Текст книги "Чужая жизнь (СИ)"
Автор книги: Дмитрий
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Врач говорил осторожно: сердце, возраст, переутомление, последствия прежних болезней. Меньше работы, больше отдыха, никаких ночных поездок к пациентам и никаких доказательств собственной молодости при помощи тяжёлых ящиков.
Последнюю фразу он сказал уже после того, как Анна что-то шепнула ему в сенях.
Когда мы остались одни, Руднёв первым поднял руку.
– Даже не начинайте.
– Я молчу.
– У вас опять это молчание, которое заполняет половину комнаты.
– Что хотите услышать?
Он долго смотрел в потолок.
– Что вы не превратите оставшееся время в ожидание моей смерти.
Слово «оставшееся» ударило сильнее самого обморока.
– Сколько?
– Не знаю.
– Год? Пять?
– Михаил, я врач, а не гадалка. Могу через неделю снова потерять сознание и больше не подняться. Могу ещё десять лет действовать вам на нервы. Но после сегодняшнего глупо делать вид, будто времени у нас бесконечно много.
Я отвернулся к окну.
– И что вы предлагаете?
– Для начала перестать смотреть на меня как на следующего больного в очереди.
Я резко повернулся.
– Я на вас никаких опытов ставить не собираюсь.
– Вот и хорошо. Потому что я сейчас не предлагаю ничего подобного.
Он сказал это спокойно, без шутки, и мне стало немного легче.
– Тогда о чём речь?
– О тетрадях. О тех опытах, которые мы уже провели на других людях. Мы слишком долго смотрели на них как на отдельные неудачи. Один больной, другой способ, третья доза, четвёртая болезнь. Я хочу заново свести всё вместе и понять, что повторялось вне зависимости от того, кого мы выбирали.
– Вы же сами несколько лет назад сказали: новых опытов без нового основания не будет.
– И не будет. Я не предлагаю искать добровольца. Я предлагаю сначала понять, есть ли у нас вообще основание кого-либо снова подвергать риску.
– А ваш обморок тут при чём?
Руднёв усмехнулся, но устало.
– Он напомнил мне одну неприятную вещь: разбирать эти записи бесконечно я не смогу. Если я хочу оставить вам после себя не шкаф бумаги, а хоть какое-то понимание, надо заниматься этим сейчас, пока голова ещё работает лучше сердца.
Я ничего не ответил.
– И не делайте из этого прощальную речь, – продолжил он. – Я собираюсь жить. Просто впервые за долгое время предлагаю считать не только деньги, но и время.
Через три дня он уже сидел в кабинете. Ещё через два достал ключ от тайника. Я принёс тетради и сложил на стол не одну, а сразу четыре – по годам и случаям.
Руднёв провёл ладонью по верхней обложке.
– Начнём не с вашего организма.
– Это что-то новое.
– Именно поэтому, возможно, полезное. До сих пор мы почти каждый раз спрашивали одно и то же: что именно в вашей крови, слюне, тканях или ещё чёрт знает где может перейти другому человеку. А давайте сначала посмотрим на тех, кому пытались передать. Что у них было общего? Что отличалось? Когда появлялась реакция? Когда не появлялась вообще?
– То есть опять таблицы.
– Наука, к вашему разочарованию, гораздо чаще состоит из таблиц, чем из красивых моментов с криком «эврика». Вы двадцать лет терпели, потерпите ещё немного.
Мы начали с перечня прежних кандидатов. Возраст. Болезнь. Общее состояние. Группа крови по нашей системе. Предполагаемая совместимость. Способ передачи. Объём. Сколько времени прошло до первых изменений. Были ли изменения вообще. Что происходило в следующие часы и дни.
Руднёв заставлял меня вспоминать каждую мелочь, и впервые улучшенная память оказалась не просто удобством, а почти отдельным инструментом исследования. Я закрывал глаза и видел комнату многолетней давности: цвет кожи больного, положение свечи, то, как тот держал чашку, какая рука дрожала сильнее. Не фотография – я не мог вызвать то, на что тогда не обратил внимания, – но всё замеченное когда-то возвращалось значительно чище, чем должно было.
– Вот это записывайте отдельно, – сказал Руднёв после третьего такого воспоминания.
– Что именно?
– Не симптом. Вашу память. Мы столько лет пользуемся ею как должным и всё ещё не описали, насколько она изменилась.
– Это к передаче какое отношение имеет?
– Может, никакого. А может, прямое. Мы ищем воздействие пассажира на организм и почему-то упорно считаем организмом только мышцы, кости и печень. Мозг тоже ваш орган, Михаил.
Эта мысль мне не понравилась и одновременно показалась очевидной.
– Фотографической памяти у меня нет.
– И слава богу. Я бы тогда вообще перестал с вами спорить о том, что было сказано десять лет назад.
– Вы и сейчас спорите, когда знаете, что я помню лучше.
– Потому что хорошая память не даёт вам права быть невыносимым.
Разговор впервые за несколько дней стал почти обычным.
Мы работали не каждый день и не подолгу. Руднёв сам установил предел: два часа утром, иногда ещё час после обеда. Если уставал – закрывал тетрадь без споров. Я, в свою очередь, перестал спрашивать каждые пять минут, как он себя чувствует. Наш старый договор наконец начал работать в обе стороны.
Через неделю на столе появился большой лист. Слева – имена прежних испытуемых. Справа – десятки граф. Ни одной строки с именем Руднёва там не было.
Я заметил это и почему-то испытал облегчение, хотя никогда всерьёз не собирался записывать его в кандидаты.
Алексей Матвеевич поймал мой взгляд.
– Даже не думайте.
– О чём?
– Вы слишком выразительно смотрите на пустое место внизу таблицы.
– Там ничего нет.
– Именно. И пока не появится причина, которой у нас сейчас нет, так и останется.
Он постучал пальцем по листу.
– Моя болезнь – это причина работать быстрее, а не причина делать меня подопытным. Не путайте эти две вещи. И себе не позволяйте путать.
– Я не путаю.
– Хорошо. Тогда повторите.
– Алексей Матвеевич…
– Повторите. Иногда правила полезны, когда люди начинают вести себя как идиоты. Кажется, это ваша формулировка.
Я вздохнул.
– Ваше состояние – повод быстрее разобрать старые данные. Не повод ставить опыт на вас.
– Вот теперь можем работать дальше.
К концу месяца у нас не появилось ответа. Зато исчезло несколько ложных вопросов. Мы увидели, что тяжесть исходной болезни сама по себе ничего не объясняет. Возраст тоже. Группа крови влияла на безопасность переливания, но не показывала, почему в одних случаях возникала краткая странная реакция, а в других не происходило вообще ничего. Доза не давала простой зависимости.
И всё же на листе начала проступать одна неприятная закономерность: во всех случаях, где мы видели хоть что-то похожее на ответ организма, материал попадал к человеку очень быстро после получения от меня. Там, где кровь стояла, охлаждалась, смешивалась или долго готовилась, реакции либо не было, либо она выглядела совсем иначе.
Руднёв обвёл несколько строк и отложил перо.
– Вот это уже не основание для опыта. Но это хотя бы вопрос, который стоит проверять.
– Свежесть?
– Возможно. Или время вне живого тела. Или температура. Или мы видим совпадение и через месяц будем смеяться над собой. Пока не знаю.
Мне хотелось ухватиться за слово «возможно» и превратить его в план. Раньше я бы так и сделал.
Вместо этого спросил:
– Что нужно, чтобы это стало основанием?
Руднёв улыбнулся.
– Вот теперь вы задаёте правильный вопрос.
Он взял чистый лист и написал сверху: «Что повторялось во всех неудачах». Потом подумал, зачеркнул «неудачах» и написал: «во всех опытах».
– Почему исправили?
– Потому что если заранее назвать их неудачами, мы будем искать только причину провала. А мне хочется понять, что вообще происходило, даже если результат оказался не тем, которого мы ждали.
Я посмотрел на пустое место ниже заголовка. За двадцать лет мы накопили столько записей, что ими можно было заполнить шкаф, а самый важный лист снова оказался почти чистым.
На этот раз это не раздражало.
Пока на нём было мало написано, мы хотя бы не выдавали надежду за знание.
* * *
Примечание автора
Если история Михаила вам интересна, пожалуйста, подпишитесь на профиль автора, книгу и весь цикл «Эхо симбионта». Если глава понравилась – поддержите её отметкой «Нравится».
И обязательно пишите комментарии: вопросы, замечания, пожелания, возражения или просто впечатления от прочитанного. Любая ваша активность помогает произведению становиться заметнее, продвигаться и находить новых читателей.
Глава 16
Время по-разному (версия 2)
Глава 16. Время по-разному
Омск, осень 1834 – февраль 1835 года
К осени в нашем дворе стало тише. После продажи части дела исчезла привычная утренняя сутолока: больше не приходилось разнимать возчиков, деливших место у ворот, и искать человека, который вчера вечером обещал выгрузить железо, а утром обнаружил у себя неотложную болезнь. Освободившийся сарай Кочетов велел очистить, оставшиеся подводы поставили под навес, и впервые за несколько лет дождь не превращал середину двора в месиво, по которому люди пробирались, держась за оглобли. Я сам добивался порядка, однако теперь, проходя мимо пустого сарая, всё ещё заглядывал внутрь, словно там могли остаться наши прежние планы.
Анна Васильевна не мешала мне заглядывать, пока я не начинал предлагать, чем немедленно занять освободившееся место. В тот день я пришёл к ней с мыслью устроить отдельную кладовую для муки и застал за расчётами зимних запасов. Возле её локтя лежал небольшой шерстяной лоскут; временами она откладывала перо, заворачивала в него правую кисть и продолжала читать, придерживая лист левой рукой.
– Кладовую можно устроить, – сказала она, выслушав меня. – Только сперва скажите, кто станет менять пол и чем вы собираетесь платить. У нас ещё за последнюю кожу не всё отдано.
Я сел напротив и начал объяснять, что доски найдутся, работу можно сделать самим, а покупать муку раньше выгоднее. Она слушала, не перебивая, потом подвинула мне лист. Внизу отдельной строкой стояли деньги, которые надлежало оставить до весны. Я знал эту сумму и всё же почувствовал досаду, как будто Анна придумала её исключительно ради моего проекта.
– Вы сами считали, – напомнила она. – Я только переписала начисто. Если дорога встанет, людям всё равно нужно платить. И вам, и мне хочется, чтобы в этом году никто не приходил к нам за своим жалованьем по три раза.
Она снова взяла перо, но неловко повернула кисть и тихо втянула воздух. Я протянул руку к листу, думая помочь, и только тогда заметил, что сустав у среднего пальца стал толще, а ногти были коротко обрезаны, почти под самое мясо. Раньше Анна ругала дочь за такие ногти: нельзя всё время мыть пол и таскать воду, не оставляя рукам ни одного спокойного дня. Я хорошо помнил этот разговор. Как выглядела её собственная рука неделю назад, не помнил вовсе.
– Болит? – спросил я.
– На сырость. Подвиньте чернильницу, пожалуйста. Не всю работу отбирайте, только чернильницу.
Я подвинул её и остался сидеть. Анна продолжала выводить цифры, несколько раз разжимала пальцы, а потом, заметив мой взгляд, прикрыла кисть лоскутом.
– Не начинайте. Алексей Матвеевич знает. Греть велит и отдыхать. Первое исполняю, со вторым труднее.
– Давно у вас это?
– С прошлой зимы сильнее. А прежде тоже бывало. Вы просто не сидели рядом, когда я писала.
Она сказала это без упрёка, но мне всё-таки захотелось оправдаться. За последние месяцы я и в самом деле чаще бывал возле Руднёва, чем в комнатах, где решались остальные домашние дела. Я знал, сколько раз он кашлял ночью, какое лекарство принимал утром и как долго отдыхал после короткой прогулки. Про Анну знал, что она, как всегда, справляется. Про Кочетова – что он, как всегда, разберётся. Эти два удобных знания позволяли мне не смотреть внимательнее.
Анна подняла голову, чтобы проверить мою цифру, и свет от окна лёг на седую прядь у виска. Она не прятала её: платок был сдвинут назад, волосы собраны кое-как, потому что дома никто не должен был рассматривать её причёску. Когда мы приехали в Омск, она собирала волосы так же. Разница оказалась настолько обыкновенной, что от неё стало страшнее, чем от любого внезапного несчастья.
– Что вы сегодня ко мне присматриваетесь? – спросила она. – Руднёв сказал что-нибудь?
– Нет. Просто подумал, сколько лет прошло.
Анна положила перо.
– Почти восемнадцать с тех пор, как вы поселились у меня. Если вам нужен точный расчёт, можно найти первую запись. Вы тогда ещё спорили, сколько полагается за комнату, будто я собиралась нажиться на двух постояльцах.
Я улыбнулся. Вспомнил тесные сени, детей, выглядывавших из-за двери, её свекровь возле печи. В моём воспоминании всё было на месте; даже трещина на чашке, которую мне дали в первый вечер. Старуха давно лежала на кладбище, дети выросли, чашка, должно быть, разбилась ещё до переезда, а я продолжал хранить эту картину, как сохраняют комнату, из которой ненадолго вышли.
– Старший опять заходил? – спросил я, чтобы уйти от собственного открытия.
– Вчера. Принёс доску для полки. Жена просила передать, что к воскресенью они придут, если погода позволит. А младшая сегодня останется у них помогать.
Анна помолчала и прибавила, уже мягче:
– Вы ведь и сами изменились. Раньше даже сесть рядом толком не умели: непременно нужно было стоять, отдавать распоряжения, объяснять, почему у нас печь сложена неправильно. Теперь хотя бы иногда молчите.
– Значит, польза от возраста всё-таки есть.
– От моего – определённо. Я научилась вас останавливать прежде, чем вы разберёте печь.
Мы ещё некоторое время считали. Когда она потянулась за тяжёлой книгой, я снял её с полки, и Анна поблагодарила, не пытаясь доказать, что могла бы достать сама. Это маленькое согласие на помощь почему-то довершило то, что не смогли сделать ни седина, ни больная рука. Я вышел от неё с исправленным расчётом и ощущением, будто опоздал к разговору, который остальные вели уже несколько лет.
Вечером я поднялся на чердак. Искал я не свидетельств собственного старения, а старый кусок сукна: Анна просила посмотреть, не осталось ли чем обить дверь в комнату доктора. После летнего обморока Руднёва мы договорились не превращать его жизнь в постоянный осмотр, однако к осени сквозняк у пола уже мешал ему больше, чем прежде, и он наконец перестал отказываться от утепления.
Сукно лежало под вещами, которые однажды отнесли наверх, потому что выбрасывать было жалко. Я перебирал ремни, походный мешок, свёрток с письмами и нашёл свой старый кафтан. На локте осталась грубая заплата, сделанная не по цвету; возле застёжки я увидел маленькое пятно, происхождение которого давно забыл. Потянув ткань перед собой, я решил, что кафтан ещё годится, потом надел его поверх рубахи и неожиданно оказался внутри дня, который помнил лучше сегодняшнего.
Рукава были коротки, плечи тесноваты, но вещь сидела. Я мог выйти в ней во двор, и никто не подумал бы, что из сундука достали одежду человека, прожившего почти две чужие жизни. На стене висел кусок зеркала, мутный, с тёмными островками под стеклом. Я посмотрел в него и долго не мог понять, что именно хотел увидеть. Старость? Доказательство, что со мной всё идёт как следует? Хоть какую-нибудь перемену, которую нельзя объяснить другим светом?
У люка скрипнула ступенька. Руднёв показался не сразу: сначала на край настила легла его ладонь, потом я услышал, как он переводит дыхание.
– Если это приготовление к возвращению на службу, – сказал он, – я рекомендую предварительно посоветоваться с Анной Васильевной. Государь, быть может, вас и примет, но она не отпустит человека, который должен завтра привезти дрова.
Я подошёл к лестнице. Он увидел протянутую руку и несколько мгновений колебался, прежде чем опереться. Раньше в такой паузе было раздражение; теперь он просто выбирал, какой шаг окажется удобнее. Усевшись на край сундука, Руднёв попросил не закрывать люк: здесь пахло пылью, и ему хотелось, чтобы снизу поднимался свежий воздух.
– За вами идти надо было? – спросил я.
– За сукном. Вы поднялись за сукном и пропали. Я подумал, что нашли деньги, о которых не намерены сообщать хозяйству.
– Нашёл кафтан.
– Деньги были бы полезнее.
Я снял его, сложил на колени и хотел спросить, зачем доктор вообще полез наверх, однако он уже рассматривал заплату.
– Эту зашивали после Смоленска, – сказал я.
– После Смоленска вы расширили дыру. А зашили её раньше. Я помню, потому что тогда вы полчаса объясняли, почему не можете найти подходящую нитку, хотя я просил всего лишь подержать лампу.
Я начал возражать и осёкся: в памяти действительно оказались два разных вечера. Симбионт мог помочь мне вернуть их во всех подробностях, но не избавлял от привычки соединять похожее. Руднёв заметил моё лицо и удовлетворённо кивнул.
– Не всё так безнадёжно. Вы тоже способны ошибиться в собственных воспоминаниях.
– Это должно утешать?
– Сегодня – да. А завтра снова будете утверждать, что запомнили каждую мою фразу, и пользоваться этим в споре.
Он попросил дать письма. Мы развязали тесёмку, посмотрели несколько листов, и я поймал себя на том, что рассказываю не о войнах, а о том, как Тимофей однажды никак не мог решить, на какое имя отправлять ответ. В одном письме сообщалось о ребёнке, в другом – о болезни Марили, в третьем почти вся страница была посвящена крыше. Руднёв прочёл эту страницу особенно внимательно и засмеялся: Тимофей жаловался на мастера теми же словами, которыми я теперь жаловался на нашего печника.
Мы провели наверху больше времени, чем собирались. Доктор говорил охотно, иногда замолкал, чтобы отдышаться, и я всякий раз убеждал себя, что здесь просто душно. Когда он прижал ладонь к середине груди, этого объяснения уже не хватило.
– Давно так? – спросил я.
Он не стал притворяться, что не понял.
– Последнюю неделю чаще. Если сижу спокойно, почти не мешает. После ходьбы приходится подождать.
Я убрал письма. Возникло желание немедленно спустить его вниз, уложить и потребовать отчёта обо всех приступах, которые он от меня скрыл. Я даже встал так резко, что задел головой низкую балку. Руднёв посмотрел на меня с усталой насмешкой, и я остался стоять, растирая затылок.
– Сказать надо было, – произнёс я наконец.
– Надо. Я надеялся, что после дождей станет легче. Не стало. Завтра пригласите Маркова, если он сможет прийти.
Он сам предложил другого врача. От этого мне сделалось холоднее, чем от ладони на груди.
Вниз мы спускались медленно. Я держал его под локоть, Руднёв сердился на ступеньки, которые много лет считал вполне удобными, а внизу Анна ждала сукно и, увидев нас, ничего не сказала. Только забрала кафтан, который я зачем-то тащил вместе с остальными вещами, и положила его на спинку стула. Несколько минут спустя я вернулся посмотреть, где он лежит. Анна уже принесла иголку: нашла на воротнике разошедшийся шов и решила починить, пока вещь не унесли обратно.
* * *
Семён Петрович Марков явился после полудня, снял промокший верхний кафтан и прежде, чем подойти к Руднёву, долго грел руки у печи. Это было обычное приготовление врача, однако я с досадой следил за каждым движением, словно он нарочно медлил. Доктор заметил меня и предложил принести стул. Я принёс два, хотя второго никто не просил.
Осмотр оказался неторопливым. Марков спрашивал про сон, про ночную тяжесть, про кашель, щупал пульс, смотрел ноги. Руднёв отвечал сначала как больной, потом как коллега, возражал против некоторых слов и сам уточнял вопросы, которые, по его мнению, следовало задать. Мне хотелось велеть обоим перестать обсуждать выражения и наконец сказать, что происходит. Я понимал, насколько глупо это звучало бы, и молчал, сжимая край стула.
– Вы ночью лежите или сидите? – спросил Марков.
– Если не спится, сажусь.
– Я не о бессоннице. Когда ложитесь, дышать труднее?
Руднёв посмотрел на меня, потом обратно на врача.
– Иногда. В последний месяц чаще.
Марков попросил показать, как именно он устраивается, и я впервые понял, зачем возле изголовья появились две лишние подушки. Я сам приносил их по просьбе Руднёва и считал, что ему просто удобнее читать полулёжа. Теперь доктор сел на кровать, опираясь на них спиной, и это движение, знакомое мне по десяткам вечеров, сделалось совсем другим.
После осмотра Марков некоторое время ничего не говорил. Он вытер руки, положил деревянную слуховую трубку в сумку и сел так, чтобы обращаться к Руднёву, а не ко мне.
– Вам придётся себя беречь больше, чем до сих пор. Не ездить к больным по вечерам. Не ходить быстро. С тяжестями вы и сами знаете. Комната нужна тёплая, но не душная. Если отёк станет сильнее или дыхание изменится даже в покое, меня зовите сразу, не к утру.
Руднёв кивнул, затем спросил про лекарства. Они недолго спорили; Марков объяснял свои назначения, Алексей Матвеевич напоминал о прежних реакциях. Я слышал слова и почти не удерживал их, потому что ждал вопроса, который сам задать не решался.
– До весны дотяну? – спросил наконец Руднёв.
Марков не отвёл глаз.
– Надеюсь. Но сказать, что непременно дотянете, не могу. Эта зима будет для вас тяжёлой.
– Насколько?
– Настолько, что вы можете её не пережить.
За стеной продолжали разговаривать. Анна объясняла кому-то, где оставить мешок, на кухне стучала посуда, а я вдруг расслышал, как в углу потрескивает плохо высохшее полено. Ничего в доме не остановилось, хотя мне казалось, что после таких слов люди должны хотя бы замолчать.
Руднёв попросил повторить, какие перемены считать опасными. Запомнил всё лучше меня, потом проводил Маркова коротким кивком. Я вышел за врачом в сени, желая услышать отдельно что-нибудь более обнадёживающее или более определённое. Он ждал этого.
– Я не назову вам срок, – сказал он прежде, чем я открыл рот. – Алексей Матвеевич может прожить дольше, чем мы боимся. Может быть, весной станет легче. Но теперь нельзя обращаться с ним как с человеком, которому достаточно отдохнуть после работы.
– Я и не обращаюсь.
– Тогда не спорьте со мной. Ему потребуется ваша помощь. И ваша способность не пугать его при каждом движении.
Я проводил его до ворот. Вечер был сырой; возле дровяника Анна выбирала поленья посуше для комнаты доктора. Увидев меня, она положила одно обратно и ждала. Я начал с назначения, рассказал о тепле, о прогулках, о подушках, пока она не спросила, чего я не договариваю.
Я ответил, как смог. Анна стояла неподвижно, прижав руки к переднику, потом посмотрела на окно Руднёва.
– Завтра переставим кровать, – сказала она. – Из щели у стены тянет. Он уверяет, что не замечает, а утром всё время укрывает ноги.
– Сейчас переставлю.
– Сейчас он устал. Завтра. И прежде спросите, куда ему удобнее.
Я хотел объяснить, что не собираюсь распоряжаться, но сил на привычную ссору не осталось. Мы вместе отнесли дрова. Анна положила их аккуратно, чтобы утром не пришлось шуметь возле кровати, и вышла готовить ужин. Руднёв сидел у стола, листал раскрытую книгу и, когда я вошёл, закрыл её пальцем.
– Не носите по дому лицо человека, которому только что поручили мою казнь, – попросил он. – Я слышал то же самое, что вы.
– Вам не страшно?
– Страшно. Вы хотели, чтобы я это сказал? Вот, сказал. Теперь можно поужинать, пока еда горячая.
Но после ужина он сам заговорил о наших тетрадях. О листе, который мы начали заполнять летом, о разнице между опытами и о времени, которое проходило прежде, чем моя кровь попадала к больному. Я слушал и всё больше сердился: мне чудилось, что он торопится подвести работу к концу, как человек, которому сообщили день отъезда.
– Мы не нашли способа, – сказал я. – Не надо сейчас делать вид, будто нашли.
– Я не делаю. Я предлагаю работать, пока могу.
– Вы только что услышали, что нельзя утомляться.
– Читать две страницы – не то же самое, что таскать мешок. Не забирайте у меня всё в один день, Михаил.
Я уступил, но читал сам. Руднёв слушал, поправлял, просил вернуться к отдельной строке, а потом заснул прежде, чем мы закончили. Я ещё несколько минут держал книгу раскрытой, боясь пошевелиться. На его лице не было ни мудрости, ни покоя: только усталость старого человека, который наконец перестал стараться выглядеть бодрее.
* * *
Тем временем. Санкт-Петербург, январь 1835 года
В Петербурге новый год начинался с книг, которые надлежало открывать по должности. С первого января вступал в действие Свод законов Российской империи, подготовленный после многолетнего разбора прежних указов и установлений. Чиновник, привыкший пользоваться собственными выписками, теперь должен был искать действующее правило в систематизированном собрании; на столах освобождали место для томов, в канцеляриях переписывали ссылки, и старые привычки не исчезали оттого, что появились новые переплёты.
В одном из присутственных мест писарь сверял выписку о состоянии подданного. Бумага лежала перед ним недолго: имя, сословие, основание права, отметка о документе. За каждой подобной строкой могли стоять годы службы, смерть родителей, переезд, освобождение или утрата имущества, однако работа требовала не жизни, а верной формулировки. Писарь исправил ссылку, посыпал чернила песком и взял следующий лист.
Свод не обещал человеку справедливости в каждом столкновении с властью. Он давал ей упорядоченный язык, на котором можно было описать его положение. До Омска дойдут тома, извлечения и указания; кто-нибудь откроет нужный раздел, проверяя бумагу отставного фельдфебеля Андреева. В документе будет указан возраст. Отвечать за соответствие этого возраста лицу предъявителя придётся уже тому, кто сидит по другую сторону стола.
* * *
Зима не обрушилась на нас одним страшным днём. В октябре заделали щель возле кровати, в ноябре перенесли книги с верхней полки на нижнюю, в декабре стали приносить воду заранее, чтобы Руднёву не приходилось выходить ночью. Каждое изменение выглядело разумным и небольшим. Только когда он попросил убрать сапоги подальше, потому что теперь всё равно ходил по дому в мягкой обуви, я понял, сколько вещей уже переставили ради его слабости.
Кочетов сделал поручень на двух ступеньках у крыльца. Поручень вышел крепким, почти чрезмерно крепким, и Руднёв, испытав его ладонью, сказал, что теперь здесь можно поднимать артиллерию. Кочетов обиделся всерьёз: дважды переделывал опору, чтобы не шаталась, и пришёл показать работу в ожидании благодарности. Доктор понял это не сразу, потом позвал его обратно, попросил помочь спуститься и долго обсуждал высоту нижней ступени. После этого поручень перестали замечать. Он просто стал частью дома.
Анна перенесла расчёты в кухню, где было светлее и теплее её рукам. Руднёв сначала ворчал, что теперь дом превратится в трактир с конторой, а через неделю сам приходил туда пить чай. Он сидел сбоку, чтобы никто не задевал локтем, слушал разговоры о поставках и иногда вмешивался там, где его не спрашивали. Это сердило Анну и радовало меня: пока они спорили о том, сколько можно потратить на свечи, я слышал прежний дом.
После нового года такие вечера стали короче. Руднёв уходил первым, и разговор продолжался тише. Поначалу я тоже вставал вслед за ним, пока однажды он не обернулся в дверях.
– Останьтесь, Михаил. Вы ещё не допили. Я доберусь. Если потребуется, позову.
Я остался. За стеной были слышны шаги, потом скрип кровати. Анна налила мне ещё чаю и не стала объяснять, зачем старому человеку нужно иногда пройти двадцать шагов без свидетеля.
В феврале, после нескольких плохих ночей, выдался ясный день. Солнце добралось до края докторского стола, и Руднёв попросил меня подвинуть кресло: хотел сидеть в свету. Я принёс тетрадь, которую он назвал, устроился рядом и впервые за долгое время не спросил, как он спал. Мы читали до тех пор, пока солнце не ушло с бумаги.
– Когда потеплеет, надо будет поговорить, – сказал Руднёв, закрывая тетрадь.
Я понял, какой разговор он имеет в виду, и принялся собирать листы слишком тщательно.
– Ещё долго до тепла.
– Знаю. Поэтому и говорю заранее. Не решать сегодня, не спорить сегодня. Только не делать вид, что весна опять освободит нас от вопроса.
Я хотел ответить, но он уже протянул мне книгу, попросив поставить закладку. Вечером я отнёс старый кафтан обратно на чердак. Воротник был зашит, заплату Анна укрепила несколькими стежками; одежда теперь могла пролежать ещё много лет. Спускаясь, я услышал, как Руднёв позвал её и попросил закрыть дверь поплотнее. Внизу было тепло, пахло хлебом и сухими дровами. Я остановился на последней ступени, чтобы успеть войти в комнату с обычным лицом.
Примечание автора
Если история Михаила вам интересна, подпишитесь на профиль автора, книгу и цикл «Эхо симбионта». Поддержите понравившуюся главу отметкой «Нравится» и оставьте комментарий: впечатление, вопрос, замечание или возражение. Ваше участие помогает книге находить новых читателей и продолжаться.
Глава 17
Дожить до весны
Глава 17. Дожить до весны
Омск, март – июнь 1835 года
В первое утро, когда с крыши закапало по-настоящему, Руднёв попросил открыть окно. Я решил, что ослышался: всю зиму он жаловался на холод, а теперь сам смотрел на раму, которую мы обложили тканью и велели не трогать до тепла. На дворе ещё лежали сугробы, от ворот к сараю тянулась полоса серого льда, и мальчишка, шедший за водой, поскользнулся как раз под докторским окном. Ведро загремело так, что Руднёв довольно улыбнулся.
– Живы, – сказал он. – Зимой было подозрительно тихо. Пожалуйста, откройте, только ненадолго.
Я вынул ткань и поддал тугую раму. В комнату вошёл воздух, пахнувший мокрым деревом, конским навозом и дымом; далеко от этого запаха до весенних садов, но доктор вдыхал его с таким удовольствием, что я отступил от окна и дал ему побыть одному. Вернулся через несколько минут под предлогом проверки печи и застал его в кресле. Он успел утомиться, пока стоял, но всё ещё смотрел наружу.
– Закрывайте. Теперь можно верить, что март наступил, а не выдуман Анной Васильевной для моего утешения.
Рама сошлась с трудом. Я уложил ткань обратно и хотел поздравить его с тем, что зима кончилась, однако слова не подошли к человеку, который сидел передо мной. Он пережил её, но не оставил позади. На ногах появились отёки, дыхание требовало осторожности, а несколько месяцев, проведённых в комнате, словно уменьшили весь дом до расстояний, которые он мог пройти без отдыха.
Осенью мне казалось, что достаточно дождаться весны. Я назначил её пределом собственного страха, как когда-то назначал переправу концом трудной дороги. Теперь мы добрались, и выяснилось, что впереди тоже дорога, только никто не мог сказать, куда она ведёт. Руднёв это понимал лучше меня. Он попросил принести письма и, прежде чем я успел спросить о самочувствии, начал диктовать ответ врачу, которому давно обещал уточнение к своим наблюдениям о крови.
Я писал медленнее, чем он говорил. Приходилось возвращаться, переспрашивать, вычёркивать слово, а он сердился, что я исправляю его мысль ещё до того, как понял. Через полчаса мы почти поссорились, после чего доктор сел удобнее, сам прочёл написанное и признал, что фразу действительно следовало сократить.




























