не знаю.

Он неуверенно шевелит палкой воду.

– Палку жалко, – говорит девица Пухова, прихлебывая. – Теперь таких не делают.

– Вторая-то осталась.

– И зачем она одна?

– Для коллекции. – Студент Соколов опускает палку поглубже. – Глупо, конечно, но я теперь только и думаю, есть ли у этой лужи дно.

– Извини, это уже за гранью глупости.

– Неужели тебя не интересуют тайны мироздания? – спрашивает студент Соколов серьезно. Он отпускает палку и смотрит, как она медленно исчезает за гранью воды. Его взгляд зачарованно застывает. Девица Пухова бросает в лужу окурок, но тот не тонет и остается на неподвижной поверхности воды желтым плевком.

– Не захламляй мое мироздание, – сердится студент Соколов. – Это не помойка, и вообще так не делается.

– Палка, значит, не захламляет.

– Это был опыт.

– И у меня опыт.

– Не ври, ты просто докурила. Такими опытами весь город усыпан.

Он аккуратно достает окурок из лужи, заворачивает его в желтый лист клена и озирается.

– До чего ж ты зануда, – говорит девица Пухова с удивлением. – Ближайшая урна знаешь где?

– Нет, – говорит студент Соколов.

– Вот и я не знаю.

– Ты такая злая, – начинает студент Соколов.

– Все мы, тощие, такие, – говорит девица Пухова демонически.

– Или еще хуже. – Взгляд писателя уходит в мрачные глубины стакана. Там блещет и вздрагивает и, кажется, зовет ясным стеклянным голоском. У взгляда кружится голова, перехватывает дыхание; он падает вниз сорвавшимся с обрыва человечком. Писатель жмурится и делает большой глоток. – Я как будто в глухой степи с волками собеседуюсь, – говорит он. – Eй-бoгy.

Надменный смеется. Лысый улыбается смущенно и сочувственно.

– Я придумал сюжет, – начинает писатель, оживляясь.

Оживившись, Зарик вытягивает из большого желтого пакета глазированный сырок.

– Ну как ты? – спрашивает Майк.

– Нормально, – хрипит Зарик. – И на нашей улице Вязов будет праздник.

Лиза сурово оглядывает комнату.

– Есть у тебя тряпка? – спрашивает она.

– Ты такие вопросы задаешь, – бормочет Зарик, съеживаясь под одеялом. – У меня температура.

– Тем более вредно дышать пылью.

– Это не пыль, это конденсат времени.

– Ах вот как. – Лиза проводит пальцем по книжным корешкам и негодующе смотрит сперва на палец, потом – на Зарика. Зарик кряхтит и стонет.

– Это из-за крыс, – говорит Майк, – пыль тут ни при чем. Придется крысоморку вызывать, я еще когда говорил.

– Если ты скажешь это еще раз, я закричу.

– Ты собственной головы лишишься и скажешь, что так и было, – говорит Майк сердито. Он заводит за ухо прядь распущенных волос и задумчиво смотрит на Зарика. – Может, мне выстричь челку?

– Челку выстрижешь когда-нибудь потом, – отзывается Зарик. – В сорок лет, когда будешь старый и никому не нужный.

– Это поможет?

– В сорок лет ничто не поможет, но тебе уже будет наплевать.

Они молчат и не смотрят друг на друга. В темной – горит только лампа над изголовьем кровати – комнате что-то шуршит и поскрипывает; иногда звук становится похожим на крепкий стук когтей, иногда его перебивает визгливый крик тормозов на улице. В углах лежат, мирно смешавшись с пылью, густые тени – может быть, именно пыль придает им такой глубокий насыщенный цвет. Внутри выключенного телевизора раздается глухой щелчок.

– Крыс! – кричит Майк. – Крыс ты видишь или не видишь?

– Перестань, – говорит Лиза, – он же болен.

– Не настолько он болен, чтобы бредить.

– Я тебе сто раз говорил, что это не крысы, – говорит Зарик.

– А что же это?

– Зрительные образы.

Майк делает глубокий вдох.

– Замечательно, – говорит он потом. – Образы. Они шевелятся?

– Шевелятся.

– Напугать тебя могут?

– Могут, – кивает Зарик.

– А укусить?

– Укусить, наверное, тоже.

– Так если они могут шевелиться, пугать и кусать, – говорит Майк торжествующе, – чем они тогда отличаются от настоящих?

– Ничем, – говорит Зарик спокойно. – Кроме того, что они не настоящие.

Поудобнее прислонившись к стене, Лиза перебирает рассыпанные по постели книги и улыбается.

– Он ненормальный, – говорит Лиза.

– Ты ненормальный, – говорит Майк.

– Я ненормальный, – хрипло соглашается Зарик. – Всё к лучшему.

– И что же делать? – спрашивает Майк у сестры.

– Что ж тут поделаешь, – уныло говорит Зарик. – Из ненормального можно стать нормальным только путем разрушения собственной личности.

– Придется потерпеть, – говорит Лиза сухо.

– Корова терпела, да околела, – огрызается Майк.

– Кобыла, – поправляет Зарик, – и не околела, а упала.

– Чего?

– Это пословица, – объясняет Зарик охотно. – Держалась кобыла за оглобли, да упала. Говорится в ответ на призыв «держись».

– Понятно, – говорит Майк. Он смотрит поверх головы Зарика. Пятна теней на стене мерно раскачиваются, и кажется, что стена вибрирует. Можно вообразить, что она дрожит все сильнее, еще немного – пойдут трещины, осядет фундамент, обрушатся перекрытия, обломками кирпича, балок, мебели умерший дом распластается по зeмле, и очень скоро сквозь истлевшие страницы книг прорастет трава и терпеливые звери устроят во внутренностях платяных шкафов норы, гнезда и логова. Где-то резко звенит стекло. По ту сторону потолка тяжело топочут чьи-то ноги.

– Тру-ру, – говорит Зарик, очнувшись. – Не страшно ль иногда становится на свете?

– Очень страшно, – говорит Белинский с крайним презрением.

«И разве не прискорбно, что в стране, называющей себя цивилизованной, столько сторонников смертной казни?» – вздыхает противный задушевный голос из радио. Белинского передергивает. Лысый растерянно моргает.

– Ведь это действительно проблема, – говорит лысый.

– Это твоя проблема?

– Всякое случается, – замечает писатель.

Графин с водкой на их столике приметно опустел. Над головами сидящих плавает густой туман сигаретного дыма. Задохнувшись, взгляд чихает и кашляет, его покрасневшие глаза слезятся. Закрыв рот и нос ладонью, он соскальзывает вниз по тусклому стеклу окна.

«Америка, например, цивилизованная страна, – возражает радио другим, но тоже противным и задушевным голосом, – но возьмите статистику: в штатах, где существует смертная казнь, убийств и изнасилований гораздо меньше. Согласно исследованиям, приведение в исполнение каждого смертного приговора спасает как минимум восемнадцать жизней потенциальных жертв».

– Ничего себе, – говорит писатель пораженно.

– Наверняка вранье, – отзывается Белинский. – И почему они по любому поводу ссылаются на Америку?

– На кого же им ссылаться? – пожимает плечами лысый.

– Да, – соглашается писатель, – у нас со статистикой не очень. Интересно, а какой у них процент судебных ошибок?

– Кто может это знать? – говорит Белинский. – Отправят на небо, а там Господь разберется.

«Кто дал нам право лишать человека жизни, которую дали не мы? – возмущенно спрашивает радио и само же себе отвечает: – Это демагогия. Вы же допускаете войну, убийство в мирных целях? По-вашему, можно сбросить на человека бомбу за грехи его правительства, а какой-нибудь маньяк, убийца детей пусть живет?»

– И патологоанатом остался бы жив, – неожиданно говорит лысый, что-то додумав.

– А судебные ошибки? – говорит писатель, тоже что-то додумав.

«Опасность освободить убийцу и осудить невиновного приблизительно одинакова», – сообщает радио.

Писатель прислушивается.

– Один мужик садится пожизненно, – заводит он. – Сидит-сидит, пишет кучу книг под псевдонимом, получает Нобелевскую… Наконец узнают, кто он такой, устраивают кампанию за пересмотр дела, газеты пишут, что он осужден по ошибке, апелляции, то-се… И вот его оправдывают и выпускают, но фишка в том, что он на самом деле виновен. Скажем, он маньяк, убивавший детей. Или он и вправду сел безвинно, но пока сидел, спятил. И когда вышел, стал маньяком.

– Тебе бы не романы писать, – бормочет Белинский, – а законопроекты.

– А какой у него будет псевдоним? – спрашивает лысый.

– Что-нибудь трогательное. А мораль такая, что в ином дерьме невозможно разобраться. Никто не знает, как лучше.

– Богато, – говорит Белинский. – Знаешь, ты слишком мало времени уделяешь сублимации.

– Серьезно? – обеспокоенно спрашивает писатель.

– У тебя проблема не с сюжетом, а с фактурой. Нужно что-то пропустить через себя, пережить – но в голове, а не в реальности, – чтобы книга получилась живой.

– Да зачем ей быть живой?

– Ну извини, – говорит Белинский холодно. – Я думал, ты писатель.

– Я писатель, – говорит писатель, вспыхнув.

– Конечно, писатель, – утешает его лысый. – Он ведь и сказал, что так думает.

– А почему в прошедшем времени?

У лысого несчастный вид; он мнется и пытается подать Белинскому какие-то знаки.

– Оговорился, – говорит он. – Выпил лишнего.

– Я выпил лишнего? – вскидывается Белинский.

– Ничего страшного, – говорит лысый кротко и тянется к графинчику. – Мы и еще сейчас добавим.

– Восемьдесят процентов всех убийств совершается на почве бытового алкоголизма, – говорит Белинский уже со смехом.

– Что ты со своей статистикой, – отмахивается писатель. – Ты мне про меня скажи.

– Раньше от литературы требовали, чтобы она была опрятнее жизни, – говорит Белинский, – теперь это сток для нечистот. Ты слишком боишься не угодить своему времени и насущное путаешь со злободневным. Пиши фельетоны, но тогда не требуй, чтобы их держали на книжной полке, а не в сортире.

«Так что это, требование морали или страх перед судебной ошибкой?» – спрашивает радио.

Писатель морщится.

– Надоели со своей смертной казнью. Эй, пожалуйста, – обращается он к девушке за стойкой – сегодня это не Лиза, – потише или переключите на музыку. – Он поворачивается к лысому, вид у него подавленный. – Коля, скажи правду, ты держишь мои книги в туалете?

Проходящий мимо Костя слышит этот вопрос и небрежно улыбается.

– Если бы хоть такая польза от них была, – не останавливаясь, бросает он в пространство. Все трое оторопело смотрят ему вслед.

– Что это с ним? – удивляется Белинский. – Такой всегда смирный.

– Наверное, гимнастику стал делать, – говорит писатель.

– Гимнастику? – переспрашивает лысый.

– А ты не видишь? Плечи держит как Рэмбо и ногами не шаркает.

Лысый смотрит на писателя с уважением.

– Ты наблюдательный, – говорит он. – Видно, что писатель.

– Фу ты, – говорит Белинский.

– Не затыкай ему рот, пусть продолжает. – Писатель кивает лысому. – Продолжай.

Лысый отвечает ему недоуменным взглядом.

– О чем продолжать?

– О моей наблюдательности,

– Я ведь уже сказал.

– А ты скажи в деталях. – И писатель пинает под столом захлебывающегося смехом Белинского.

– Эй! – возражает Белинский. – Правда в деталях перестает ею быть.

– И пусть, – отвечает писатель. – Меня как раз интересуют детали.

– Нет-нет, – говорит Аристид Иванович, – Меня не интересует истина. Ложь тоже. Мне интересны отклонения: заблуждения, безумства, дурачества, ослепление… Да, ослепление. Вы читали Канетти?

– Это кто? – спрашивает Майк.

– Понятно, – говорит Аристид Иванович.

Они стоят подле кустов боярышника, в которых что-то энергично шуршит. Черный парк сливается с черным небом. По краю парка, прямо по дорожке, проезжает, поднимая клубы желтых листьев, машина. Свет передних фар – прозрачный и почти белый, задних – красный и густо-желтый, которые в совокупности дают оранжевый. Старикашка и Майк смотрят им вслед.

– Вам нужно дожить до моих лет, чтобы понять какие-то вещи, – изрекает Аристид Иванович.

– А если не доживу?

– Тогда лет в шестьдесят поймете.

– А если и до шестидесяти не доживу?

– А куда, позвольте узнать, вы денетесь?

– Можно ведь и в сорок умереть, – задумчиво говорит Майк.

– Ну, – говорит Аристид Иванович, – в сорок – это вообще несерьезно.

– Нет, не понял, – говорит банкир. – Но мне понравилось. Он всегда так пишет?

– Иногда получше, – говорит Костя. – Конечно, не настолько, чтобы это бросалось в глаза. Ему, наверное, всё время кажется, что вот-вот, – маленький продавец ухитряется как-то очень недобро опустить веки, так что полуприкрытые глаза лишаются блеска, как у мертвого, – знаете, когда каждый новый роман оставляет впечатление, что следующий будет шедевром. Но не этот. Так всё и тянется.

– И долго будет тянуться?

– Пока он не поймет, что выбрал свой талант без остатка и для него всё кончено. Никто не может безнаказанно увидеть границы своих возможностей.

Банкир внимательно на него смотрит.

– Вы изменились, – говорит он.

– Вот как, – отвечает Костя небрежно. – Может быть, я понял, где моя граница?

– А как ваша рука?

Щуплый человечек враждебно вспыхивает.

– Рука как рука. Как у всех людей руки.

– Да, конечно, – соглашается банкир виновато и быстро. – Я про боли.

– Ни малейших. – Костя отворачивается. – Приходится очень много играть, но это даже приятно.

Теперь, стараясь скрыть ужас, отворачивается банкир. Он склоняется над столом, перебирает новинки, молчит. Ему очевидно не по себе. Но он не торопится уйти и, сжав губы, рассматривает неразличимые – как брикеты мороженого в яркой обертке – книги. Емy нужно заговорить, подобрать слова утешения. Он что-то берет не глядя и, подобрав упавшие перчатки, молча идет к кассе.

– Порядочный человек не стал бы так себя вести, – говорит Александра Генриховна, с интересом вглядываясь в экран телевизора.

– Ох, – говорит писатель и тоже смотрит с интересом. – Не стал бы.

– Зачем мы смотрим эту пакость? – Александра Генриховна слепо нащупывает сигарету. – Птичка, иди на пельмени взгляни.

– Да я уже ходил, – возражает писатель. – Теперь твоя очередь.

– А, – говорит Александра Генриховна, – ладно. Они еще не сварились.

– Сейчас всё равно кончится.

– Действительно, – соглашается Александра Генриховна через какое-то время. – Кончилось.

Она выключает телевизор. Оба идут в кухню и там долго разглядывают кастрюльку с разварившимися клочками теста. Наконец писатель убирает пельмени с огня, достает посуду, хлеб и полбутылки водки из холодильника. Александра Генриховна садится на диван и закуривает.

– Пойдешь со мной завтра на презентацию? – спрашивает писатель.

– Это еще зачем?

– Ну, общаться с людьми.

– Это не люди, а литературная общественность.

– Тем не менее, – говорит писатель озадаченно. – А по телевизору-то пакость смотришь.

Доктор ф. н. смущается.

– Больше не буду, – говорит она. – А кто книжку написал?

– Не знаю. Это важно?

– Да, – соглашается Александра Генриховна. Она пересаживается за стол, берет рюмку. – Для презентации это действительно не важно. Твое здоровье.

Писатель кивает, выпивает, берется за ложку и задумывается.

– Саня, что ты думаешь о смертной казни?

– Человеческое правосудие – вещь вообще непристойная.

– Но ты за или против?

Александра Генриховна морщится.

– Я не умею мыслить государственно, – сообщает она, прожевывая.

– А если бы твоему Радищеву отрубили голову?

– Меньше бы потом мучился.

– А Бивису?

Александра Генриховна предостерегающе сдвигает брови.

– Ну и характер у тебя.

– У меня прекрасный характер, – раздраженно шипит Александра Генриховна. – Мягкий, уступчивый, уравновешенный. – Ей приходится перевести дыхание. – Идеальный, – заканчивает она твердо. – Во всяком случае, для жены писателя. Хотя я, признаться, никогда не понимала, зачем писателям жена.

– Вести хозяйство? – предполагает писатель.

– Ну и кто у нас ведет хозяйство?

Какое-то время оба молчат, поглощенные борьбой с пельменями. Появившийся из коридора Бивис зевает, потягивается и ловко прыгает на диван, Александра Генриховна поощрительно улыбается.

– Один мужик влюбился без малейшей надежды, – покашляв, начинает писатель. – Он всё перепробовал: песни, подвиги и даже деньги, но женщине было всё равно. Тогда он нашел себе шамана или парапсихолога – что-то в этом роде…

– Лучше бы он нашел себе психоаналитика, – бормочет Александра Генриховна.

– И стал брать уроки, или как это у них называется. Ну и, понятно, вскоре сам стал очень крутым шаманом.

– Или парапсихологом.

– Короче, у него появилась возможность приворожить эту проклятую бабу. Чтобы любила и не фокусничала.

– Ты спятил, синичка, – говорит Александра Генриховна ошеломленно. – Ты же мне «Руслана и Людмилу» пересказываешь.

– Это мне как-то не пришло в голову, – говорит писатель огорченно. – Он встает и принимается убирать со стола. – Вот для чего нужна жена писателю, – добавляет он задумчиво. – А как по-твоему, можно сделать ремейк? Перевести со стихов на прозу?

– Стихи в переводе – это ужас что, а не стихи, – сообщает Зарик потолку, отбрасывая книжку.

Яркий брикет книги шлепается на мягкую кожу дивана.

– Какая чушь, – говорит Кира равнодушно.

– Вовсе не чушь, – оправдывается писатель. – Не все же филологи. Пока они поймут, что это «Руслан и Людмила», успеют прочесть и удивиться. – Он смотрит на Бивиса, который стоит на краю дивана в позе геральдического животного и, очевидно, раздумывает, лезть ли на подоконник. – А может, и не поймут, – говорит он с надеждой. Он переводит взгляд на жену, приглядывается и виновато пожимает плечами. – В этом смысл брака, – говорит он. – Мы ведь должны всем делиться? – Александра Генриховна хмыкает. – Ладно, не всем, – уточняет писатель. – Тем, чем хотим поделиться. Если бы ты мне что-нибудь рассказывала, я бы тоже слушал.

– Я что хочу сказать, – говорит она неуверенно. – Я так думаю, дело не в крысах. Не только в крысах.

Писатель молчит. Ободренная, Александра Генриховна продолжает:

– Это делается преднамеренно. Но осторожно, так, чтобы не бросалось в глаза. Всё вроде цело, но каждый день что-то оказывается не на своем месте. Парк тот же самый, город тот же самый, но словно всё из песка – а по песку ветер гуляет. Как они, интересно, это делают? Будто реквизит по сцене таскают.

– Кто они? – спрашивает писатель терпеливо, ласково, оскорбительно.

– Откуда я знаю? – огрызается Александра Генриховна, мгновенно уловив оскорбление, а не терпение и ласку. – Эти крысы сбили меня с толку, – продолжает она задумчиво. – Крысы-то, может, настоящие. Вот и бегут.

– Почему бегут?

– Потому что кораблик тонет. – Она отворачивается к окну. – Может, это знак. Послание.

– Какое послание?

– Какое! – говорит Александра Генриховна негодующе. – Прочти и удавись, вот какое.

Писатель молчит, мнется.

– Так как насчет смертной казни? – спрашивает он наконец.

Аристид Иванович выключает радио.

– Не пьет ничего крепче кефира, а всё туда же, – говорит он неприязненно. – Экспериментатор! – Он кивает сидящей на полу собаке. – Что молчишь, лабораторное животное?

Собака молчит и смотрит на старика снизу вверх. Аристид Иванович молчит и смотрит на собаку сверху вниз.

Если смотреть на город сверху, он может показаться лабиринтом, по которому бегут бедные белые мыши. Или наваждением, сном слишком много прочитавшего и выпившего мечтателя. Или негодной декорацией, покинутым древним цирком – так что даже машины, уже многочисленные в ранний утренний час, превращаются в обломки камней либо, пробираясь среди развалин, воспроизводят терпеливую суету насекомых. А не похож ли город на труп, покорно распростершийся по столу прозекторской: он еще не выпотрошен, уверенная рука пока не обнажила его внутренности, жилы коммуникаций, но кое-где уже вспорот асфальт, воткнуты крючья, оттянута зажимом серая кожа, – а кое-где небрежно наложенные швы отмечают места предыдущих операций, намекая на возможность для составленного из мертвых кусков тела подняться когда-нибудь детищем нового Франкенштейна.

Незамутненное утро благосклонно и к трупам, и к развалинам, и к декорациям, и к лаборатории ученого; его чистый приветливый свет одинаково сострадательно вливается в окна богатых и в окна нищих. Но и он порою окаменевает, наткнувшись в одном из окон на человеческий взгляд.

Рыжая угрюмая женщина сидит на подоконнике – поджав ноги, всем телом привалившись к блестящему стеклу – и с ненавистью смотрит на кроткое небо, простодушные деревья. Чувствуя опасность, деревья трепещут, поджимают ветви, пытаются уклониться – но настойчивый, упорный, задыхающийся от горя и злобы взгляд хватает, дергает, рвет, запускает руки в бледное золото листьев, и листья летят вниз вырванными прядями. Отбросив парк – так небрежная рука смахивает со стола картинку, листок бумаги, – взгляд поднимает кулак к прозрачному пустому небу. Но небо податливо, безвольно, бесстрашно, ему невозможно причинить вред, в нем нет ни облачка, которое можно было бы растерзать, ни звезды, которую удалось бы искрошить. Отпрянув от солнца, ослепленный, скорчившийся, взгляд падает сожженным богоборцем, развеивается пеплом и дымом, размывается слезой.

Зарик закашливается так, что выступают слезы. Вытирая глаза, нос и рот вытащенным из-под подушки полотенцем, он что-то глухо бормочет. Сквозь полотенце слышны только отдельные слова: «филин», «на одре», «скорый саван», «ох-ох».

– Не «ох-ох», – поправляет он сам себя, отдышавшись, – а «тру-ру».

Его близорукий больной взгляд, шатаясь, бредет вверх по стене; в глазах у взгляда тускло двоится узор обоев, руки неловко хватают бегучие сплетения мелкого рисунка и слабого нежного света. Взгляду плохо, он почти беспомощен. Всё, что он видит – а видит он неверно, неотчетливо, – кружит ему голову своим нескончаемым пестрым движением, размытая светом стена дрожит беспокойной дрожью листвы, и взгляд чувствует, как его самого куда-то уносят незаметные необоримые волны.

Зарик закрывает глаза.

– С миром дремлющим смешай, – бормочет он. – Тру-ру, ох-ох. Не умру же я весь, в самом-то деле.

– Не ной, геральдическое животное, – сердится писатель, осторожно отталкивая Бивиса босой ногой. – Это неприлично. Я не тебе, – объясняет он телефонной трубке.

Голый зевающий писатель – в одной руке телефонная трубка, в другой пакет мюсли – сидит в кухне на диване. В кухне чисто, все предметы на своих местах: в окне – ясное утро, на столе – яркая кружка, на часах – без пяти одиннадцать.

– Я ведь не совета у тебя спрашиваю, а прошу человеческого участия, – говорит писатель ворчливо. – Закрой пасть! – Он бросает мюсли и показывает Бивису кулак. – Извини, это не тебе. Если у нее нервный срыв, мне нужен новый контракт. Нервные болезни – самые дорогие. – Бивис тонко, жалобно свистит носом. – Бивис, твою мать, – шипит писатель. – Будь же человеком. Насколько это в твоих силах, – добавляет он. – И к тебе это тоже относится, – говорит он в трубку. – Мне нужны деньги. Да? А если я новый проект в Москву отдам, у кого тогда слипнется?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю