355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фигль-Мигль » Мюсли » Текст книги (страница 4)
Мюсли
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:48

Текст книги "Мюсли"


Автор книги: Фигль-Мигль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

– Скажи мне, Зарик, – говорит Лиза, – почему все филологи такие сквернословы?

Зарик задумчиво смотрит на нее, отпивает из поставленной перед ним кружки, указательным пальцем поправляет на переносице очки.

– Это, наверное, из-за привычки к академизму, – говорит он. – Когда относишься к чему-то серьезно, трудно быть серьезным на словах. А может, из-за Пушкина.

– Или современной литературы?

– Современная литература тут ни при чем. Она сама по себе.

– А Пушкин при чем?

– Пушкин – очень витальный, – говорит Зарик. – Неужели ты думаешь, что можно написать стихи, не чувствуя гнева, зависти, обиды, отчаяния и всего такого? Хороши будут стихи!

– Я вообще не понимаю, зачем их писать, – говорит Лиза.

– Их пишут не «зачем», а визионеры.

– Кто?

– Визионеры, – говорит Зарик. – Лица, имеющие видения. Хотя лично я думаю, всё наоборот: это видения иx имеют. В извращенной фоpмe. Тут не то что стихи попрут, но и весь наизнанку вывернешься.

– Ага.

– Я их не пишу, а читаю, – поспешно говорит Зарик. – Потому что у меня не видения, а глюки. Большая разница.

Он вздыхает и с задумчивой надеждой смотрит в глубины своей кружки. Там загадочно блещет густой желтый свет и истаивает последняя бледная пена. Зарик склоняется и дует на закорючку из смирных мелких пузырьков -

но лужа даже не вздрагивает, хотя сильный порыв ветра пронес рядом песок и сдвинул с места отломанную ветку с крупными блекло-зелеными листьями. Теперь ветка лежит на дорожке парка и тяжело трепещет, как выброшенная на берег рыба.

– Видишь? – говорит студент Соколов.

Даша, в длинном кожаном плаще, черных очках и ярком бандане, засовывает руки в карманы и немного наклоняется.

– А ты в нее залезь, – говорит она, глядя на лужу.

– Придется, – говорит студент Соколов и снимает куртку. – Держи.

– Упс, – говорит девица Пухова.

Студент Соколов засучивает рукава и присаживается на корточки.

– Сначала пощупаем, – говорит он. – Собак и тех не сразу ножиком режут, сперва погладят. Как это называется?

– Вивисекция.

– Это называется пальпация. Ну, ты видишь? – говорит он, по локоть запустив руки в воду. – А можно и глубже.

– Твоя настоящая профессия, – говорит Даша со смешком, – гинекология и акушерство. Может быть, там люк.

– Я сейчас шевелю руками, – говорит толстяк сосредоточенно, – и я их не чувствую. Все, что в этой воде есть, – его словно и нет. Дай-ка мне что-нибудь.

Даша шарит в карманах и достает бело-желтую банку джин-тоника.

– Полная, – говорит она.

– Ну же, ради науки.

– Может, – говорит Даша, – у тебя и рук-то уже не осталось. – Осмотревшись, она поднимает и протягивает ветку. – Науке мое пойло ни к чему, а если там люк, то тоже.

– Бросай.

Брошенная в воду ветка медленно то ли тонет, то ли растворяется. Студент Соколов стремительно отскакивает от лужи и опасливо рассматривает и нюхает свои мокрые руки.

– Ну что? – спрашивает Даша.

– Пощупай.

– Мокрые и холодные. Больно?

– Нет, только словно в морозильнике подержал.

– Или в кислоте, – замечает Даша.

– О, фак, – говорит студент Соколов и трясет руками.

– Вот и Радищев сказал то же самое.

Студент Соколов достает носовой платок.

– Какая ты злая, – говорит он. – Все вы, тощие, такие. Как ты думаешь, почему он просто не застрелился?

– Хотел инсценировать несчастный случай, чтобы у родных потом не было лишнего геморроя. А как кислоты хватил, понял, что недозаложился, только застрелиться ему уже не дали. Это просто вода, не расстраивайся.

– Угу, – он смотрит на скомканный мокрый платок. – У тебя дома есть лыжные палки?

– Лыжные палки?

– Или удочки.

– Кажется, есть спиннинг, – говорит Даша, подумав.

– Нам ведь не рыбу ловить, – говорит студент Соколов укоризненно. Он надевает куртку, наглухо застегивается. – Я вчера видел одну подходящую палку. Где-то там, на другом краю парка.

На другом краю парка рыжая женщина внимательно разглядывает какой-то куст. Мимо идут писатель и Бивис; Бивис тащит толстую суковатую палку. Увидев собаку, Кира улыбается. Писатель поспешно кланяется.

– Это жасмин? – говорит он приветливо. – Какой красивый.

– Это боярышник, – говорит Кира холодно. – Красивым он был пять месяцев назад, когда цвел. Точнее, был бы. Потому что пять месяцев назад его здесь не было. И даже вчера.

– Э, – говорит писатель. – Ну да. Удивительно, как всё меняется.

– Только кусты.

– Люди тоже.

– Вот как, – говорит Кира, доставая сигареты. – И вы когда-нибудь видели, как люди меняются?

– Это происходит не сразу, – говорит писатель и торопится достать зажигалку. – Но потом, конечно, замечаешь. Один стал модным, другой – лысым, а кто-то вообще умер. Это ведь перемена, когда кто-то умирает?

– Смотря для кого.

– Ну, допустим. Но в этом-то смысле и с кустами ничего не происходит: кустам наплевать, они просто растут и цветут, когда нужно.

– А когда нужно?

– Весной, я думаю, – говорит писатель осторожно. – В начале лета. Не так, чтобы сейчас. Древние египтяне, конечно, снимали урожай два раза, но к нам это не относится. Вы не рассердитесь, если я спрошу, как вас зовут?

– Когда люди хотят познакомиться с кем-то, они говорят страшную чепуху, – говорит девица Пухова. – Несут, что на язык придет. Это от страха и еще потому, что у людей совсем нет воображения. Они стремятся показать себя с выгодной стороны и начинают наворачивать обо всем, что знают. А знают все примерно одно и то же, так что и выходит разговор с зеркалом. Вы так не думаете?

– Клиент всегда прав, – говорит Лиза холодно.

– Простите.

– Если я не стремлюсь поделиться своими мыслями, это еще не значит, что у меня их нет, – объясняет Лиза. – Просто мне платят не за то, что я думаю.

– Угу. Сделайте мне джин пополам с мартини экстра драй, без льда, без тоника. Вам платят за обслуживание клиентов, так?

– Так.

– То есть вы клиенту наливаете, даете сдачу и терпите, пока он тут сидит.

– Да. Ваши триста восемьдесят.

– Спасибо. А терпеть клиента – это и значит слушать его и pазговаривать.

– Вот именно, – говорит Лиза. – Почему вы думаете, что разговор предполагает обмен мыслями?

– Я так думаю, потому что мне нравится так думать, – говорит девица Пухова, подумав. – Иначе было бы слишком ужасно. А кому, по-вашему, платят за то, что он думает?

– Никому.

– Тогда выходит, что думать – это непрофессионально.

– Да, – говорит Лиза, – чистое любительство. Поэтому и получается известно как. Вы пьете без тоника, потому что так вкуснее или просто крепче?

– Крепче, – говорит Даша, – и вкуснее. Об этом-то я как раз не думала. О важных вещах как-то не думается, их просто делаешь, и всё. Иногда потом оказывается, что напрасно, но если бы подумал об этом с самого начала, вышло бы еще хуже.

– Я так не думаю, – говорит Аристид Иванович.

– Папа, ну почему ты не хочешь лечь в клинику?

– Потому что умереть в больничной палате – это совсем не то же самое, что просто умереть, – говорит Аристид Иванович сердито.

Он пытается не кашлять. Прислонившись к книжным полкам, банкир смотрит на сидящую у его ног собаку. Собака смотрит на банкира. Размываемая сумерками, комната кажется больше, запущеннее и печальнее, чем есть.

– Я стараюсь причинять как можно меньше хлопот, – говорит Аристид Иванович. – Я бы и от похорон тебя с удовольствием избавил, будь это в моих силах. Когда-то я мечтал, что уеду умирать к морю, в какой-нибудь милый крымский пейзаж, но ведь это вздор, а хлопот не оберешься. Там и похоронить-то теперь не разрешат как пaршивого москаля и иностранца. Что ты делаешь?

– Хочу зажечь свет. Тебе нужно поехать в хорошую швейцарскую клинику.

– Еще чего, там тоже не хоронят. Знаешь, я вывернул лампочку.

– Почему?

– Мне и так, что нужно, видно, – говорит старикашка, – а на меня чего смотреть.

– Почему ты думаешь, что не хоронят? Что они, по-твоему, делают со своими покойниками?

Аристид Иванович сбит с толку.

– Значит, и в Швейцарии есть место для смерти, – говорит он, фыркнув. – Тогда тем более. И вообще, поговорим о похоронах, когда мне станет лучше; я сейчас не в настроении.

– Как тебе станет лучше, если ты отказываешься лечиться?

– Лечиться в моем возрасте – это бессмысленная жестокость.

– Я тебя не понимаю, – говорит банкир.

– Ничего странного, – говорит Аристид Иванович. – Я сам себя не всегда понимаю.

Он съеживается в кресле, до ушей натягивает плед, поджимает губы. Его взгляд, брезгливо балансируя, пробирается по заваленному бумагами столу – медлит рядом с пачкой сигарет – в пепельнице лежат вскрытые пустые ампулы – прыгает на книжную полку, раскачивается, цепляясь за выступающие переплеты. Взгляду, как отяжелевшему гимнасту, с трудом дается каждый прыжок, движение, но под ногами уже подоконник, и взгляд, всем телом припав к стеклу, жадно, тревожно дышит мягким серым сумраком -

и чихает, сдув с книги мягкую серую пыль. Густым клубом сумерек пыль повисает в комнате. Зарик мрачно озирается и, подумав, снимает очки.

– Так-то лучше, говорит он. – От очков одна депрессия.

– Так лучше? – смущенно спрашивает Майк.

Лиза аккуратно размешивает суп ложкой и пробует.

– Перец был ошибкой, – говорит она.

– Может, сметаны?

Лиза меняется в лице. Оба медленно, сосредоточенно хлебают.

– Сестра, ты видела объяву в подъезде? «Профессиональное уничтожение грызунов». Я подумал…

– Что значит «профессиональное»?

– Наверное, это когда грызуны не очень страдают. Людям ведь тоже приятнее, когда голову с одного удара отрубят, или, например, веревка не оборвется, или расстреляют как положено. Я подумал, может, пусть они?

– А, – говорит Лиза, – нет, не видела, и они тоже ничего не увидят. Но вот когда веревка рвется, повешенного должны помиловать, так что это не пример. Давай сметану.

– Я по книжке варил, – говорит Майк. – Ладно, съедим и забудем, как страшный сон. – Он мрачно смотрит в тарелку. – А ведь того мужика, декабриста, повесили во второй раз.

– Здесь не веревка виновата, – говорит Лиза, – просто он был очень толстый. Это не считается.

– Один раз – не пидорас.

Лиза морщится.

– В следующий раз сделаю консоме, – говорит Майк задумчиво.

Лиза вздрагивает.

– Хоть бы мама наконец вернулась, – говорит она. – Что они там на даче делают?

– От нас отдыхают. – Майк набирает в ложку суп и медлит. – Вот вернутся, а здесь не только мы, но еще и крысы. Что они, по-твоему, скажут?

– Не знаю, – говорит Лиза. – Ничего.

– Сказать «ничего» можно по-разному.

– Если ты говоришь, это уже что-то, а не «ничего».

– Ну уж, – возражает Майк. – Можно сказать что-то, которое будет просто «ничего», в смысле информации, а можно – «ничего» обидное. Ты иногда и сам не знаешь, что что-то сказал, а человек на всю жизнь обиделся. Ты вот скажи кому-нибудь, что он толстый, тебе это ничего, а ему чего, хотя он ничего нового не узнал.

– Ему неприятно, что ты тоже это знаешь.

– Как бы я мог этого не знать?

– По крайней мере, ты бы мог не актуализировать. Штука в том, что как ты его ни назови – толстым, жирным или даже тучным, – он все равно обидится. Если бы ты молчал, то знал бы точно, что ничего такого не говорил.

– Нельзя же молчать всегда.

– Не всегда, а только в спорных случаях.

– Если мы будем вот так разговаривать, – говорит Майк, глядя в ложку, – то все съедим и сами не заметим.

– Это и есть застольная беседа.

– Я думал, что застольная беседа – это для того, чтобы всякое вкусное ели помедленнее, а не сожрали все сразу.

– Наоборот тоже. Просто иногда слова скрашивают едой, а иногда – еду словами.

– А, – говорит Майк. – Может, позовем Зарика? Он слов больше знает.

– Зарик этот суп есть не станет, – говорит Лиза. – Извини.

– Станет, он вежливый.

– Какой же он вежливый, если матерится?

– Я не такую вежливость имел в виду, – говорит Майк, подумав. – И из-за супа он не будет материться в любом случае.

Он бежит звонить. Лиза убирает посуду, тщательно протирает стол, садится к окну и закуривает. Кухня ярко освещена, и вечер за окном кажется холодным и черным, как глубокой осенью.

– Сказал, что у него свидание, – разочарованно говорит вернувшийся Майк. – Другие вон чего, а мы совсем ничего. – Он заглядывает в холодильник. – Зато пива полно, – добавляет он, повеселев. – Будешь сейчас?

– Да, – говорит Лиза. – Пиво, наверное, холодное.

– Вода, наверное, холодная, – говорит студент Соколов задумчиво.

– Какая разница? – говорит Костя сердито.

– Это вам сейчас нет разницы. А как прыгнете, так сразу и почувствуете.

– Я не собирался прыгать. – Костя прислоняется к чугунному узору перил и вздергивает плечо. За его спиной провисает серое бархатное небо, горбится по обе стороны реки город. Вода под мостом гладкая и неподвижная, словно неживая.

– Что же вы тогда здесь делаете?

– Гуляю. Я люблю гулять в одиночестве, – добавляет он как бы между прочим.

– Иногда человеку просто нужно поговорить, даже если он сам так не думает, – как бы между прочим говорит студент Соколов.

– А если говорить не о чем?

– Это зависит от словарного запаса. Нам всем не о чем говорить, но многие говорят, и отлично получается.

– Вы нашли ту книжку? – спрашивает Костя после паузы.

– Значит, вы нас помните? Нет, мы не стали искать. Подождем допечатку. Ждать тоже интересно.

– У вашей подруги запоминающийся вид. Ждать бывает очень страшно.

– Смотря чего ждешь.

Костя не отвечает, отворачивается, и оба смотрят вниз. Густая далекая вода странно просвечивает, словно где-то под ней горит огонь. Поверх воды пятнами плавает тонкий пар тумана.

Пар становится гуще. Писатель смотрит в кастрюльку, в которой закипает вода. Он достает из холодильника пельмени и прислушивается к бранящимся голосам из радио. «Не только к женщинам, но и к говорящему нужно быть тактичным», – сердится один мужик. «Как только я начинаю выстраивать логическую цепь, вы срываетесь с цепи», – возражает другой. Писатель фыркает.

Александра Генриховна появляется в кухне, прислушивается и поспешно выключает радио.

– Дебилы, – бормочет она. – Лучше бы звали умных людей и разговоры с ними разговаривали.

– Да это же они и есть, – говорит писатель.

Александра Генриховна мрачно следит, как пельмени исчезают в помутневшей воде.

– Дебилизм, – повторяет она.

– Я же должен изучать жизнь, – говорит писатель без убеждения.

– А ты лучше курс доллара изучай. Что собака завтра есть будет?

– А мы что будем завтра есть?

– Мы пойдем в гости.

– Ну и Бивис с нами пойдет.

– Как ты себе это представляешь? – спрашивает Александра Генриховна, подумав.

Писатель пожимает плечами.

– Что, если написать вот так, – говорит он. – Один очень талантливый мужик трудился и трудился, но всем было наплевать. Друзья у него были подонки, жена не любила, а рецензии… ну, ты знаешь, как эти крысы пишут рецензии. А он мечтал поехать в Барселону… нет, в Португалию. И, мечтая, написал о Португалии книжку – как будто он уже там и происходят всякие вещи… ну и достопримечательности тоже. Написал, наконец прославился и поехал. И Португалия оказалась вовсе не такой, как в его романе. Правда, напишу.

– Да, – говорит Александра Генриховна, – и назови это «Материалы к моей биографии». Почему бы ему сначала не поехать, а уже потом написать?

– Потому что пачка бумаги дешевле, чем билет на поезд. Знаешь, Белинский написал…

– Белинский! – перебивает Александра Генриховна и презрительно фыркает. – Этот напишет. Книжки нужно читать, а не друг друга.

– Одни и те же мысли, – говорит писатель. – Они всё приходят и приходят в самые разные головы. Это неспроста. Значит, это важные мысли.

– Людей много, а мыслей мало, – говорит Александра Генриховна. – Всё поэтому.

Она морщится, берет со стола сигарету -

и небрежно вытряхивает из папиросы табак. Задетая локтем книга падает с края стола на пол. Зарик за ней не наклоняется. «Одни и те же книги, – говорит Зарик. – Одни и те же мысли. Вот от чего тру-ру». Он раскрывает желтый бумажный пакетик от чая. В пакете лежит похожая на зеленый чай трава.

Толстая такса выскакивает из травы, небрежно отряхивается и деловито трусит по дорожке. Аристид Иванович, стараясь держаться прямо, идет следом, волоча за собой свою тень. Тени еще хуже, чем старику: она утрачивает четкость очертаний, судорожно дрожит или совсем пропадает по мере того, как они удаляются от очередного фонаря.

Под очередным фонарем стоит, понурившсь, Майк. Завидев старикашку с собакой, он нерешительно улыбается.

– Как ведут себя ваши видения? – спрашивает Аристид Иванович дружелюбно.

– Я боюсь, – говорит Майк. – Чего вы дразнитесь?

Аристид Иванович улыбается.

– А когда вы увидели их в первый раз? – спрашивает Майк, подумав. – Наверное, не очень-то улыбались.

– Наверное, в вашем возрасте. Я бежал в университет и на трамвайных путях увидел раздавленную крысу.

– Так то, может, была настоящая.

– Может быть, – говорит Аристид Иванович. – Вы думаете, их так легко различить?

– Я не знал, что здесь когда-то ходили трамваи.

– Да, – говорит старикашка, – это было давно.

– Разве все, что было давно, – неправда?

– Выходит, что так. Филька!

– Подождите, – говорит Майк быстро, – вы не покажете мне, как нужно правильно кланяться?

Аристид Иванович улыбается, приподнимает шляпу и слегка кланяется. Майк пытается повторить.

– А без шляпы можно? – спрашивает он.

– А что вы будете делать с руками?

– Вот в чем дело, – говорит Майк. – Я все думал, куда их, а оказывается, руки нужно чем-то занять. Обязательно шляпой?

– Чем же еще, – говорит Аристид Иванович, – не подолом же. Да теперь и платьев таких нет.

– Женщинам всегда не везет, – замечает Майк. – Значит, вот почему говорят «дело в шляпе».

– Ну, и подол можно использовать, – замечает Аристид Иванович. – Принести в нем, например. Филь, ты чего?

Он приподнимает шляпу, кланяется, бредет прочь. Следом за ним по дорожке летят крупные желто-зеленые листья.

Александра Генриховна перелистывает страницу. Она читает в постели, задумчиво покусывая карандаш. Сверху на одеяле, вытянувшись на боку, спит Бивис.

– Полвторого, – говорит писатель, заглядывая в комнату. – У нас будет сексуальная жизнь?

– Ты же писатель, – говорит Александра Генриховна, не отрываясь от книги. – Зачем тебе сексуальная жизнь?

– А, – говорит писатель. – Ну, тогда я пойду пройдусь.

Бивис, в полудреме, стучит по одеялу хвостом.

– Бивиса взять?

– Нечего ему ночью на улице делать, – говорит Александра Генриховна. – Мало ли что. Нет, ну надо же быть таким дебилом. – Она что-то отчеркивает и быстро пишет на полях.

– А если со мной мало ли что? – спрашивает писатель.

– Творческому человеку всё на пользу, – говорит доктор ф. н. – В том числе – жизненный опыт. Это Бивису жизненный опыт ни к чему, а тебе пригодится. Когда писатель разбавляет свои фантазии жизненным опытом, – она опять что-то подчеркивает, – это любопытно.

– Ничего себе, – говорит писатель.

Он поспешно уходит, Александра Генриховна заботливо укрывает Бивиса маленьким детским одеялом и гасит ночник. Оставшись в полной темноте, Аристид Иванович закрывает глаза. Он полулежит, осторожно вытянувшись, на высоко заткнутых за спину подушках. В ногах у него спит собака. Окно не занавешено. Ночь за окном и темнота в комнате почти одинаковой густоты и насыщенности, но мрак комнаты глуше и неподвижнее. Проезжает машина, мазнув по потолку холодным отраженным светом фар. Вслед за светом испуганно скользят маленькие бесформенные тени и, отстав, тонут в волне темноты, как в волне прибоя.

Ветер волной налетает на кусты и деревья парка. Когда он отступает, их темные листья обвисают, как выброшенные на берег водоросли. Тяжелое плотное небо слабо колышется, как портьера на сквозняке. Подспудная жизнь шевелит песок дорожек. Только растения между небом и песком остаются неподвижными, словно их вытесали из камня или вылепили из папье-маше. В темноте они потеряли свой цвет, а их очертания, упростившись до чертежа, поражают утратой какого-либо сходства с живописью дня, размашисто и небрежно изображавшей их барочную избыточность. Сейчас деревья беззвучно торчат посреди ночи – равнодушные, как декорация, муляж или годовой отчет садово-паркового хозяйства.

В парке тихо. Даже если кто-то недавно прошел сквозь него, воздух успел устояться, поглотив и шаги прохожего, и оказавшуюся последней волну ветра. Можно посмотреть вверх и не увидеть ни звезд, ни самого неба, только глухую толщу темного воздуха. Кажется, что его далекая поверхность рябит, но это, скорее всего, искажение, вызванное слишком напряженным взглядом. Взгляд взволнованно мечется, не находя помощи ни у одного из прочих чувств. Звука нет. Запаха нет. Движения нет. Видимость – на расстоянии вытянутой руки.

Нетерпеливая рука трясет Александру Генриховну за плечо.

– Саня, проснись.

Александра Генриховна встревоженно садится в постели, одной рукой нащупывает очки, а другой – прикорнувшего у нее под боком Бивиса.

– Ну, – говорит она уже спокойно, удостоверившись, что собака мирно храпит, – и где же пожар?

– Я придумал сюжет. – Писатель садится на кровать и застенчиво улыбается.

Александра Генриховна силится осмыслить.

– Синичка, птичка, – говорит она наконец очень тихо и очень ласково, – неужели это не могло подождать до утра?

– Это специальный ночной сюжет. Смотри, я принес тебе джин-тоник.

Александра Генриховна машинально берет и открывает бело-желтую жестяную банку.

– Мужик пошел ночью прогуляться, – говорит она, вздохнув и глотнув, – и что-то ему повстречалось.

– В том-то и дело, что ничего. Все исчезло. Он идет-идет и вдруг замечает, что ничего нет, хотя всё на своих местах. Он беспокоится – я пока еще не знаю, в каких выражениях. И думает – это я еще тоже не решил, о чем ему думать, – но главное, он чувствует, что случилось нечто ужасное. Хотя ничего не случилось. Не смотри на меня так. Мне от этого грустно.

Александра Генриховна отводит взгляд и углубляется в джин-тоник.

– Ты моя жена, ты должна быть лояльной.

– Я должна демонстрировать лояльность. Но не тебе же?

– А кому?

– Тому, кого это может касаться.

– Кого же это касается больше, чем меня?

– Ладно, – говорит Александра Генриховна, – прекрасный сюжет. Его не портит даже то, что это никакой не сюжет, а обычный павор ноктюрнус.

– А я думал, это только у Шопена.

– Что «это»?

– Ноктюрны, – говорит писатель. – А оказывается, у меня тоже. А я даже не ходил в музыкальную школу. Мама хотела, но отец за меня заступился. Представляешь, что бы было, если б я стал пианистом?

– При чем здесь музыка, – говорит Александра Генриховна. – Павор ноктюрнус, «ночной страх», это литературный мотив. Или ты думал, ты первый, кто ночью что-то такое почувствовал и испугался?

Писатель отворачивается.

– Наверное, этот первый был давно, – говорит он в пространство.

– Наверное.

– Тогда не считается. – Он размышляет. – Саня, у нас ведь приняли закон о земле?

– А? – говорит Александра Генриховна озадаченно. – Да, кажется.

– Ну так вот, раз ты так любишь прошлое, сюжет для тебя. Один мужик под эту дудку решил сделать всё, как было. Купить поместье с угодьями, построить всякий сельский классицизм… ну, весь этот Тургенев – фенички, беседки… крестьянских детей посылать в собственный лес за грибами…

– За мухоморами, – говорит Александра Генриховна. – Насчет угодий, лес все равно нельзя купить.

– Да? Ну тогда озеро.

– Озеро тоже.

– А что там еще в деревне?

– Подожди, сейчас уточним.

Александра Генриховна покидает кровать и бредет, спотыкаясь и зевая, к книжным полкам. Достает и раскрывает толстый словарь.

– Вот, – говорит она, порывшись в словаре. – Угодья. «В сельском быту, всякая доходная статья: поля, пажити, луга, леса, реки, озера, каменоломни, гончарная глина и пр.». Каменоломню тебе тоже не продадут. Глину тем более.

– Конечно, – говорит писатель, – алюминий. А что вообще можно купить по этому закону?

– Ну, какое-нибудь совхозное поле рядом с каменоломней.

– А пажити?

Александра Генриховна берет другой том словаря.

– «Пажити – луг, поле, где пасется скот». Наверное, можно. Только они в законе назвали это не «пажити», а как-то иначе.

– Почему?

– Потому что Даля не читают, – говорит Александра Генриховна, забираясь под одеяло. – И правильно. Если в правительстве начнут читать Даля, то что же тогда будет? Остров можно, – неожиданно добавляет она, подумав. – Кто-то мне говорил, что какой-то мужик купил остров на Ладоге. Ездит туда рыбачить, или что-то в этом роде.

– Один?

– Ну да. Ему там и одному не развернуться, собаке приходится в катере сидеть.

– Большая у него собака?

– Не знаю.

– А мужик толстый?

Александра Генриховна пожимает плечами.

– По крайней мере, вдвоем с собакой они на этом острове не помещаются. – Она задумывается. – А сельский классицизм не поместится в любом случае. Разве что пара удочек.

– Скорее всего, он берет спиннинг.

– Спиннинг – это уже хай-тэк.

Они смотрят друг на друга.

– Странный какой закон, – говорит наконец писатель. – Вроде всё можно, а ничего нельзя. Это не годится, я ведь не фантастику пишу, а почти реализм. Все как в жизни, только абсурда поменьше. Как можно написать что-нибудь почти реалистичное о совхозном поле? – Он забирает у Александры Генриховны пустую банку и тихо в нее дудит. – Лучше я напишу о мужике, который мечтал купить Васильевский остров.

– Зачем?

– Зачем-зачем. Чтобы там жить, разумеется.

– Весь Васильевский остров?

– Этот мужик никогда не мелочился.

– А люди?

– Он их выселит. А мосты будет держать поднятыми. Как в крепости. Купит себе пароходик, чтобы в Кронштадт ездить за продуктами. Потихоньку там все травкой зарастет, на сфинксах больше никто никакой гадости не напишет; разве плохо?

– Знаешь что, пусть он купит себе совхозное поле и выстроит там настоящую крепость.

– У тебя совсем нет воображения, – говорит писатель неодобрительно. – Сравнила совхозное поле с Васильевским островом. Мечтать нужно о чем-то полномасштабном, понимаешь? О чем-то недостижимом. Потому что для получения достижимого нужно не мечтать, а работать. Белинский бы сказал, что это натурализм в духе Золя. – Он задумывается. – Интересное дело – ассоциации, – говорит он. – Так как насчет сексуальной жизни?

Он наклоняется и неудачно придавливает хвост или лапу собаки. Бивис верещит под своим одеялом. Желто-рыже-зеленое, как осенний газон, одеяло,

тщательно расправленное и сложенное, Лиза убирает в шкаф. Она внимательно рассматривает пол. Пол идеально чист. Солнечный свет пестрит его, добавляя к трещинам старого паркета темные подвижные полосы теней, которые раскачиваются и дрожат вместе с деревом за окном. Струящийся

по потолку и краю стены свет делает их похожими на ясную, с быстрым течением, воду. Лежа в постели, Аристид Иванович смотрит в потолок. Он видит, как пятна и блики света становятся все меньше, слабее, неотчетливее; их движение угасает. Наконец они мутнеют и исчезают, слившись с побелкой.

– Вот и все на сегодня, – говорит Аристид Иванович и тянется за сигаретами. – Привет.

– Привет, – говорит Майк, проходя мимо табачного киоска.

– Привет, – говорит банкир. Светлые джинсы и куртка сидят на нем как аккуратный костюм. Под мышкой он держит блок сигарет. – Интересно, это слово что-нибудь означает?

Майк останавливается.

– Это то же самое, что «здравствуйте», или «доброе утро», или что-то еще. Так говорят, когда видят кого-то знакомого.

– Я понимаю, но мы ведь не знакомы.

– Зато часто видимся, – говорит Майк и, подумав, добавляет: – На одном и том же месте.

– И что?

– Это успокаивает. Ты замечаешь что-то знакомое – ну так знакомое, без знакомства – и даешь понять, что заметил, что все в порядке.

– Значит, это все равно, что сказать «не бойся».

– Наверное, – говорит Майк уже не так уверенно. – Но только можно сказать «привет» кому угодно, это ничего не значит.

– Вот это я и имел в виду, – говорит банкир. – То есть я с этого начал. Рассуждая логически…

– При чем тут логика? – перебивает Майк. – Неужели нельзя просто сказать «привет», а что это значит, каждый придумает для себя сам.

Банкир улыбается.

– Хорошо, – говорит он. – Привет.

Они расходятся в разные стороны.

– Черт, – говорит Майк, – я забыл ему поклониться. – Он оборачивается, но банкир уже довольно далеко: переходит дорогу, уменьшается, превращается в одну из фигурок на краю парка.

Еще дальше две фигурки – мужчина и женщина – бодро, дружно шагают по аллейке. Они подходят к дороге, останавливаются. Останавливаются и стоят.

– Вот дурни, – говорит Майк, приглядываясь. – Там же светофор не работает.

– Я не пойду без зеленого света, – угрюмо говорит Александра Генриховна. – Можно вернуться и пройти через парк.

– Там ведь тоже нужно переходить дорогу.

– Но светофора-то там нет. Мы ее перейдем, посмотрев по сторонам.

– Хорошо, – говорит писатель. – Ты моя жена, я должен демонстрировать лояльность. – Он морщится и смотрит в сторону; его взгляд быстро, небрежно пробегает по стеклянной поверхности неглубокой лужи. Ясное утро блестит в луже желтым пятном.

Свет, пройдя сквозь широкий бокал с чем-то золотисто-коричневым, ровным желтым пятном ложится на страницу развернутой книги. Сидя на подоконнике, Кира смотрит в книгу и видит, как в этом пятне медленно шевелятся четкие буквы.

Зарик смотрит на желтое пятно испорченного светофора.

– Неудачно день начался, – говорит он. – Пойду-ка я домой, почитаю. – Он достает из кармана часы. Блеснув циферблатом

под носом писателя, крепкая рука выхватывает с полки яркую бутылку. Писатель пятится. Осторожнее, говорят ему. В супермаркете полно народа, лица сливаются с множеством банок и упаковок на полках. Лица вспухают колбасами, блестят, как пивные бутылки; кожа хрустит целлофановой упаковкой чипсов. Догоняя жену, писатель молча идет вдоль винного стеллажа.

– Саня, что ты думаешь о свободной продаже оружия?

Александра Генриховна, нахмурившись, смотрит на бутылки.

– А она у нас какая? Может, возьмем чилийское?

– Может, лучше водку? Я хочу сказать, ты бы себе легально ствол купила?

– Зачем?

– Защищаться.

– А откуда мне знать, когда он понадобится?

– Носить его все время с собой. Люди будут чувствовать, что у тебя есть чем защититься, и никто не тронет.

– Да, – говорит Александра Генриховна, снимая с полки бутылку красного вина, – но как-то это странно. Читаю я, скажем, лекцию, а в портфеле у меня лежат книжки, курсовые и ствол.

– Чего странного?

– Вдруг мне захочется защититься от автора какой-нибудь курсовой?

– Какая ты, – говорит писатель. Он смотрит на ровно сияющие ряды бутылок. Плотное стеклянное пламя гудит слаженными голосами холодильников, музыки, толпы, и его тяжелый неповоротливый блеск расплывается пятнами жира. Жирные желтые блики обвисают в луче света; пропитавшись этими бликами и пылью, набрякший грузный луч, не держа равновесие, заваливается куда-то в сторону. Он трепещет, становится бесформенным, течет по полу блеклой лужицей, истаивает. Только желтые пятна


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю