Текст книги "Между Явью и Навью (СИ)"
Автор книги: Чиффа из Кеттари
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Николай пахнет землей и лесом, а еще застоявшейся гнилой водой – так мавки всегда и пахнут. Хмурится во сне, словно опять что-то неприятное видит, но Гуро уже не лезет в его голову, просто кладет ладонь на холодный мокрый лоб и неторопливо, не подглядывая, приводит чужие мысли в порядок, приглаживая, успокаивая.
Ну что ж, у спящего-то и разрешения не спросишь, так ведь?
Дыхание писаря понемногу выравнивается, успокаивается, глубокая складка, неуместно выглядящая на юном лице, разглаживается и веки перестают дрожать – тогда Яков и руку убирает, еще раз оглядывая Николая и покачивая головой.
Сказал бы кто, что Якову придется приглядывать за юным Темным – Яков бы поверил. Но что делать это придется, взяв в напарницы по ту сторону мавку – вот это действительно забавный казус, почти не укладывающийся в голове.
Гуро отгоняет желание прямо сейчас наведаться к Бинху и надрать ему уши за сокрытие материалов по делу: остается только надеяться, что Николай не забудет рассказанное ему утопленницей, а то довольно непросто будет объяснить, откуда у господина столичного следователя такие сведения. Прежде всего – самому Николаю, перед остальными отчитываться Гуро и не собирался.
Но тот – вот умничка – с самого утра, за завтраком еще, как на духу выкладывает Якову все, что с ним вчера произошло, все что помнит, хотя сам еще трясется то ли от холода, то ли от избыточного нервного напряжения.
– Вы чай-то пейте, Николай Васильевич, пейте, – Яков неодобрительно смотрит на тонкие дрожащие пальцы, обнимающие горячую кружку. Замерз все-таки. Да еще и нервничает. Крылатку свою потерял, таскался всю ночь босой по лесу.
Нет, ну ровно как ребенок.
Пока Гоголь старательно следует его совету, Яков окликает хозяйку постоялого двора, спрашивает про мельницу, и вот тут-то происходит странное. То есть еще более странное, чем Гуро уже в этой деревне насмотрелся.
Яков видит ведьму. Только когда Ганна, ответив, что мельницы давно уж нет, смотрит на Николая, Яков наконец-то углядывает старушечье лицо под моложавой кожей, седые космы под аккуратно убранными черными кудрями и согнутое едва не вдвое сухое тело за стройным станом. Ведьмы, хоть и живут долго, стареют еще быстрее людей – в чем удовольствие большую часть жизни проходить старой развалиной, только с виду кажущейся молодой, Яков совсем не понимал. Да и ведьм не любил. Они, если по хорошему, еще хуже Светлых. Те просто молчат – а эти и наврут с три короба, и себе подчинить попытаются, да еще и вреда от них завсегда больше, чем пользы.
Вот знахарки Гуро нравились – варят свои отвары, кого врачуют, кого травят, с темным миром связываются неохотно, но вежливо, уважительно.
А эти – тьфу, морока одна.
Вот и Ганна – сразу видно, что одна морока. С Всадником связана, но не она его вызывает. Сила, темная, живая, текучая, не от неё исходит, не её воле подчиняется местный кошмар, а напротив – ею кто-то извне управляет, но издали, не напрямую, не отследишь. А сказать ничего не скажет – ни бесу, ни ангелу, ни самому Господу Богу, хоть живая, хоть после смерти.
А уж на Темного такой взгляд бросает, что Николай чуть чашку из рук не выпускает. Впрочем то, что ведьма пялится на Тёмного, Гуро только на руку – беса, сидящего под боком она не видит, даже не чует.
Прогулка к старой заброшенной мельнице ничего особенного уже не дает – разве что Николай находит свою крылатку, Яков выслушивает историю о старых убийствах, а Бинх мучительно нервничает, доставляя Гуро ни с чем не сравнимое удовольствие.
Красота да и только – к Якову даже почти утерянное благодушие и хорошее настроение возвращаются, но ровно до тех пор, пока Николай, краснея, заикаясь и мямля не спрашивает у него насчет проверенного мозгоправа.
Вот еще не хватало, вбил же себе в голову. Успокоить его парой мягких слов несложно, но это только пока – а тянуть с открытием правды не стоит, а то надумает еще себе какое психическое заболевание, да и ухнет в него со всей увлеченностью, свойственной романтическим натурам. Это было бы нехорошо, но и до второй встречи с Оксаной карты раскрывать не хочется. Якову самому интересно – сможет ли Гоголь мавке помочь, а что до задания, которое она ему даст, так оно и ежу лесному понятно – убийцу её найти, все как всегда.
А через мгновение в жизнь столичного, видавшего виды беса на сером коне въезжает еще одна диковина, окончательно настроение ему портящая.
Девицу эту Яков уже видел – глазами Темного, вчера, когда его, в обморок грохнувшегося, отвезли в её дом.
Лиза, значит, Данишевская. Гуро сначала смотрит на неё так: красивая, молодая дева с умными глазами и невинной улыбкой, а потом этак: и вмиг невинную улыбку перекашивает нездоровой судорогой, в умных глазах обнаруживается пугающая даже беса бездна, бледную гладкую кожу заливает багряной кровью, пропитывающей дорогую ткань наряда, а вокруг вьется, пульсирует темнота. Очень нехорошее зрелище, особенно из-за того, что девица эта не ведьма, не колдунья, и уж точно не бесовских кровей, да и живая – пока что – живее некуда.
Яков уходит раньше, чем его восторженный подопечный решит их друг другу представить – Николай может что угодно этой странной твари о нем рассказывать, но лично представляться ей Гуро не собирается. Не сейчас. Слишком уж к многому подобные вещи обязывают.
========== Часть 3 ==========
Ну а с ведьмой, если честно, нехорошо получилось. Не потому даже, что Бинх ей полголовы выстрелом снес, пока она Гоголя душила, и не потому, что с бесом она справилась неожиданно легко – давно Яков не влетал спиной в крышу, не те годы, чтобы так развлекаться! А потому, что с какого-то дьявола вся округа – от Гоголя до Тесака решила, что на этом делу конец.
Что Яков должен был сделать? Прямо сказать, что у Ганны сил бы не хватило даже на то, чтобы ползущую дрянь из небытия вызвать? Ну, после того, как она его на соседскую крышу зашвырнула, это выглядело бы совсем не убедительно, будь хоть трижды правдой.
Поначалу-то все хорошо шло. Оксана у Темного помощь выпросила и получила, довольная осталась – даже выглядеть стала получше, особенно с лица. Со спины-то уже ничем не поможешь, только хорошим мороком, да ненадолго. Николай, конечно, опять всю ночь босой, в одной рубахе ночной шатался, но это уже, как говорится, издержки. Подопечным своим Яков был больше чем доволен – ведьму нашел, мавкам отдал. И Ганну с утра видно не было, что тоже хороший признак. А потом, прогулявшись на холм – Коля все повторял по кругу свой сон, видно сильно его ночные происшествия допекли, а может, боялся, что Яков не верит, да надеялся, что если повторить раз пятнадцать – поверит – Яков от ведьмы нашел только руку. И так, и этак.
Как тут не выругаться на бестолковых девок, которые даже толпой, даже с помощью Темного ничего толком сделать не могут? Ругань руганью, а заканчивать дело за них надо, иначе ведьма до конца своего короткого века будет стараться Темного извести.
И вот здесь все наперекосяк пошло.
То, что ведьма бесовского клинка не испугалась, говорило лишь о том, что в случае неудачи её ждало нечто много страшнее настоящих вечных мук, а то, что с Яковом так легко справилась – так это ей извне кто-то помог.
И это тоже было плохо. Ведьме голову-то конечно снесли, но у Якова теперь не осталось ни малейшей возможности оставаться инкогнито по ту сторону, это раздражало. Быть на виду он не любил, особенно не по своей воле.
А дальше и вовсе все как по учебнику – в доме у ведьмы с десяток веников из засушенных трав, клинок, стали дамасской, и намалеванный на стене знак, Якову неизвестный, но явно с убийствами связанный. На самом деле, совершенно ничего особенного. Ведьмы с таким набором максимум могли порчу навести, да и то не слишком долговечную, но это разве кому-то объяснишь?
Вот и выходит, что вечером счастливый Бинх рассуждает об отличном отчете, который отправится в Петербург, Яков раздраженно мечтает о том, чтобы Всадник соизволил кого-нибудь прикончить до утра, чтобы можно было задержаться с чистой совестью, а Николай выглядит даже несчастнее, чем обычно от того, что не понимает причину плохого настроения начальника.
В конце концов, – думает Гуро, – за ночь я еще успею придумать причину остаться.
И отпускает Николая спать, решив, что и с кратким экскурсом в природу его видений можно тоже подождать до завтра.
Что-то подсказывает, скребет на сердце, шепчет, что ночь на события будет богатая. И ведь не обманывает.
Убить Якова вот так – буквально, по всем канонам, огнем и мечом – давненько уже никто не пытался. Захотел бы вспомнить хоть один случай такого вопиющего безобразия – и то не смог бы. Вокруг полыхает пламя, словно стены и пол щедро пропитали керосином, Всадник этот – благо хоть в доме без коня – двумя клинками машет, наступает, а на улице потерянным псом воет Николай, так от его крика глотку сжимает, что Гуро даже позволяет себе отвлечься на мгновение, обернуться. Решение неожиданно приходит само собой, с одного только взгляда сначала в голубые испуганные глаза, а потом за них, в черноту, Якову родную, любимую. Не угадать – сам додумался или Темный, того не ведая, подсказал, но Гуро ждет еще мгновенье, лишнее, чтобы Всадник успел замахнуться клинком, и только тогда поворачивается к нему. Потолочная балка рушится на голову одновременно с тем, как черный клинок, созданный для того, чтобы развоплощать любую сущность, пронзит ткань пальто.
Яков встряхивается, открывая глаза, глянув на темный лес, раскинувшийся перед ним, оборачивается, чтобы посмотреть на расстелившуюся внизу Диканьку – а вот и догорающий дом, в котором его только что убили.
Пускай пока так все и думают. Или почти все.
С утра, всю ночь побродив по окрестностям, а заодно добыв из небытия великолепное, на вкус Якова, алое пальто, Гуро первым делом убеждается, что, проснувшись Николай не наделал глупостей.
Не наделал, хороший мальчик, умный. Трясется весь, но на своем стоит, как Бинх ни кривится, явно не восторженный идеей писаря остаться для дальнейшего расследования.
Ночью Яков мальчика не стал трогать, того и так спокойный сон не ждал, а увидь он Якова во сне, чего доброго и правда бы рехнулся. Глянул только под утро, разглядев среди привычно уже спутанных нервных снов огромный ком тяжелой, горькой вины.
Выяснить, в чем себя Гоголь виноватым чувствует нетрудно, а выяснив, Яков прямиком отправляется на мельницу и, несмотря на раннее утро, все равно вылавливает мавку из её уютного – по мавкиным меркам, конечно, убежища в холодной воде.
– Ты зачем к Николаю полезла, девка ты похотливая? – устало вздыхает Гуро, неприязненно оглядывая вышедшую на берег голую покойницу. Для него Оксана не старается удержать хоть сколько-то приличный вид, только личико остается гладким, да красивым, а ниже шеи – утопленница утопленницей, разве что не разбухшая до безобразия. К левой ноге присосалась здоровенная пиявка, дряблые бедра зелены от налипшей на кожу тины. И вот это вот вчера ночью мороком себя укутало и в постель к Темному забралось. Уж у Якова на что вкусы в любви разнообразные, а это уже перебор.
Мавка его отвращение чувствует, обижается, но злить беса не рискует – вскидывает голову, тряхнув копной волос, и руки на груди скрещивает.
– А если б не я, угорел бы твой Темный, да и всё, – щурится зло, как кошка с забора.
– А ты для того и нужна, чтоб не угорел во сне, да еще чтоб какой беды не приключилось, – Яков говорит спокойно, глазами угрожающе не сверкает, даже обличье сохраняет полюбившееся, человеческое, но мавка чует, что уже подобралась к той границе хамства, за которой бес её за волосы в адские глубины оттащит.
В глубины Оксане точно не хочется, раз уж осталась здесь, мертвой средь живых. Да и жизнь загробная у нее только сейчас, по хорошему, начинается – ведьма над душой не стоит, не травит существование.
– Да ладно тебе, барин, – Оксана зыбко вздрагивает, прежде чем оказаться полностью одетой и в приличном виде. Ублажить хочет или хотя бы не так сильно раздражать. – Для него ж стараюсь. Ты, барин, Лизаньку эту видал? Из большого дома?
– Данишевскую? Видал, как же, – отвечает Яков, внимательно следя за мавкой, чтобы понять, знает ли она что-нибудь стоящее. По всему выходит, что ничего особенного мавка не знает, хоть и испугана. Не лезет, значит, мертвая, не рискует.
– А дом её видал? Или супруга? – заметив, как бес качает головой, Оксана многозначительно приподнимает черные соболиные брови. – А ты посмотри, барин. Поближе подойди и глянь. Но я тебе пока и так скажу – и место плохое, и люди… или не люди, не знаю я – ой какие нехорошие. А Коля не видит ничего, потому что втюхался в эту Лизаньку по самые уши! – под конец мавка вовсе срывается с таинственного хриплого шепота на обиженные бабские завывания.
Якову хочется резонно объяснить, что Лиза Данишевская, хоть и замужняя, хоть и не людского понимания девица, а как ни погляди – живая и теплая, в отличие от мавки, которая только мороком и может согреть, и то ненадолго. Но Гуро решает в это не лезть, только предупреждает снова:
– Навредишь ему, хоть каким образом, псы тебя зубами до скончания времен – и после них – рвать будут. А я буду приходить и смотреть.
– Да поняла я, барин, не глупая ведь, – Оксана старательно отворачивается, уходя от взгляда подошедшего вплотную Гуро.
– Не глупая, – соглашается Яков, ухватывая мавку теплыми пальцами за подбородок. Отчетливо чувствуется, какая холодная и мокро-скользкая у неё кожа на самом деле, несмотря на внешнюю красоту. – Ну так и не глупи, Оксана. Не зли старого черта, поняла?
– Да поняла я, барин, – повторяет мавка, но не слишком убедительно. Все равно будет к Темному лезть, приглянулся он ей, видно. Да Якову и не жалко – противно немного, но не жалко, вот только беде этой, с влюбленностью, дурацким мавьим мороком не поможешь.
Но мавку Яков все-таки решает послушать – сходить, глянуть на особняк Данишевских с другой стороны. До этого не то что в голову не приходило – времени не было, Яков все по деревне рыскал, надеялся что-то найти, а глянуть, может, стоило подальше.
Неожиданно яркое полуденное солнце, выкатившееся из густого утреннего тумана, ни капли не мешает Якову незамеченным в своем алом пальто подойти достаточно близко к особняку, чтобы посмотреть на него повнимательнее.
Увиденное совсем не радует: оно, конечно, часто так случается, что старые дома, не одно поколение хозяев сменившие, выглядят как подгнивающие трупы, но с этим домом все не так просто. Здесь черный гной течет по высушенным, потрескавшимся стенам, в проломах окон с огрызками деревянных рам плещется тошнотворная, зелено-серая полутьма, трава вокруг иссушенная и серая, будто пораженная какой-то неведомой болезнью, и ни одного, совсем ни одного зверя вокруг – ни белки какой, ни птицы. Удивительно, что кони фыркают на конюшне – живые, из плоти и крови, настоящие. Сейчас Яков жалеет, что не нашел время познакомиться с супругом очаровательной Лизы. Наверняка узнал бы много интересного.
Но сделанного не воротишь, как ни старайся, так что и жалеть об этом, по хорошему, никчемное занятие.
А Николай вечером пьет. Хуже, чем в Петербурге, отчаяннее, яростнее, надирается до зеленых чертей, точнее, в его случае, до рыжих, потому что когда Гоголь видит Якова, без лишних церемоний усевшегося в свободное кресло, он тянет, грустно и тоскливо, как-то даже мечтательно:
– А вы, Яков Петрович, рыжий ведь…
Яков коротко закатывает глаза, наблюдая за сидящим на расстеленной, остывшей давно постели писарем. Яким уже час как спит у себя в каморке, и просыпаться не собирается, разве что из ружья под ухом пальнуть. Умотался бедняга – та еще радость за Темным в таком настроении приглядывать.
– Не такой уж и рыжий, голубчик, – парирует Гуро, подходя к Николаю, чтобы забрать из слабых дрожащих пальцев бутылку с белесо-прозрачным самогоном. – С рыжиной, скорее.
А что делать остается? В таком состоянии говорить с Гоголем о мало мальски серьезных вещах – пустая трата времени. Спать бы его уложить, да тут сердце упрямится – не желает мальчонку к похотливой мавке отпускать. Чувство прекрасного, можно сказать, не позволяет.
– Я так перед вами виноват, Яков Петрович, – Николай цепляется за бутылку, но стоит Якову проявить настойчивость, отпускает, отдает.
Вздыхает тяжко, руками вперед тянется, распахивая полы пальто и, наклонившись, жмется щекой к ребрам, бормоча:
– Вы же на меня, наверное, сердитесь, Яков Петрович?.. Ну конечно сердитесь, это я вас дурак не уберег. Вы же меня мучить, наверное, пришли?
– Вот заняться мне больше нечем – вас мучить, – Гуро возмущается такому предположению, но Коля только вздыхает, постаравшись носом зарыться в камзол. – Вас, душа моя, и так есть кому помучить.
– Ну так я ведь заслужил, – совсем невнятно бухтит писарь, чуть бодая Якова в ребра, как смешной лобастый щенок.
– Глупостей не говорите, Николай Васильевич, – строго произносит Гуро и, поняв, что не отделаться ему от Николая в ближайшее время, садится рядом с ним на кровать, скинув пальто на заваленный бумагами стол. – Ни в чем вы, голубчик, не виноваты, напротив, я вами вполне доволен.
– Хороший сон, – пьяно щурится Гоголь, перед тем, как уронить голову Якову на плечо. – Вот уж не думал, что мне скоро хороший сон приснится, да еще и с вами. А вы правда не сердитесь на меня?
– Правда не сержусь, – бормочет Яков, придерживая качающегося писаря за пояс и коря себя за то, что не подумал, как трудно будет Темному доказать, что перед ним не очередной плод его тяжелых фантазий. А может пока и не надо. Мозгоправа-то он в этой глуши все равно не найдет, а уехать ему обостренное чувство долга не позволит, пока не разберется во всем.
– Хорошо, – тихо-тихо вздыхает Николай, весь подобравшись к Якову поближе. – Вы, Яков Петрович, хороший. Я вас еще как в Петербурге увидел, подумал – хороший. Хоть и строгий.
Яков в пьяный бред – безобидный, жалобный и тихий, почти не вслушивается, только придерживает мальца, чтобы на пол не свалился, а думает о своем. Например, о том, что отдохнуть бы хоть пару часов было бы неплохо – не спал ведь с самого Петербурга толком. Спать Якову нравилось, только на это развлечение у него редко появлялось время.
Коля очередной раз тяжело вздыхает, дунув горячим воздухом в шею – до щекотных мурашек, и замолкает. Яков в мгновение прокручивает в голове все, что пропустил, задумавшись, но нет, ничего важного Николай не сообщил, не спросил, не попросил, просто выговорился на сегодня, устал.
– Поспать тебе нужно, – Яков кивает на холодную твердую подушку, свободной рукой подтягивая край одеяла поближе. Одеяло на ощупь тоже не очень-то приятное: жесткое, тяжелое, под таким немудрено увидеть сон о захлопнувшейся крышке гроба.
– А я не сплю разве? – удивляется Николай, оглянувшись на подушку так, словно впервые ее видит.
– Не спишь, – честно признается Яков, только толку от этой честности никакого. Концепцию сна во сне Николай в общих чертах уловил уже самостоятельно.
– Тогда я не хочу, – мотает головой точно пятилетний мальчишка, и жмется к Якову, подальше от подушки. – Опять будет жуть сниться. Я так устал, Яков Петрович.
– От жути? – вздохнув, Яков участливо гладит мальчонку по спутавшимся волосам, массирует затылок, не без удовольствия наблюдая за тем, как человек под его руками блаженствует. Много ли бедняге для счастья во сне наяву надо? Совсем чуть-чуть.
– От жути, – соглашается Гоголь, потянувшись за Гуро следом, когда тот встает с кровати, потягиваясь и неторопливо расстегивая камзол. Его действия Николая, кажется, совсем не удивляют – это даже приблизительно не самое странное из того, что он видал во сне.
Помолчав, признается, неловко краснея:
– Оксана меня мучает… Хотя я ведь все сделал, как она просила.
– Оксана твоя – девка умная, но влюбчивая, – Гуро снова садится на кровать, в одной рубахе и штанах и наклоняется, чтобы расшнуровать сапоги. – Навредить она тебе не посмеет – всегда об этом помни. Зато поможет всегда, когда ни попросишь. Только проси правильно, думай, прежде чем языком молоть, вся нечисть любит ваши человеческие слова наизнанку выворачивать. Но коли сильно тебя допечет – прикрикни на неё, чтоб не зарывалась. Вот и вся нехитрая наука борьбы с твоей Оксаной. Ложись спать, Николай.
Гоголь снова косится на подушку, словно на змею и, кажется, опять пытается пуститься в переживания, но Яков мягко толкает его в плечо, и обещает:
– Я за твоим сном присмотрю, голубчик.
Николай звука даже не издает – укладывается на постели, дернув одеяло к подбородку, и подпускает Якова поближе, неотрывно кося на него светлым глазом, пока тот укладывается.
– Правда присмотрите? – тихонько бормочет, придвигаясь ближе к такому необходимому теплу, в достатке исходящему от беса.
– Правда, – в мгновение ока провалившегося в тяжелый сонный дурман писаря Яков перетаскивает в свой сон, прикрыв глаза. Минуту выбирает что-нибудь тихое, спокойное, и засыпает в воспоминании о зеленом весеннем лесу где-то в окрестностях Каледонии – между тем временем, когда Плиний сочинял свою “Естественную историю” и тем, когда в том лесу поселился обезумевший Мерлин. Хорошее место, тихое. Никакие кошмары к себе не подпустит, даже самые изощренные, даже порожденные разумом Темного.
А Темному того и надо – сопит Гуро в шею, бесстыже обвив руками поперек груди и во сне довольно жмурится.
========== Часть 4 ==========
Яков просыпается с первым, сонным еще и ранним криком петуха со двора. Не крик даже, так, предрассветное кудахтанье. Николай во сне вел себя примерно, кошмары свои за собой не тащил, только весну умудрился превратить в позднюю осень и радостно хрустел листьями, рассматривая рыже-коричневые пейзажи под холодным синим небом. Ну да и бог с ним, нравится Темному осень – Яков спорить не станет.
Стылый воздух даже беса заставляет со сна поежиться и побыстрее сунуть ноги в сапоги, чтоб не касаться вымерзшего за ночь пола. Николай, стоит Якову подняться с постели, перекатывается на его место, прижимаясь щекой к нагретой подушке, и успокоенно вздыхает во сне, заворачиваясь поглубже в одеяло. Умиление да и только – Яков глаз с него не сводит, застегивая камзол, все смеется про себя – Темный, сильный, а больше всего на щенка похож, бывает же.
– Кыш отсюда, девка, – едва слышно грозит Гуро, глянув на мелькнувшую в зеркале на стене Оксану. Та выразительно приподнимает брови, только язык не показывает, но из зеркала исчезает, оставив после себя легкую рябь на отражении.
– Что ж мне с тобой делать, Тёмный? – задумчиво интересуется Яков, не удержавшись и правда потрепав писаря по волосам словно щенка несмышленого. – Ладно, глупостей не натвори. Вернусь скоро.
Время на границе Яви и Нави течет неравномерно, то замирает, то вскачь несется – не уследишь. Эдак и на пару дней пропасть легко можно, коли вдруг понадобится что-то на той стороне разузнать. Если, конечно, поставить себе задачу строго за ним, за временем, следить – получится, но тогда и внимание рассеивается, и разум в полную силу не работает, а Якова это совсем не устраивает.
С первым оглушающим криком петуха прямо под окном просыпается Николай, обнаруживая себя намертво вцепившимся в подушку, пропахшую чем-то приятно-горьким. Яким, возникший на пороге минутой позже, словно почувствовав, что барин проснулся, хмурится, ведет носом, и хмурится еще больше, косясь на початую бутылку самогона, беспорядок на письменном столе и зарывшегося носом в подушку Николая:
– Вы барин чего это тут? Кофий что ли варили?
– Какой кофе, Яким? – Гоголь едва удерживается, чтоб не кинуть в слугу подушкой. – Глупостей не болтай, откуда у меня кофе?
– Опять щас татарами пугать будет, – добродушно хмыкает Яким, но из комнаты выходит, гремит чем-то у себя в каморке, совершенно разрушая смутную надежду Николая вздремнуть еще дюжину минут. А в голове тем временем свербит мыслишка, что запаху кофе с пряностями на постоялом дворе взяться неоткуда. Больше неоткуда, поскольку единственный человек, который его пил, буквально заживо сгорел у Николая на глазах.
Гоголь задушенно стонет в подушку, пытаясь отогнать от себя и события предыдущих дней и снившиеся ночью странные сны. Получается плохо.
Гуро времени не теряет – схватив с подноса во дворе красное яблоко, с аппетитом вгрызается в сочную хрусткую мякоть, по невидной людям стороне идя вдоль деревни.
Даже с раннего утра Светлых на улице не видать – уж на что они любят рассветы, а все равно из дома не высовываются. И на кладбище, стоящем чуть поодаль, не лучше – тишина такая, что даже мертвецкой не назовешь. Уж Яков знает, сколько мертвецы шума производят. Им, на деле-то, ни солнечный свет не помеха, ни петушиные крики – если мертвец не хочет спокойно лежать в могиле или по тому свету гулять, его ничто не остановит.
Устраиваются в тени своих надгробий, лениво переругиваются из года в год, новоприбывших шпыняют – хоть какое, а развлечение. А уж новоприбывших на кладбище достаточно, чтобы хоть кто-то да ворчал из-под своего камня о современной молодежи.
Но на диканькинском кладбище тишина стоит отвратительная. Яков еще в прошлый раз эту особенность приметил, но тогда списал на то, что пришли они с делом недобрым – девку похороненную выкапывать, а это мертвой братии большое оскорбление.
Сыростью тянет от могильной земли, сыростью и страхом. Побродив немного между надгробиями, постучав по некоторым кончиками когтей – никакого ответа, словно и нет здесь никого в гробах, бес, сердито цокнув, уходит в сторону леса, оглянувшись на распростертую внизу деревню только у самой кромки чащи. На улицах Диканьки царит беспокойное оживление – люди снуют из одного конца маленькой деревеньки в другой, серые, блеклые, все словно одинаковые.
И только Темный, если глянуть из Мертвого мира, выделяется, словно большой черный щенок в корзинке с серыми котятами. Коты, они в любом возрасте знают что делать, этакие целеустремленные маленькие дьяволята себе на уме. А щенок – непохожий на них, больше и сильнее, неуклюжий, совершенно не представляющий, что ему делать дальше.
В Средневековье – во всяком случае, так этот период называли люди, считающие себя более-менее просвещенными, – среди адского дворянства прошла повальная мода на котов и кошек всех мастей – даже ведьмы, уж на что дурные создания, и то переняли привычку селить у себя черных кошек, самый писк моды. Якова это поветрие обошло стороной, может от того, что уже тогда он редко появлялся что внизу, что в Старом свете, а может от того, что своевольных наглых тварей, норовящих вцепиться когтями в отличный камзол, он на дух не переносил.
Поморщившись от воспоминаний о тех временах, когда шагу нельзя было ступить, чтобы не столкнуться взглядом с бессмысленной жестокостью, обрамленной пушистым мехом, Яков поворачивается лицом к лесу.
– Не буди лихо, пока оно тихо, разбудишь – не сладишь, найдешь – не уйдешь, – бес с интересом глядит в шевельнувшийся мрак чащи, постукивая когтями по трости. – Выходи, голубчик, поговорить надо.
Тишина замирает на раздражающе долгие минуты – ни ветра, ни запаха, ни один лист на деревьях не шевельнется.
– Сказано ж – не буди лихо, – хрипло гаркает внезапно появившаяся между двух задрожавших осин фигура, больше всего похожая на длинную жердину, густо обмотанную старым, выцветшим тряпьем.
В верхней части, где грязная бахрома, обрывки дерюги и, кажется, слой соломы образуют нечто вроде клобука, можно различить огромный воспаленный глаз, раздраженно щурящийся, словно ярко-алый цвет бесовского пальто доставляет ему большие неудобства.
– Хотя тебе, черт, бояться-то нечего. Чего хотел?
Ходит поверье, что лихо приходит на новую землю с первым человеком. Ни одной могилы не появится не при его памяти, ни один колдун не поселится в окрестностях. Есть деревня – есть и лихо, и уж оно-то все про всех знать должно.
– Ты, одноглазый, вообще из леса-то выходишь? – Яков с сомнением поджимает губы, оглядывая безобразно разряженную фигуру и все больше различая травы и веток в его одеянии, чем ткани, которую тот, по идее, должен таскать со дворов.
– Чего мне там делать? – недружелюбно огрызается нечисть, сильнее кутаясь в свои обноски. – Там и без меня есть кому…
Яков даже терпеливо ждет с минуту, ожидая, что одноглазый продолжит – а время-то, человеческое, течет-утекает, этак и неделю можно простоять, пока этот оборвыш заговорить вздумает – а после раздраженно ударяет когтями по трости, отчего лихо щурится и отступает вглубь леса.
– Я вашу братию не особо долюбливаю, – сообщает и без того известное. – Но я вот что тебе скажу, рогатый – езжай в свой большой город, там таким как ты самое место. А здесь от тебя толку никакого. Не сдюжишь.
И растворяется в серой, зыбкой темноте чащи, раньше, чем Гуро успеет еще хоть слово сказать. По опустившейся зеленоватой дымке становится понятно – больше не придет лихо, сколько не зови.
Мнению неграмотной, хоть и древней нечисти Яков доверять не собирается, но происходящее вокруг Диканьки нравится ему все меньше и меньше. Даже от охотничьего азарта, подгонявшего его всю дорогу из Петербурга, не остается и следа – сейчас есть только желание поскорее разобраться со всем этим дурным делом, забрать Тёмного в Петербург и там им заняться.
Поторопился – признается Яков сам себе, идя через лес в слабой надежде встретить еще какую-нибудь, не настолько пуганную нечисть. Поторопился Тёмного сюда тянуть – он здесь неожиданно лакомым куском оказался, что для такой глуши – беспрецедентный случай.
В лесу шумно, хотя, кажется, ночь должна быть – полная луна качается в беззвездном высоком небе, но на это Яков почти не обращает внимания – набродившись по лесу до полного раздражения, попросту шагает в комнату к Гоголю, прихватив с собой бутылку любимого портвейна и стакан с постоялого двора. Даже успевает осушить пару стаканов, пока Николай наконец-то вваливается в свои покои – помятый грязный, лохматый, как попрошайка с Сенной. Жалкое зрелище, даже раздражение новой волной накатывает – и Николай вместе с Якимом зябко вздрагивают от мгновенно выстудившегося воздуха. Яков цедит портвейн, обретая душевное равновесие и продолжая оставаться незамеченным для людей.
Только Тёмный странно смотрит на кресло, в котором расположился бес, даже подходит один раз, пока бродит по комнате, вычесывая из волос сосновые иголки, но отступает назад, встряхнувшись, словно сгоняя морок.
Не видит. Учить и учить мальчишку, а времени-то почти нет.
Яким уходит спать, а писарь, кое-как накинув камзол поверх ночной рубахи, чтоб не так зябко было, скрючивается за столом, старательно что-то выводя пером по бумаге. Запах чернил и бумаги Якову приятен – расслабляет, успокаивает, жаль только мысли по местам не расставляет и никаких откровений не преподносит – вот это было бы очень кстати.