444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий » Чужая жизнь (СИ) » Текст книги (страница 9)
Чужая жизнь (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2026, 15:30

Текст книги "Чужая жизнь (СИ)"


Автор книги: Дмитрий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

– Видите, – сказал он, – я ещё могу согласиться с вами. Значит, состояние тяжёлое, но не безнадёжное.

Мне стало легче от этой обычной несправедливой шутки. Потом он попросил отложить продолжение: устал. Я хотел дописать хотя бы страницу, чтобы дело не осталось незавершённым, и вовремя остановился. Унёс лист не в запертый шкаф, а на стол возле двери – туда, откуда его легко взять завтра.

Хозяйство тоже выходило из зимы, и оказалось, что моё отсутствие в прежней работе не произвело никакой катастрофы. Кочетов уже распределил ремонт подвод, договорился о досках и только по большой покупке пришёл ко мне. Я сразу нашёл, к чему придраться: один расход превышал сумму, о которой мы договаривались. Он терпеливо объяснил, почему не стал ждать, потом повторил, потому что я слушал всё ещё как начальник, которого забыли спросить.

– Михаил, – сказал он наконец, – ты мне поручил распоряжаться. Я и распоряжаюсь. Если бы ждал тебя по каждой доске, люди простояли бы два дня. Можешь считать, что я потратил лишнее. Только сначала сосчитай, сколько стояло бы ожидание.

Я вернулся к бумаге. Лишнее действительно выходило меньше. Кочетов не торжествовал и от этого смущал сильнее. Он потёр поясницу, поднялся не так легко, как прежде, и спросил, не надо ли чего для Руднёва. Я ответил, что пока ничего, а он всё равно оставил возле двери небольшой клин: хотел поправить кресло, у которого шаталась ножка. Сказал, что доктор снова отказался признать, будто сидеть на качающемся стуле утомительно.

Когда Кочетов ушёл, я долго держал расходный лист. Мне вспомнился молодой солдат, которого я когда-то подставил своим поспешным вмешательством. Я помнил это как собственный урок, но теперь видел человека, прожившего после того урока много лет и научившегося принимать решения без меня. Не всё, что происходило с другими, должно было становиться продолжением моей биографии.

* * *

В конце марта Анна Васильевна сказала, что собирается продать первый дом. Я переспросил, хотя понял сразу. От дома оставался небольшой доход, пока там жила семья мастерового, но они уезжали; печь требовала ремонта, нижние брёвна тоже, и искать новых жильцов Анна не хотела. Деньги намеревалась отделить для дочери. Та всё чаще говорила о свадьбе, и мать уже перешла от недовольства женихом к расчёту, сколько потребуется белья.

– Я думал, вы не станете продавать, – сказал я.

– Потому что жалко? Мне тоже жалко. Но я не хочу каждый год отправлять туда человека проверять крышу только ради того, чтобы дом оставался моим. Дети выросли в нём. Теперь им нужно другое.

Я предложил съездить вместе. Анна посмотрела на меня с удивлением, потом согласилась. До того места было недалеко, но она всё же попросила подводу: дорога подмёрзла, ноги болели, а обратно предстояло везти оставшиеся вещи. Раньше она бы пошла пешком и заставила дочь идти рядом, чтобы по дороге успеть обсудить половину домашних дел.

В доме пахло не так, как я помнил. Здесь готовили другую еду, возле входа сушилась детская одежда, а комната, где стоял стол Руднёва, была заставлена кроватями. Хозяйка хлопотала, извинялась за беспорядок, хотя мы приехали смотреть не порядок, и Анна скоро увела её к печи. Я остался в сенях, увидел зарубки на косяке и протянул руку.

Отметки были неровные, часть почти исчезла под грязью. У одной сохранилась цифра, у другой – начатая буква, которую ребёнок, должно быть, хотел вырезать сам. Я помнил, как Анна ставила старшего спиной к дереву, велела не тянуть шею и рукой опускала ему плечо. Он всё равно пытался стать выше. Теперь этот человек приезжал к нам со своей женой, говорил о работе и, когда мать повышала голос, терпеливо дожидался, пока она закончит.

Анна подошла и долго молча смотрела на косяк. Я предложил снять его, когда дом продадут. Сразу начал объяснять, что можно поставить новый, хозяину разницы не будет, а эти отметки мы сохраним.

– Нет, – сказала она. – Не нужно.

– Почему? Это недолго.

– Я знаю. Только не надо тащить ко мне дверной косяк. Вы потом захотите ещё печь сохранить: возле неё дети спали.

Она улыбнулась, но, повернувшись к хозяйке, спросила, не станут ли здесь сразу всё перестраивать. Та ответила, что не знает: будущий покупатель ещё не решил. Анна кивнула слишком быстро и пошла к сараю. Я последовал за ней, уже не предлагая спасать дерево.

Мы нашли небольшой сундук и несколько старых горшков. В сундуке лежало бельё, которое берегли, пока не стало ясно, что пользоваться им никто не будет. Анна перебрала ткань, выбрала лучшее и отдала остальное нынешней хозяйке. Под крышкой оказался детский башмак без пары. Я спросил, чей, и она ответила сразу, а потом села, держа его на коленях.

– Всё кажется, что совсем недавно покупала, – сказала она. – А тогда ругалась: деньги отдали, через месяц уже мал. Хотела переделать, да не получилось.

Я сел рядом на пустой ящик. С улицы доносился разговор возчика с мальчиком, который расспрашивал о лошади. Анна слушала, потом убрала башмак в узел с бельём.

– Возьму. В отличие от вашего косяка, места почти не занимает.

На обратном пути она попросила остановиться у торговца. Нужно было купить нитки, и я сначала предложил сделать это сам, потом понял, что она хочет выбирать. В лавке её знали, спрашивали про детей, поздравляли с ожидаемым пополнением у старшего. Анна принимала поздравления с осторожностью: до родов ещё оставалось время, говорить о счастье заранее она не любила. Я стоял возле двери, слышал, как она обсуждает полотно для младенца, и вновь испытывал странное чувство, будто за один день люди вокруг стали старше, хотя на самом деле это я перестал смотреть на них сквозь привычное воспоминание.

Когда вернулись, Руднёв потребовал рассказать, как выглядит его прежняя комната. Я сказал, что теперь там дети, и он задумался. Потом спросил, осталась ли полка, которую я повесил криво. Полку сняли, но след от неё был виден. Доктор удовлетворённо кивнул: моя работа, по его словам, пережила своё назначение и теперь служила предупреждением будущим столярам.

Мы принесли ему башмак. Анна позволила посмотреть, но забрала сразу, когда Руднёв решил измерить его на ладони. Они начали вспоминать, кто из детей чаще болел, кто однажды спрятал лекарство за печью, а потом обвинил кошку. Я знал эти истории и вдруг услышал в них то, чего раньше не замечал: все трое говорили о времени, которое уже стало детством взрослых людей.

* * *

Тем временем. Сибирь, весна 1835 года

Сибирские дороги выходили из зимы прежде, чем канцелярии успевали получить донесения об их состоянии. На бумаге путь оставался тем же: станции, расстояния, реки, положенное число лошадей. В натуре один участок уже раскисал, другой ещё держал сани, а на третьем возчик решал, что дороже – потерять день или сломать колесо. Почту перекладывали, мешки берегли от воды, запоздалую новость доставляли вместе с более свежей, и жители дальнего города порой узнавали о событиях в обратном порядке.

В конторе у дороги переписчик сушил намокший пакет. Из него выглядывали деловая выписка, частное письмо и печатный лист, который заказали задолго до оттепели. Он не читал чужую переписку, но видел, как люди ждут: одни спрашивали о распоряжениях, другие – о родных, третий несколько раз приходил за журналом, которого всё не было. Для него расстояние измерялось не вёрстами, а количеством дней, когда приходилось отвечать одно и то же.

Торговля, назначения, медицинские сведения и семейные известия двигались одним путём и зависели от одной распутицы. Человек мог уже выздороветь или умереть, пока врач на другом конце маршрута ещё собирался ответить на вопрос о его болезни. Надежда в дороге старела, как всякое человеческое дело, и ни у одного станционного смотрителя не было возможности заметить эту перемену в почтовой ведомости.

* * *

В апреле в дом пришла акушерская суета, которую я сначала попытался организовать и почти сразу был выслан из комнаты. Жена старшего сына Анны согласилась рожать здесь: места больше, помощь рядом, сама Анна спокойнее, когда всё под её рукой. За несколько дней до срока она сделалась необычно ласковой с невесткой и необычно нетерпеливой со всеми остальными. Руднёв заранее осмотрел молодую женщину, поговорил с повитухой и велел мне не торчать возле двери, если понадобится только вода.

– Вы умеете принести воду, – объяснил он. – Вот это и делайте. Остальное пусть делают люди, которые видели больше одних родов в собственной голове.

Я возразил, что вовсе не собирался вмешиваться, а вечером всё-таки принялся спрашивать, не нужно ли позвать ещё кого-нибудь. Анна остановила меня одним взглядом. Ей было страшно, но лишний испуганный мужчина рядом никак не помогал.

Когда началось, я бегал за повитухой. На улице только рассветало; по краям дороги хрустела ледяная корка, в середине лежала вода. Я добрался быстро, дождался, пока женщина соберётся, и всё время боролся с желанием поднять её вместе с узлом и отнести домой. Она увидела моё нетерпение и велела идти медленнее: ноги ей ещё понадобятся, в отличие от моего рвения.

Потом я таскал воду. Разжигал печь. Ставил чай. Ничего из этого не было сложно, однако я путал простые вещи, потому что слушал комнату, откуда доносились крики. Старший сидел возле стены, вставал при каждом новом звуке и опять садился. Я хотел сказать что-нибудь ободряющее, но он спросил, сколько это может продолжаться. Честного ответа у меня не было.

Руднёв вошёл в кухню, уже одетый, и потребовал чай. Я подал чашку, забыв налить. Он подержал её, посмотрел на пустое дно и поставил обратно, ничего не сказав. Только попросил меня сесть хотя бы на минуту.

– Там нужны руки, – начал я.

– Когда понадобятся, вас позовут. Пока вы мешаете двум женщинам и пугаете третью. Посидите здесь. Со мной тоже кто-нибудь должен разговаривать.

Я сел, но смотрел на дверь. Доктор обратился к будущему отцу, спросил о работе и терпеливо дождался ответа. Через некоторое время молодой человек уже рассказывал, как испортил заказанную деталь и сумел поправить. Он говорил сбивчиво, иногда умолкал, прислушиваясь; Руднёв не заставлял его забыть, что происходит рядом, просто давал возможность говорить о чём-то ещё.

Я помнил его ребёнком, который стоял на скамейке, чтобы рассмотреть принесённый нами инструмент. Теперь передо мной сидел взрослый мужчина, боявшийся за жену, и я с неловкостью понял, что всё ещё обращаюсь к нему покровительственно. Доктор этого не делал.

Ребёнок закричал, когда я вышел за новым ведром. Я застыл с рукой на дверной скобе. Несколько мгновений никто не позвал нас, потом появилась Анна, усталая, с прилипшими ко лбу волосами, и сообщила, что родилась девочка, мать жива, всё как будто хорошо. Она собиралась сказать ещё что-то деловое, но губы задрожали. Сын обнял её так, как, наверное, не обнимал уже много лет.

Я отвернулся к печи. В старом мире такие сцены показались бы мне знакомыми до скуки: сколько раз их снимали, описывали, сопровождали правильной музыкой. Здесь не было ни музыки, ни удобного места для зрителя. Я стоял в кухне, пахнувшей кипятком и мокрой тканью, и боялся пошевелиться, чтобы не выдать собственную растерянность.

Позже Анна дала мне подержать внучку. Я приготовил ладони так, будто она собиралась вложить в них хрупкий инструмент, и получил строгую поправку: голову нужно поддерживать иначе. Ребёнок оказался тёплым, тяжёлым ровно настолько, чтобы я боялся уронить, и сердито сморщился, когда я изменил положение.

– Уже не нравится, – сказал я.

– Ей всё пока не нравится. Вы бы тоже сердились, если бы вас разбудили, завернули и передавали из рук в руки.

Анна забрала девочку и села рядом. Её больная кисть двигалась осторожно, но уверенно; она знала, как устроить свёрток, как освободить лицо от ткани и как проверить, не холодно ли. Я смотрел на неё и вдруг перестал видеть женщину, которую время безжалостно у меня отнимает. Она стала бабушкой. В её жизни произошло то, чего я не мог получить ни выносливостью, ни памятью, ни умением дожить до следующего века.

Доктору ребёнка принесли на другой день. Он спросил разрешения взять, дождался, пока Анна поможет ему, и некоторое время молчал. Девочка спала, открыв рот. Руднёв наклонил голову, чтобы разглядеть её ближе, и я видел, как он старается не дрожать руками.

– Не улыбайтесь так, – сказала Анна. – Она потом станет требовать, чтобы ей всё позволяли.

– Вы обвиняете меня заранее. Я всего лишь собираюсь научить её не верить словам взрослых без проверки.

– Вот этого мне и не хватало.

Он засмеялся тихо и попросил забрать ребёнка, потому что устал. После ухода Анны я хотел предложить ему лечь, но Руднёв удержал меня за рукав.

– Я хочу увидеть, как она пойдёт, – сказал он. – Почему-то подумал об этом сейчас. Не обо всём, что мы оставим после себя. Просто хочу однажды посмотреть, как она доберётся от стула до стола.

Я сел обратно. Он ещё держал мой рукав, как будто опасался, что я побегу осуществлять его желание, не дослушав.

– Знаю, что вы хотите жить, – сказал я.

– Знаете, но иногда разговариваете со мной так, будто я обязан уже примириться. Не обязан, Михаил. И не хочу. Я не буду делать вид, что прожитые годы сделали меня достаточно мудрым, чтобы легко оставить оставшиеся.

– Я никогда не просил вас примириться.

– Нет. Вы просите беречься так, чтобы у нас до весны оставался человек, с которым ничего нельзя сделать. Иногда мне кажется, что я уже только бережённый.

Я хотел ответить про ночные приступы и отёки, но он сам кивнул, словно услышал.

– Я помню, зачем это нужно. Сегодня не спорим. Сегодня хороший день. Просто запомните, что мне хочется увидеть, как она пойдёт.

Я запомнил. Намного лучше, чем хотелось.

* * *

В мае Руднёв начал выходить во двор. Первую прогулку подготовили так тщательно, что он почти отказался: шаль, кресло, подушка, место без ветра, заранее принесённая чашка. Анна велела нам обоим перестать мешать, сама помогла ему надеть верхнюю одежду и выпроводила на солнце. Он дошёл до кресла, сел и десять минут наблюдал за мальчишкой, который учился точить простую деревянную деталь.

Мальчик скоро заметил наблюдателя и стал ошибаться. Руднёв спросил, как его зовут, выслушал и велел не стараться быстрее только потому, что старик смотрит. Через некоторое время они уже разговаривали о том, зачем человеку нужны десять пальцев, если он всё время норовит лишиться одного. Я принёс чай, и доктор попросил оставить чашку, не проверяя, сможет ли он поднять её сам.

В тот день он дошёл обратно без остановки. Я почувствовал такое облегчение, что вечером разрешил себе разговор о будущем ремонте комнаты. На следующий день Руднёв почти не вставал. Я начал искать причину: много сидел на ветру, слишком долго говорил, выпил лишнего. Марков, пришедший к вечеру, сказал, что один хороший день не объясняет следующего плохого. Иногда больному просто бывает легче, а потом снова труднее. Мне хотелось закономерности, которую можно исправить, и он не дал мне её.

Дочь Анны заходила с женихом, показывала купленную ткань, советовалась насчёт сроков. Мать ругала цвет, потом признавала, что другой всё равно не было, и помогала разложить полотно. В комнате доктора этот разговор слышался приглушённо. Руднёв просил открыть дверь: ему нравилось слушать, как строят планы люди, не обязанные каждый день сверяться со своим пульсом.

В июне я получил письмо Тимофея. Он писал о детях, о домашней работе, о мелком несчастье, которое успело разрешиться прежде, чем письмо отправили. Почерк стал менее бойким; некоторые слова пришлось перечитать. Тимофей спрашивал, не собираюсь ли я когда-нибудь приехать, и добавлял, что Мариля уже не верит моим обещаниям.

Я прочёл письмо доктору. Он слушал с закрытыми глазами и, когда я закончил, велел ответить сегодня, пока я не выдумал уважительную причину для отсрочки. Потом попросил описать Тимофею наш двор и внучку Анны. Мне хотелось сообщить, что зиму мы пережили, но я не знал, как рассказать про Руднёва без тревоги и без лжи.

– Напишите, что я ворчу, – предложил он. – Это он представит.

Я написал. Добавил, что мы ждём тёплых дней, что работа стала спокойнее и дом по-прежнему полон людей. Не сказал, как часто теперь ночью встаю, прислушиваясь к стене. Когда дошёл до обещания приехать, остановился. Руднёв открыл глаза, посмотрел на перо в моей руке и отвернулся к окну. Он не потребовал обещания, которое я не мог выполнить.

Вечером пришёл Ян Каминьский. Переводы он принёс через Фёдора, как и прежде, но на этот раз задержался у ворот и попросил доктора посмотреть печатную заметку. Речь шла о комете, возвращения которой ожидали в этом году. Руднёв заинтересовался сразу, велел впустить Яна и расправил лист с таким вниманием, что я почти поверил: сейчас ему совсем не больно.

Они обсуждали наблюдения, расчёты, возможность найти подходящую трубу. Я слушал вполуха, пока не услышал имя Галлея. Потом числа сами сложились в памяти. Тысяча восемьсот тридцать пятый. Следующее возвращение – тысяча девятьсот десятый. Я знал обе даты из другой жизни, где они принадлежали истории астрономии и никому не причиняли боли.

Ян ушёл. Руднёв ещё рассматривал заметку, потом спросил, почему я молчу. Я ответил не сразу: трудно было произнести мысль, которая казалась и нелепой, и страшно возможной.

– Если со мной всё останется как сейчас, я, наверное, смогу увидеть её ещё раз.

Доктор снял очки. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, пока он не спросил, когда.

– Примерно через семьдесят пять лет. В моё время знали, что она вернулась в тысяча девятьсот десятом.

Он аккуратно положил заметку на стол. В комнате было тепло, за стеной Анна разговаривала с дочерью, где-то плакала внучка. Никто из них не умещался в названном мной году.

– Может быть, и увидите, – сказал Руднёв наконец. – Но сначала посмотрим в этом.

Я кивнул. Он потянулся к чашке, и я едва не подал её ему. Удержал руку, дал поднять самому. Чашка чуть звякнула о блюдце. Руднёв отпил и продолжил читать, а я остался возле него, стараясь думать о том, где достать трубу, а не о следующем возвращении кометы.

Примечание автора

Если история Михаила вам интересна, пожалуйста, подпишитесь на профиль автора, книгу и весь цикл «Эхо симбионта». Если глава понравилась – поддержите её отметкой «Нравится».

И обязательно пишите комментарии: вопросы, замечания, пожелания, возражения или просто впечатления от прочитанного. Любая ваша активность помогает произведению становиться заметнее, продвигаться и находить новых читателей.

Глава 18

Комета

Глава 18. Комета

Омск, июль – октябрь 1835 года

Трубу нашли не сразу. Я был готов купить первую подходящую, лишь бы не тратить тёплые недели на поиски, но Ян Каминьский осмотрел предложенную вещь и вернул продавцу. Стекло оказалось мутным, одна часть корпуса расшаталась, а цена предполагала, что с её помощью можно рассматривать будущее. Продавец обиделся на замечания Яна, обратился ко мне и предложил уступить. Я почти согласился. Ян вежливо пояснил, что уступка не сделает изображение яснее, и мы ушли без покупки.

По дороге я сказал, что комету можно было бы увидеть и через такую трубу. Он ответил, что, возможно, можно, но я всё равно стану жаловаться и куплю другую. Мне не понравилось, насколько уверенно он судит о моих привычках. Потом я вспомнил, как выбирал инструмент для мастерской, и не стал спорить.

Летом Руднёв чувствовал себя лучше. Не настолько, чтобы забыть зиму: спал на подушках, отдыхал после обеда, далеко от дома не уходил. Но у него снова появилось желание заниматься чем-нибудь, кроме собственного дыхания. Он дописал письмо, несколько дней подряд сидел за столом и даже принял старую пациентку, которая явилась без предупреждения, уверяя, что у другого врача лечиться не намерена.

Я хотел отправить её к Маркову. Руднёв позвал в комнату, выслушал и попросил меня выйти, чтобы не отвечать на мои немые вопросы одновременно с её жалобами. Через час женщина ушла, успокоенная и недовольная: доктор не нашёл болезни, которой она боялась, зато велел менять привычки, которые ей нравились. Сам он после разговора лёг. Я принёс воду и удержался от замечания, что мог бы просто отказать.

– Всё равно скажете вечером, – заметил он, не открывая глаз.

– Не собирался.

– Тогда я посплю, прежде чем вы передумаете.

Я прикрыл дверь. Из кухни доносился спор Анны с дочерью о будущей свадьбе. Молодая женщина хотела сделать всё раньше, мать требовала времени, чтобы закончить приготовления, и обе обвиняли друг друга в излишней поспешности. Внучка спала в другой комнате, а старший сын принёс оставшуюся от заказа доску и предлагал сделать маленькую скамейку. Я вошёл как раз в тот момент, когда Анна объясняла, что до скамейки ребёнку ещё расти и расти.

– Пока вы соберётесь, уже вырастет, – ответил он.

Анна посмотрела на него и засмеялась. Это была её собственная фраза, которой она много лет подгоняла домашних. Я услышал смех, увидел взрослых детей вокруг стола и вспомнил, как когда-то они перебивали её, прося поесть. Воспоминание больше не заслоняло того, что происходило передо мной. Теперь обе картины существовали рядом, и временами от этого соседства становилось легче.

После ужина Руднёв попросил оставить дверь открытой. Слушал приготовления, затем сам вмешался, когда речь зашла о приглашённых, и предложил место, которое никто не собирался ему уступать. Анна возмутилась, он объяснил, что просто проверял, считают ли его ещё участником семьи, дочь принесла ему полотно показать поближе. Разговор затянулся. Я боялся, что он переутомится, но в этот вечер не хотел быть человеком, который первым велит всем разойтись.

Ночью Руднёв позвал меня один раз. Нужно было помочь удобнее сесть: подушки сбились, руки не слушались после долгого дня. Я поправил всё, он поблагодарил и спросил, нашёл ли я трубу.

– Пока нет. Найдём.

– Не покупайте из жалости. Ян вас остановит, если успеет, но лучше и самому иногда думать.

– Я из жалости ничего не покупаю.

– Конечно. Вы только совершенно случайно решили, что астрономия не терпит промедления.

Он говорил без обиды. Я сел возле кровати, и мы ещё некоторое время обсуждали, как отличить хорошую оптику от дорогой. Руднёв знал меньше, чем показывал, зато мог признать это, не считая признание угрозой своему достоинству. Мне бы следовало учиться у него именно этому, а я продолжал надеяться, что достаточно запомнить правильные слова.

* * *

В конце июля принесли письмо, которое доктор ждал несколько месяцев. Один из его корреспондентов сообщал о прочитанных наблюдениях, задавал вопросы о различии крови и просил подробнее описать случаи, на которых основывались наши предположения. Он был осторожен, местами недоверчив, но всё-таки спрашивал. Руднёв перечитал письмо дважды, затем позвал Фёдора и начал искать прежние выписки.

Я помогал раскладывать бумаги. В обычные записи не входило ничего, что объясняло бы мои способности; там были больные, реакции, ошибки, признаки, которые можно было описать без признания в невозможном. Доктор всегда настаивал, что работа не должна целиком зависеть от тайны одного человека. Я соглашался, пока не приходилось отделять эту работу от нашей общей жизни.

Фёдор предложил переписать ответ. Руднёв хотел делать сам, потом увидел, как дрожит перо, и отдал. Диктовал медленно, возвращался к одному предложению, несколько раз велел заменить уверенное слово более осторожным. Я в конце концов спросил, не боится ли он, что после такой осторожности читатель решит, будто мы ничего не нашли.

– Если он решит, что мы доказали больше, чем доказали, будет хуже, – ответил Руднёв. – Особенно если потом попробует перелить кровь больному. Пишем о различиях и наблюдениях, а не о том, что нам хочется увидеть.

Фёдор поднял глаза от листа, дождался конца спора и спросил, оставлять ли последнюю фразу. Доктор извинился перед ним, повторил её целиком и добавил благодарность за внимание. Я сидел рядом без дела и чувствовал себя лишним, пока Руднёв не попросил проверить даты. Даты я мог помнить лучше всех и впервые был рад, что от меня требуется именно такая небольшая помощь.

К вечеру ответ почти закончили. Фёдор ушёл за чистой бумагой, а Руднёв остался смотреть на свои старые записи. На одной странице почерк был мелким, ровным, уверенным. Я заметил, что он положил рядом сегодняшнюю правку и сравнивает не мысль, а буквы.

– Хотите, я всё перепишу? – спросил я.

– Нет. Он уже переписывает. Я просто смотрю.

Руднёв подвинул мне лист, который когда-то считал неудачным: слишком длинное описание, слишком много лишнего. Теперь он собирался его использовать, потому что там подробно сохранилось наблюдение, выпавшее из краткой версии.

– После меня не выбрасывайте черновики сразу, – сказал он. – Но и не храните каждую кляксу только потому, что я её поставил. Сначала разберите. Вместе с человеком, который умеет читать врачебные записи, а не просто скучает по старому доктору.

Я поднял голову. Он видел моё лицо и не стал смягчать сказанное.

– Мне это нужно, Михаил. Я не готовлю вам памятник. Я прошу не потерять то, что может пригодиться другим.

– Мы сами разберём.

– Хорошо. Начнём сами. И всё равно скажите, что поняли.

Я сказал. Он благодарно кивнул, словно разговор касался только хранения бумаг, потом долго укладывал их обратно. Я помогал, а из головы не выходило, что он уже представляет комнату без себя и назначает мне работу в этой комнате.

На другой день принесли трубу. Она принадлежала человеку, который пользовался ею для земли, а не для неба, и была не такой большой, как я ожидал. Ян долго проверял стекло, наводил на крышу в конце улицы, велел мне смотреть и объяснял, куда поворачивать. Я видел дрожащий край печной трубы, слишком близкий и одновременно странно далёкий, и чувствовал детское удовольствие от обычного увеличения. Руднёв стоял возле окна, нетерпеливо дожидаясь своей очереди.

Когда ему передали прибор, он не сразу смог удержать его удобно. Я поддержал локоть, будто так и требовалось по устройству, и доктор позволил. Несколько минут он смотрел на ту же крышу, потом опустил трубу и сказал, что она годится. Ян уточнил, что для наблюдения нужно будет устроить опору. Кочетов, слышавший разговор, сразу начал предлагать деревянную.

Они спорили о креплении до обеда. Анна велела убрать прибор со стола, чтобы можно было поставить еду. Я молча смотрел, как Руднёв объясняет Кочетову, где именно труба должна поворачиваться, и старался не думать, что раньше держал бы её без чужих рук.

* * *

Тем временем. Санкт-Петербург, лето 1835 года

В столице утвердили новый университетский устав. Он менял порядок управления, усиливал положение попечителей учебных округов и заставлял университетскую жизнь соотноситься с административной властью теснее, чем прежде. Текст читали по-разному: чиновник искал границы полномочий, профессор – порядок утверждения, студент узнавал лишь ту часть, которая могла коснуться его ближайшего года.

На медицинском занятии молодой слушатель задавал вопрос о наблюдении, которое не совпадало с прочитанным. Преподаватель мог рассердиться на тон, мог признать, что случай следует разобрать, мог отложить спор до конца лекции. Ни один устав не устранял этого короткого промежутка между привычным объяснением и фактом, который мешал ему остаться удобным. В нём по-прежнему начиналась работа знания.

Врачи переписывались, сообщали случаи, сомневались в чужих выводах. От некоторых корреспондентов приходили только аккуратные мнения, от других – слишком смелые обещания. Далёкий Омск не стоял вне этой переписки: имя старого военного врача можно было встретить на конверте, а его осторожную фразу – переписать в выписку. Руднёв не знал, сколько раз его письмо будет прочитано и кем. Он лишь старался оставить в нём то, чему мог отвечать собственной памятью.

* * *

Август оказался щедрым на хорошие дни. Я запомнил их особенно крепко: доктор ходил до ворот, один раз спорил с Анной стоя и не заметил этого, пока она сама не велела сесть; смеялся над письмом Тимофея; разбирал принесённую Яном заметку, забыв о времени. Иногда мне казалось, что весенние страхи были преувеличены и зима просто истощила его больше обычного.

Потом он пропускал ужин, потому что не мог дойти до кухни. Я относил еду в комнату, возвращался и старался говорить прежним голосом. Дом уже научился не расспрашивать меня сразу. Анна спрашивала позже, когда никто не слышал, а Кочетов на следующее утро заходил поправить что-нибудь, что вовсе не нуждалось в ремонте.

Однажды доктор заметил это и попросил Кочетова принести работу действительно полезную. Тот явился с маленьким ящиком для бумаг: крышка не закрывалась, петля просела. Они долго обсуждали устройство, потом Руднёв помогал держать дерево, пока Кочетов менял крепление. Я вошёл и застал их с опилками на одеяле. Хотел немедленно прекратить, но доктор посмотрел на меня раньше, чем я заговорил.

– Стол далеко, – объяснил он. – Здесь удобно. Анна Васильевна потом ругаться будет, так что лучше вы молчите: второго наказания мы не вынесем.

Они убрали опилки сами, насколько сумели. Анна всё равно обнаружила, принялась ворчать, потом вынесла подстилку и постелила другую. Я помог ей вытряхнуть ткань. Она сказала, что не собирается запрещать старому человеку держать дощечку, пока он способен, и попросила не убирать из комнаты всё, что напоминает работу.

Постепенно мы научились отличать помощь от привычки стоять над душой, но успех оставался непрочным. В плохую ночь я забывал всё, чему научился, и утром начинал распоряжаться за двоих. Руднёв сердился, я оправдывался. Потом он засыпал, а я сидел возле окна и пытался придумать, как на следующий день вести себя иначе. Никакого последовательного превращения в мудрого человека со мной не происходило.

В сентябре мы начали искать комету. Первые вечера уходили на то, чтобы разобраться с трубой, положением на небе и собственной торопливостью. Я видел множество звёзд, не мог удержать нужный участок и чувствовал себя обманутым, хотя никто не обещал, что небесное тело явится по первому требованию. Ян приносил расчёты, Руднёв проверял, понимает ли я, куда смотреть, а Кочетов стоял рядом и спрашивал, почему для такой простой вещи нужно столько бумаги.

Доктор на первые наблюдения не выходил. Я потом пересказывал ему, как мы ничего не нашли, и он смеялся: теперь хотя бы можно не подозревать меня в выдумке. Когда небо затягивало, мы смотрели в окно на облака, будто могли поторопить их взглядом. В доме уже привыкли к комете; младшая Анны спрашивала, не прилетит ли она до свадьбы, старший уверял, что ребёнок должен её увидеть, а сама Анна сказала, что ребёнку пока достаточно потолка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю