Текст книги "Чужая жизнь (СИ)"
Автор книги: Дмитрий
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
В один из ясных вечеров Ян задержался у трубы дольше обычного, затем позвал меня без торжественности. Я наклонился, посмотрел и сначала ничего не различил. Он велел не торопиться. Постепенно рядом со знакомым участком звёзд проступило слабое туманное пятно, вытянутое в сторону. Я отодвинулся, вернулся к стеклу, ещё раз посмотрел и понял, что вижу.
В детстве мне показывали яркие изображения комет, а в прежней жизни я привык к снимкам, на которых любой предмет предъявляли лучше, чем человек мог рассмотреть сам. Здесь свет был слабым, глаз уставал, корпус холодил ладони. Именно от этой скромности зрелище оказалось настоящим. Оно существовало без нас, двигалось по своей дороге и всего на несколько вечеров вошло в наш маленький двор.
Я отправился к Руднёву. Он слушал внимательно, спросил, уверен ли Ян, затем попросил на следующий ясный вечер вынести кресло. Я начал говорить о холоде; доктор дал мне закончить и сказал, что понимает, но хочет посмотреть сам. Мы договорились, что он выйдет ненадолго и вернётся, если почувствует хоть малейшее недомогание. Анна приготовила одеяло, Кочетов выбрал место у стены, куда меньше задувало, а я всё равно несколько раз проверил, нет ли сквозняка.
К вечеру собрались почти все. Старший пришёл с женой и девочкой, которую держали подальше от трубы; младшая привела жениха. Анна ворчала, что ужин теперь придётся подогревать, но тоже вышла и принесла ещё одну шаль. Руднёв позволил укутать себя, пожаловался на нашу изобретательность в области одежды и, когда я подал руку, поднялся без спора.
До кресла мы шли медленно. Под ногами скрипел песок, за воротами кто-то проехал, в окне кухни горел свет. Я держал доктора под локоть и чувствовал, что он бережёт дыхание. Хотел предложить повернуть обратно, но он сам остановился, отдышался и попросил продолжать. У кресла Ян уже приготовил трубу на опоре, чтобы Руднёву не пришлось держать её на весу.
Он смотрел долго. Я боялся, что неудобно наклонил голову, что не видит, что устал, а доктор наконец отодвинулся и тихо сказал, куда повернуть, чтобы рассмотреть лучше. Потом передал место Анне. Она уверяла, что уже видела небесных чудес достаточно, но задержалась у стекла и дважды спросила, то ли пятно ей показывают. Ян терпеливо объяснил. Анна выпрямилась, посмотрела прямо в небо и снова наклонилась к трубе, словно хотела сопоставить оба изображения.
– Надо же, – произнесла она. – А если бы не знала, прошла бы мимо и ничего не заметила.
Девочка на руках у матери проснулась и заплакала. Отец унес её в дом, младшая следом забежала за вещью, Кочетов стал обсуждать с Яном устройство опоры. Руднёв сидел в кресле, и я присел возле него, чтобы не заставлять поднимать голову.
– Ну вот, – сказал он. – Теперь видел. А вы уже дважды. Что скажете?
Я мог сказать многое о небесной механике, о будущем возвращении, о фотографии и полётах, которые в его мире ещё не существовали. Но смотрел на тёплый свет из окна, на Анну с шалью, на его руки поверх одеяла и не мог отделить комету от нашего сегодняшнего вечера.
– Не хочу смотреть следующую один, – сказал я.
Доктор не ответил сразу. Потрогал край одеяла, спросил, не дует ли мне, и только потом произнёс:
– Вы можете и не увидеть следующую. Мы про вас тоже ничего не знаем наверняка.
– А если увижу?
Он посмотрел в сторону окна.
– Тогда, надеюсь, рядом будут люди. Не могу обещать вам нас, Михаил. Даже если бы вы старели как все, не мог бы.
Я знал это и сердился на знание. Анна подошла, увидела наши лица и спросила, о чём говорим. Я повторил не всё, только про следующее возвращение. Она некоторое время стояла молча, потом подтянула шаль у докторского плеча.
– Если доживёте, расскажете кому-нибудь, как мы сегодня собирались. Только не сочиняйте, что я с самого начала хотела смотреть. Я и сейчас думаю, что ужин остынет.
Руднёв улыбнулся. Я тоже, хотя горло всё ещё было сжато. Мы помогли ему подняться, передали трубу следующим и медленно пошли в дом. Позади спорили, кто что увидел; в кухне разогревали еду, ребёнка уже успокоили. В тот вечер никто не сказал ничего особенно мудрого, и всё же я впервые представил будущее не только как пустую комнату после ухода всех близких. От этого оно не сделалось желанным, но перестало быть совершенно пустым.
* * *
Тем временем. Европа, осень 1835 года
В европейских обсерваториях комету наблюдали иначе. Там готовили приборы, проверяли расчёты и отмечали положение на небе так, чтобы запись могла быть сопоставлена с чужой. Возвращение Галлеевой кометы ждали; у учёного было право ошибиться в наблюдении, но не превращать ожидание в увиденный факт. Непогода, слабый свет и устройство инструмента вмешивались в работу не меньше, чем нетерпение наблюдателя.
Один помощник записывал числа под диктовку, другой готовился повторить наведение. Их имена могли не попасть в рассказ о знаменитом возвращении, однако именно их внимательность должна была пережить ночь. На столе оставался лист, который позже прочтёт человек, не видевший этого неба и не знавший этих голосов.
Комета вернётся в 1910 году. Те, кто будет ждать её тогда, получат другие инструменты и новые сведения, но им всё равно придётся различать предсказанное и наблюдённое. Небесное тело соединяло поколения, не сохраняя ни одного наблюдателя; продолжалась работа, а люди, передававшие её друг другу, сменялись.
* * *
Утром Руднёв попросил бумагу. Записал год, несколько слов о трубе и о том, что мы видели. Почерк оказался крупнее обычного, в середине строки буквы чуть поползли вниз. Я предложил переписать начисто, но он покачал головой: это не письмо в журнал. Сложил лист и дал мне.
– Положите к вашим вещам. Потом будете спорить, кто первым нашёл. Я хочу иметь свидетельство, что это был Ян.
Я убрал бумагу в карман. Доктор видел, как осторожно я её складываю, однако не пошутил. Попросил принести чай и до вечера больше не говорил о следующей комете.
В начале октября холод вернулся в дом раньше, чем мы были готовы признать. По утрам изо рта у ворот шёл пар, в комнатах хотелось придвинуться к печи, Анна снова попросила утеплить нижний край двери. Я достал то самое сукно, которое искал прошлой осенью. Оно лежало на месте, всё ещё годное, а Руднёв уже не мог подняться за ним даже ради упрямства.
Приступ начался после короткого перехода из кухни. Доктор остановился возле стены, словно решил что-то спросить, и я узнал выражение его лица прежде, чем он прижал руку к груди. Подхватил под локоть, не стал тащить дальше, дождался, когда разрешит помочь сесть. На кухне ещё разговаривали. Мне пришлось позвать Анну, и по тому, как быстро она замолчала, я понял: она узнала мой голос.
Маркова привели к вечеру. Он слушал, спрашивал, долго держал пальцы на запястье. Руднёв отвечал коротко, потому что устал; я старался не говорить за него. После осмотра врач велел несколько дней отдыхать, уточнил назначения и вышел вместе со мной.
В сенях пахло мокрой шерстью. Марков медленно натягивал перчатку, я смотрел на него и ждал. Он наконец поднял голову.
– На такую же зиму, как прошлая, рассчитывать нельзя. Тогда у него было больше сил.
Я спросил, сколько осталось. Сам услышал, насколько нелеп вопрос, и всё равно ждал ответа. Марков сказал, что не знает. Что тяжёлый приступ может оказаться последним. Что это не значит, будто следующий обязательно будет последним. Потом замолчал, оставив меня с двумя одинаково страшными возможностями.
– Он хочет жить, – произнёс я зачем-то.
– Я знаю. Поэтому и прихожу.
Я отпустил его. Вернулся к доктору, рассказал сказанное почти дословно; слишком долго мы знали друг друга, чтобы он поверил в удобное утешение. Руднёв попросил помочь ему лечь и несколько минут смотрел в потолок. За дверью Анна объясняла домашним, что сегодня не следует заходить толпой, хотя никто ещё не собирался.
– Значит, следующую зиму мы не можем отложить, – сказал он наконец. – И наш разговор тоже.
Я сел рядом, вытянул из кармана лист про комету и зачем-то расправил на колене. Доктор посмотрел на него, потом на меня.
– Не сейчас, – попросил я. – Вы устали.
Он кивнул. Я приготовился к возражению, но он не стал спорить, только закрыл глаза. Бумага осталась у меня на коленях. Долго спустя, когда в доме погасили лишние свечи, я всё ещё сидел и слышал его неровное дыхание. Впервые его согласие отложить разговор напугало меня сильнее самого разговора.
* * *
Примечание автора
Если история Михаила вам интересна, пожалуйста, подпишитесь на профиль автора, книгу и весь цикл «Эхо симбионта». Если глава понравилась – поддержите её отметкой «Нравится».
И обязательно пишите комментарии: вопросы, замечания, пожелания, возражения или просто впечатления от прочитанного. Любая ваша активность помогает произведению становиться заметнее, продвигаться и находить новых читателей.
Глава 19
Право выбрать
Глава 19. Право выбрать
Омск, октябрь – ноябрь 1835 года
На следующий день я съездил на склад, хотя меня там не ждали. Проверил оставшееся железо, спросил про кожу, просмотрел записанные расходы и обнаружил, что Кочетов уже решил вопрос, который я собирался решать. Он не стал указывать на это сразу. Дал мне пройти по двору, выслушать мастера, ещё раз спросить про заказ, а потом отвёл в сторону и предложил ехать домой: сегодня моей помощи не требовалось.
Я обиделся. Начал объяснять, что хочу понимать положение дела, что не всё можно поручать и что после недавних долгов следует быть внимательнее. Кочетов выслушал. В старые годы он бы промолчал до конца и постарался забыть неприятный разговор, теперь же перебил на третьем повторении.
– Ты здесь не понимаешь, – сказал он. – Ты ходишь. Для хождения места много, но не возле людей, которым работать надо.
– Значит, хозяин уже мешает?
– Если хозяин три раза спрашивает одно и то же – мешает. Доктору плохо?
Я отвернулся к складу. Кочетов не требовал ответа. Дождался, пока я сам скажу, что плохо, и спросил, нужен ли он вечером. Я ответил, что пока не знаю. Он кивнул и вернулся к работе, а я остался возле ворот, испытывая досаду на человека, который увидел меня точнее, чем мне хотелось.
Дома нашёл Анну на кухне. Она резала капусту, иногда откладывала нож и разминала пальцы. Я спросил про муку, потом про деньги на дрова. Она отвечала, пока не поняла, что мне не нужны ответы. Положила нож, вытерла руки и велела сесть, если я собираюсь ещё долго стоять над ней.
Я сел. Некоторое время мы молчали, слушая, как в соседней комнате дочь разговаривает с невесткой и ребёнком. За лето девочка научилась поворачивать голову на голос, улыбаться знакомым лицам и сердиться, если взрослые занимались не ею. Каждая новая её способность вызывала обсуждение, которого Руднёв по возможности не пропускал. Сегодня его дверь была прикрыта, и никто не звал туда с обычными новостями.
– Он просил оставить в покое? – спросил я.
– Просил поспать. Я велела говорить тише, не молчать. Здесь люди живут, Михаил Андреевич.
Мне хотелось возразить, что я это знаю. Вместо этого я спросил, как она думает, что нужно делать. Анна посмотрела с усталой неприязнью к вопросу, который предполагал слишком много.
– Сейчас? Закончить капусту. Потом принести ему еду, спросить, хочет ли. Если не хочет, оставить немного на вечер. Вы про что спрашиваете?
– Про всё.
– Про всё я не умею. Вы тоже. Только вы сердитесь, когда выясняется.
Она снова взяла нож, но не стала резать. В комнате ребёнок рассмеялся, и Анна повернула голову к двери; улыбнулась на секунду, затем вернулась ко мне.
– Вы с ним сегодня говорили?
– Спрашивал, как спал.
– Это не разговор. Я тоже спрашивала. Он сказал, что лучше, чем я думаю, и хуже, чем ему хотелось бы. Потом попросил найти старое письмо. Я нашла, посидела, он рассказал, почему хочет его перечитать. Вы только спрашиваете, где болит, а потом идёте что-нибудь устраивать.
– Ему нужна помощь.
– Нужна. И вы нужны. Не только руки ваши.
Я начал сердиться, но Анна уже смотрела не на меня. Пальцем двигала маленький кусок капусты по доске, словно забыла, зачем положила его отдельно.
– Мне тоже страшно, – сказала она. – Когда он ночью кашляет и потом замолкает, я лежу и жду, чтобы ещё раз кашлянул. Понимаю, что желаю человеку кашля, лишь бы услышать. Утром встаю и опять делаю всё обычное. Вы иногда думаете, что, если я считаю деньги, значит, не замечаю, что происходит.
Я опустил глаза. Она не смотрела, понял ли я. Ей было достаточно сказать.
– Он вырастил моих детей почти вместе со мной. Лечил, ругал, учил читать то, что мне самой не приходило в голову им давать. Я не могу думать о комнате, где его нет, и всё равно должна думать, что сегодня поесть всем остальным. Не считайте это спокойствием.
Я помог ей убрать нарезанное. Она позволила, не давая нового поручения, потом попросила донести чашку до доктора. Я пошёл с чашкой и впервые за несколько дней не взял ни одной тетради.
* * *
Руднёв сидел в кровати, опираясь на подушки. На столике лежало письмо, ради которого он просил Анну зайти. Я узнал бумагу: старый ответ, который мы когда-то несколько раз перечитывали, радуясь чужому интересу к нашим наблюдениям. Теперь доктор вернул его на стол и предложил мне сесть.
Я спросил, зачем он достал именно это письмо. Руднёв объяснил, что хотел проверить, не преувеличивал ли в памяти надежды, которые тогда появились. Не преувеличивал; мы действительно слишком обрадовались нескольким осторожным словам. Он улыбнулся и прибавил, что человек способен всю жизнь оставаться легковерным в одном предмете, даже если в остальных вполне умеет сомневаться.
Разговор получался обычным. Мы вспоминали, как готовили ответ, как я настаивал на подробностях, а он вычёркивал половину, чтобы не возникло вопросов о происхождении крови. Доктор говорил медленно, но не отказывался. Я впервые заметил, сколько времени отнимало у него ожидание моих тревожных вопросов: теперь их не было, и он мог закончить мысль прежде, чем мне понадобилось измерять её опасность.
Потом он спросил, ответил ли я Тимофею на последнее письмо. Я ответил, что да, но про поездку ничего определённого не написал. Руднёв некоторое время смотрел на чашку, затем попросил после зимы всё-таки съездить, если обстоятельства позволят.
– Мы опять начинаем? – спросил я.
– Нет. Я не отправляю вас прощаться с другими, пока ещё можно. Тимофей живёт, ждёт, сердится на вас. Это достаточно хорошая причина приехать, не прибегая к смерти.
Я кивнул. Руднёв отпил, поставил чашку неловко и попросил поправить блюдце. Я поправил, снова сел и несколько минут искал вопрос, который нельзя было выдать за заботу о здоровье.
– Ночью сильно боитесь? – спросил наконец.
Он не удивился. Посмотрел на дверь, которая оставалась закрытой, и ответил:
– Бывает. Особенно когда нужно сесть, а сил мало. Вы рядом, позвать можно, но сначала всё равно пытаюсь сам. Не потому, что хочу доказать вам что-нибудь. Просто лежать и ждать помощи страшнее, чем двигаться.
– Почему не зовёте сразу?
– Не всегда понимаю, что уже пора. А иногда думаю: сейчас пройдёт. Вы ведь тоже так делаете, когда вам плохо.
Я хотел сказать, что со мной другое, и не сказал. Он знал, что другое; это не отменяло похожего движения страха.
– Боюсь заснуть, – продолжил Руднёв. – Потом боюсь не заснуть, потому что утром будет хуже. Очень неудобное устройство. Все мои рассуждения о том, как следует относиться к возрасту, в такие часы бесполезны. Я врач, видел смерть достаточно близко, но собственного последнего утра это мне не облегчает.
Я слушал. Оказалось трудно не утешать, не возражать, не предлагать немедленно позвать Маркова. Руднёв видел усилие и говорил тише, будто старался помочь мне его выдержать.
– Днём легче. Приходит Анна Васильевна, ругает за недоеденное. Фёдор приносит письмо. Девочку показывают, как будто она каждый день должна совершать новый подвиг. Вы начинаете передвигать кресло. Я занят. А ночью лежу и представляю, как вы утром входите, говорите обычное, а я уже не отвечаю.
Я встал, прошёл до окна и вернулся. Он не удерживал. Дал остановиться самому.
– Я хочу попробовать, Михаил.
Вот ради чего мы оба терпели этот вечер. Я знал, что услышу, и всё же на секунду не смог понять, как продолжать.
– Сейчас?
– Не сейчас. Сначала ещё раз разобрать всё. Без поспешности. Но я хочу, чтобы вы перестали отвечать мне до того, как я попросил.
Я сел ближе. На его руках проступали вены, кожа была тонкой, ногти неровными. Руки доктора я помнил в другом свете: возле ран, над записями, с мокрой тканью, которую он отжимал, не думая о боли в пальцах. Теперь я смотрел на них и понимал, что любое сказанное слово может окончательно привести нас к действию.
– Свежесть крови не доказана, – начал я. – Мы нашли совпадения. Если реакция станет сильнее, ваше сердце может не выдержать. И даже если выдержит, передачи может не быть. У людей уже бывали жар и ломота, а потом ничего не происходило.
– Знаю.
– Вы говорите так, будто знание всё исправляет.
– Нет. Оно делает меня человеком, который выбирает, понимая, чего бояться. Если бы я не знал, вы имели бы право объяснить. Вы объяснили. Я сам половину этого записал.
– Вы раньше останавливали меня, когда оснований было мало.
Руднёв помолчал. Я ждал удобного ответа, но он не дал.
– И сейчас остановил бы, если бы вы хотели найти другого больного и убедить его нашей надеждой. Я не предлагаю этого. Я говорю о себе. Для меня ожидание стало другим риском. Не лучшим, не худшим на бумаге – моим. Если мы будем ждать ещё год, ответа, скорее всего, не прибавится, а меня может не быть.
Я спросил, значит ли это, что болезнь даёт право на любую попытку. Он покачал головой: любую он не собирается предлагать. Потом попросил воды, выпил и долго смотрел на меня, прежде чем продолжить.
– Вы можете отказаться. Я не требую вашей крови как долг за то, что лечил вас. Если вы не сможете, будем жить дальше столько, сколько получится. Но не говорите, что отказываете ради моего решения. Решение у меня есть. У вас другое.
От этого мне стало почти невыносимо. Я мог спорить с отчаянием, с ошибкой, с торопливостью. Его спокойное признание моего права на отказ лишало меня привычного противника. Передо мной сидел друг, который просил помочь в опасном деле, а я хотел сохранить возможность думать, что просто охраняю его от собственной слабости.
– Если бы вы были на моём месте, согласились бы? – спросил я.
Руднёв ответил не сразу.
– Не знаю. Хотел бы думать, что выслушал бы. Но, может быть, тоже ходил бы по складу и считал железо вместо разговора. Я не настолько справедлив к близким, чтобы обещать правильное поведение заранее.
Я невольно улыбнулся, затем спросил, кто сообщил ему про склад. Он сказал, что никто: мои шаги по комнате хорошо объясняют, чем я занят в остальное время. Улыбка исчезла не сразу. Мы некоторое время сидели молча, и я понял, как соскучился по разговору, в котором могу быть смешным, раздражающим, упрямым, а не только полезным.
– Я не могу ответить сегодня, – сказал я.
– И не нужно. Только не закрывайте тему навсегда, пока я ещё способен говорить.
Он устал. Я помог лечь, поправил подушку и остался, пока дыхание не сделалось ровнее. У двери он позвал меня снова.
– Ещё одно. Если откажете, не приходите потом каждое утро проверять, не передумал ли я. Это тоже мучительно.
Я обещал. Вышел, закрыл дверь и обнаружил, что Анна всё ещё на кухне. Она не спросила о результате. Посмотрела на меня, подвинула тарелку и велела поесть, пока я не забыл, зачем вообще люди садятся за стол.
* * *
Три дня мы не возвращались к разговору. Руднёв сам попросил Фёдора продолжить обычное письмо, потом слушал, как дочь Анны спорит с матерью о приглашённых, а я занимался делами, уже не изображая срочность там, где её не было. Иногда мне казалось, что вопрос может исчезнуть, если не произносить его. Я узнавал это желание и всё равно позволял себе надеяться.
На четвёртый день доктору стало плохо после обеда. Он сидел возле окна, попытался встать и остановился, придерживаясь за край стола. Я находился рядом, успел подставить руку, но прежде, чем помог сесть, услышал короткое, испуганное дыхание. Именно испуг я запомнил. Не боль, не слабость, которые давно знал, а то, что он на секунду посмотрел на меня без привычного прикрытия.
Мы усадили его. Анна послала за Марковым, Кочетов, пришедший с бумагами, остался в коридоре. Руднёв старался говорить, но я попросил не тратить воздух. Через некоторое время стало легче, и он раздражённо поправил, как я держал ткань на его лбу: слишком мокро. Я обрадовался раздражению так сильно, что почти рассмеялся.
Марков велел несколько дней не выходить из комнаты. На этот раз доктор согласился без спора. После ухода врача я остался возле кровати, и Руднёв сам сказал, что сегодня не намерен принимать решений. Я кивнул. Он добавил, что не хочет потом сомневаться, был ли это выбор или испуг после приступа.
Я мог бы почувствовать облегчение. Вместо этого услышал подтверждение: он думает о попытке даже сейчас, когда молчит.
Анна принесла еду и села вместе с нами. Начала рассказывать про внучку, которую собирались принести позже. Руднёв слушал, потом спросил, не мешает ли он домашним. Анна удивилась так сердито, что он почти пожалел о вопросе.
– Вы мешаете, когда молчите о том, что нужно, – сказала она. – Потом мы носим не то, ставим не туда и угадываем. А в остальное время живёте, как жили. В этом доме всегда кто-нибудь требует заботы. Мои дети тоже когда-то не умели сами дойти до кухни.
– Сравнение утешительное, – заметил доктор.
– Не для вас сравнение. Для Михаила. Он опять считает, будто заботиться можно только с трагическим лицом.
Я хотел возразить, но Руднёв засмеялся и закашлялся, Анна немедленно помогла ему устроиться, и спор исчез в обычном движении помощи. Я смотрел, как она поправляет одеяло, как бережёт собственную кисть, как пододвигает воду именно с той стороны, где ему удобнее взять. Её забота была давно обученной; ей не требовалось всякий раз заново объяснять себе, почему нельзя забрать у него чашку.
Когда она ушла, Руднёв ещё некоторое время смотрел на дверь.
– Она сердится, если замечаю, что ей тяжело, – сказал он. – Но со мной делает то же самое. Все мы неприятные больные, только в разной степени.
– Я думал, вы скажете, как она постарела.
Он повернулся ко мне.
– Вы всё ещё думаете, что я живу здесь отдельно от времени? Мы с ней старели рядом. Говорили о суставах, о глазах, о том, что в холод вставать труднее. Вы это слышали и не относили к главному. Для нас оно тоже не главное, но наше.
Я спросил, сердится ли он на меня за это. Руднёв покачал головой, затем поправил себя: иногда сердится, когда я начинаю жалеть его так, будто он лишился всей жизни, а не части здоровья.
– У меня были эти годы, Михаил. У Анны тоже. Я не хочу, чтобы вы рассказывали о них только как о том, сколько мы потеряли. Мы прожили здесь почти два десятилетия. Вы – вместе с нами. Я хочу ещё, но это не делает прежнее недостаточным.
Он замолчал, закрыв глаза. Я остался сидеть и слушал двор. Кто-то прибивал доску, лошадь стучала копытом, Анна звала человека, который обещал вернуться до темноты. Дом продолжал существовать, и впервые мне не хотелось потребовать, чтобы он остановился и признал наш страх самым важным.
* * *
Тем временем. Омск, осень 1835 года
В городе готовились к холодам без общего решения, что наступила новая часть жизни. Покупали топливо, чинили сани, вспоминали обещания, которые летом казались несрочными. В мастерскую приходил заказчик, уверявший, что его работу следует закончить первой; в лавке откладывали товар знакомому человеку, а потом жалели, потому что другой предлагал наличные. Город рос не только новыми зданиями. В нём становилось больше дел, которые требовали ответа сразу от нескольких людей.
Возле госпиталя два мужчины ожидали врача. Один держал узел с вещами родственника, второй пришёл спросить о больном и не знал, стоит ли ждать. Они говорили о погоде, потом о дороге, потом снова о погоде. Такой разговор позволял не произносить вопрос, ради которого оба стояли у двери. Врач, выйдя, сперва подошёл к одному, и другой отвёл глаза, предоставляя чужой беде хотя бы несколько шагов уединения.
На другой улице женщина считала оставшиеся свечи. Ребёнок просил зажечь ещё одну, потому что хотел читать, она велела придвинуться к столу. Через двор сосед звал сына убрать инструмент с сырой земли. Эти голоса не попадали в донесения о состоянии Омска, но из них складывалась жизнь, которую каждый боялся потерять по-своему. Старый врач Руднёв принадлежал ей больше, чем предполагал список его должностей: люди помнили руки, помощь, раздражение, поздний приход и возвращённую надежду.
* * *
В начале ноября я рассказал Анне о разговоре. Не раскрыл новую тайну: она знала достаточно, чтобы понимать, чем мы занимались и чего не умели. Однако последнее предположение мы до сих пор обсуждали вдвоём, как будто могли сохранить всё происходящее в той части дома, где стоял запертый шкаф. Я объяснил про время вне тела, про слабость наблюдений и желание Руднёва принять кровь непосредственно, не оставляя ей ни чашки, ни ожидания.
Анна слушала долго, не задавая вопросов. Потом спросила, значит ли это, что прежде моя кровь не могла помочь никому. Я ответил, что не знаем. Что реакция не равна помощи. Что даже если условие угадано, мы можем не знать ещё нескольких. Ей это не понравилось, и мне было почти приятно видеть обычное раздражение вместо испуга.
– Значит, вы хотите дать ему то, от чего может стать хуже, – сказала она.
– Он хочет. Я пока не согласился.
– А вам хочется, чтобы согласилась я, и тогда легче будет?
Я не сразу нашёл ответ. Анна смотрела прямо, не пытаясь быть деликатной.
– Наверное, – признал я. – Хотя пришёл не за этим.
Она отвела взгляд к своим рукам. В кухне уже было тепло, но больную кисть она всё равно держала под краем шали.
– Я не могу решить за вас, – сказала она. – И не хочу. Если всё станет плохо, я не смогу сказать себе, что только подала совет. Я его тоже люблю, как человека из нашего дома. Мне хочется, чтобы вы нашли верный способ и знали заранее. А вы не знаете.
Мы молчали. Мне хотелось услышать хотя бы, что она не считает меня чудовищем, и я постыдился этого желания: Руднёв лежал за стеной, а я всё ещё пытался устроить собственное будущее раскаяние.
– Вы думаете, надо отказать? – спросил я.
Анна покачала головой, потом сердито вздохнула.
– Думаю, надо ещё раз выслушать его. Не сегодня после боли. Не когда вы оба не спали. И не так, чтобы он угадывал, какой ответ успокоит вас. Я попробую тоже поговорить, если он захочет. А вам я ничего обещать не стану.
Она пошла к доктору на следующий день. Я не входил, не прислушивался намеренно, хотя слышал голоса и несколько раз останавливался возле двери. Разговор продолжался долго. Когда Анна вышла, глаза у неё были красные, но она занялась обычным делом и только вечером сказала, что Руднёв объяснил ей то же самое, что мне.
– Он боится, – добавила она. – Не ведёт себя как герой, который решил всё ради науки. Ему жить хочется. И мне хочется, чтобы жил. Я не знаю, что вам с этим делать. Только теперь хотя бы знаю, что он не притворяется спокойным для нас.
Я поблагодарил. Анна кивнула и попросила достать с полки большую миску: собиралась отнести часть еды старшим детям. Внучка плохо спала, молодая мать уставала, помощь требовалась и там. Я достал миску, помог сложить всё в узел и вдруг почувствовал благодарность за необходимость делать простое, не превращая это в бегство от разговора.
На следующий вечер я открыл шкаф. Ключ долго лежал возле обычных бумаг, и я несколько раз брал его, не доходя до двери. Теперь достал тетради, положил на стол и сперва сам просмотрел первые страницы. Там было мало аккуратности, много нетерпения и несколько слов, от которых я по-прежнему не мог отвести глаз. Щеглов. Пётр. Савва. Не сведения о случаях, а люди, имена которых я когда-то произносил вслух.
Руднёв ждал в комнате. Я принёс не все записи сразу, чтобы не положить ему на колени двадцать лет нашей жизни, и сказал, что готов ещё раз разбирать. Не соглашаться, а разбирать. Доктор посмотрел на тетради, потом на меня, и я увидел, что ему тоже нужно время, прежде чем ответить.
– Хорошо. Только не будем торопиться ради того, чтобы вы скорее сказали да. Если из записей получится, что основания ещё слабее, чем думали, запишем это тоже.
Я кивнул. Он попросил поставить лампу ближе и отодвинуть чашку от края. Я сделал, сел рядом, открыл первую тетрадь. Почерк на ней был уверенным, почти молодым. За стеной Анна кому-то объясняла, где оставить тёплую воду, и я подумал, что именно этот звук буду вспоминать, если когда-нибудь стану вновь читать начало наших опытов.
Мы начали с того, чего тогда не решились сделать. Читал я медленно. Руднёв слушал, иногда останавливал, просил повторить не вывод, а наблюдение. Снаружи шёл первый снег, но в этот вечер мы оба не смотрели на окно. Перед нами наконец лежали не обещание и не отказ, а работа, которую можно было делать вместе.
Примечание автора
Если история Михаила вам интересна, пожалуйста, подпишитесь на профиль автора, книгу и весь цикл «Эхо симбионта». Если глава понравилась – поддержите её отметкой «Нравится».
И обязательно пишите комментарии: вопросы, замечания, пожелания, возражения или просто впечатления от прочитанного. Любая ваша активность помогает произведению становиться заметнее, продвигаться и находить новых читателей.
Глава 20
До первого ответа
Глава 20. До первого ответа
Омск, ноябрь – декабрь 1835 года
За первый вечер мы прочли немного. Руднёв утомился раньше, чем ожидал, и сердился на себя, когда попросил остановиться. Я закрыл тетрадь, не предлагая закончить страницу, но он всё равно увидел, куда смотрю, и велел оставить закладку там, где действительно остановились. Не в удобном конце, не возле вывода – посреди описания, которое нам предстояло продолжить.
Утром я вернулся к этой строке один. В ней не было ни моего имени, ни предположения о пассажире. Только состояние Щеглова и короткая отметка о том, что мы боялись сделать хуже. Я мог восстановить тот день яснее, чем хотелось, но не мог добавить к нему знания, которого тогда не имел. Даже теперь, после всех записей, не было доказательства, что наша нерешительность отняла у него жизнь. Я понимал это и всё равно иногда начинал судить себя так, будто мог знать заранее.
Когда Руднёв проснулся, я прочёл ему строку ещё раз. Он долго молчал, затем попросил не обсуждать, кто оказался трусом. Вопрос, по его словам, не помогал ни Щеглову, ни нам. Нужно было выписать, что мы наблюдали, чего не проверили и в чём были уверены напрасно. Я приготовил чистый лист и вдруг почувствовал почти прежнюю досаду на его педантичность. Обрадовался этой досаде: рядом снова сидел врач, которому можно возражать.




























