Текст книги "Безумием мнимым безумие мира обличившие"
Автор книги: Автор неизвестен
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

ДИВЕЕВСКИЕ БЛАЖЕННЫЕ СТАРИЦЫ[10]10
Жизнеописания печатаются по книге «Блаженные старицы Дивеевского монастыря» М., 2003.
[Закрыть]


ПЕЛАГЕЯ ИВАНОВНА
Пелагея Ивановна родилась в октябре 1809 года в городе Арзамасе в семье купца Ивана Ивановича Сурина и супруги его Прасковьи Ивановны, урожденной Бебешевой. Отец ее Иван Иванович жил довольно богато, имел свой кожевенный завод и был человек умный, добрый и благочестивый. В семействе у него, кроме супруги, было два сына, Андрей и Иоанн, и дочь Пелагея. Промысл Божий устроил так, что вскоре он умер, оставив жену свою и трех малолетних детей сиротами. Впрочем, Прасковья Ивановна вскоре вышла за второго мужа, купца Алексея Никитича Королева, тоже вдовца, у которого от первой жены осталось шесть человек детей.
Алексей Никитич Королев был человек суровый и строгий, и дети его от первой его жены не любили детей Прасковьи Ивановны, поэтому жизнь их в доме отчима, особенно жизнь маленькой девочки Пелагеи, не могла быть покойна и радостна. Неудивительно после этого, что в девочке очень рано зародилось желание уйти от такого сурового отчима и никогда не вступать в среду таких семейных уз. А это желание совершенно согласовалось с премудрыми планами Промысла Божия. Рано и Господь начал призывать ее к трудному и необыкновенному подвигу.
По рассказам матери ее, «с малолетнего еще возраста с дочкой ее Пелагеей приключилось что-то странное: будто заболела девочка и, пролежав целые сутки в постели, встала непохожей сама на себя. Из столь умного ребенка вдруг сделалась она какой-то точно глупенькою. Уйдет, бывало, в сад, поднимет платьице, станет и завертится на одной ножке, точно пляшет. Уговаривали ее и срамили, даже и били, но ничто не помогало. Так и бросили». Нельзя из этого рассказа матери не видеть, что Пелагея Ивановна с самых ранних лет обнаруживала в себе необыкновенное терпение и твердую волю.
Господь, очевидно, призывал свою избранницу к одинокой и притом необычайной жизни; это предчувствовала и сама Пелагея Ивановна, но матери не того хотелось.
Пелагея Ивановна выросла девицей высокой, стройной, крепкой и красивой, и мать, глядя на нее, думала, что при таких ее физических достоинствах найдутся ей приличные женихи, пусть и небогатые, которые не посмотрят на странности ее. А самой Пелагее Ивановне крайне не хотелось выходить замуж; какой-то внутренний голос звал ее на иной путь. «Выросла Палага, – говорила впоследствии сама о себе Пелагея Ивановна бывшей в монастыре ходившей за ней старице Анне Герасимовне, – и как всегда водится, лишь только ей минуло 16 лет, мать постаралась поскорее пристроить дурочку-то – выдать в замужество». Вот по старинному обычаю пришел к ней на смотрины невесты со своей крестной матерью один мещанин г. Арзамаса, Сергей Васильевич Серебреников – человек молодой, но бедный и сирота, служивший приказчиком у купца Николая Ивановича Попова. По обыкновению сели за чай и привели невесту – Пелагею Ивановну, наряженную в богатое платье. Пелагея Ивановна, как сама после рассказывала той же Анне Герасимовне, не имея ни малейшего желания выходить замуж, дабы оттолкнуть от себя жениха, взяв свою чашку, стала дурить: отхлебнет чаю из чашки да нарочно ложкой польет на каждый узорный цветок на платье, польет да и пальцем размажет. Видит мать, что дело плохо, – заметят, что дурочка, да, пожалуй, и замуж не возьмут; самой остановить нельзя, еще будет заметнее, вот и научает она работницу: «Станешь, мол, чашку-то подавать, незаметно ущипни ты дуру-то, чтоб она не дурила». Работница, радевшая хозяйке, поспешила в точности исполнить данное ей приказание, а Пелагея Ивановна, лишь прикрывавшая себя своим напускным дурачеством, все это хорошо видела и понимала, да и выдала мать-то свою. «Что это, – говорит, – маменька? Или уже вам больно жалко цветочков-то? Ведь не райские это цветы». Все это заметила крестная мать жениха и, уходя, говорит ему: «Не бери, Сергей Васильевич; это не дело, что она богата. Ведь и вправду все говорят, что она глупая». «Нет, маменька крестная, – отвечает жених, – она вовсе не глупая, а только некому было учить ее, вот она и такая. Что же, я сам буду учить ее».
Пелагея-то Ивановна чрезвычайно полюбилась ему; и что она ни выделывала, дабы отклонить от себя этот нежелательный ей брак, никак не могла отделаться от него, и в 1828 году, 23 мая, едва ей минуло семнадцать лет, была она выдана замуж за этого самого Сергея Васильевича Серебреникова, и брак был совершен.
Замужней уже женщиной вместе с мужем своим и с матерью ездила Пелагея Ивановна в Саровскую пустынь к подвизавшемуся тогда в ней и всем известному святостью жизни своей и даром прозорливости отцу Серафиму. Старец Божий хорошо принял их, и, благословив мужа и мать, отпустил их в гостиницу, а Пелагею Ивановну ввел в свою келью и долго-долго беседовал с нею. О чем они беседовали, это осталось тайной.
Между тем муж, долго ожидавший ее в гостинице, видя, что им пора ехать домой, а жены все нет как нет, потерял терпение и рассерженный пошел вместе с матерью разыскивать ее. Подходят они к Серафимовой келье и видят, что старец, выводя Пелагею Ивановну из своей кельи за руку, до земли поклонился ей и с просьбой сказал ей: «Иди, матушка, иди немедля в мою-то обитель, побереги моих сирот-то; многие тобою спасутся; и будешь ты свет миру. Ах, и позабыл было, вот четки-то тебе; возьми ты, матушка, возьми».
Келейник старца Серафима Иоанн Тамбовцев, бывший очевидцем-свидетелем этого события, прибавляет, что «когда Пелагея Ивановна удалилась, тогда старец Серафим обратился ко мне и, положив свои руки мне на плечо, сказа!: «Верь Богу, о. Иоанн, – эта женщина, которую ты видишь, будет великий светильник на весь мир».
И без того на все сердившийся Сергей Васильевич, услышав столь странные речи старца да вдобавок еще увидев четки в руках жены своей, обратился с насмешкой к теще своей и говорит ей: «Хорош же Серафим! Вот так святой человек, нечего сказать! И где эта прозорливость его? И в уме ли он? На что это похоже? Девка она что ль, что в Дивеево-то ее посылает, да и четки дач».
Тайная продолжительная духовная беседа с дивным старцем имела решительное влияние на дальнейшую жизнь Пелагеи Ивановны. И пошла по ее именно воле жизнь ее каким-то странным, необычайным и уродливым по понятию людей, не могущих подобно старцу Серафиму презирать тайн Божиих, путем.
Подружилась она в Арзамасе с одной арзамасской купчихой по имени Параскева Ивановна, тоже подвизавшейся в подвиге юродства Христа ради, и под ее руководством научилась непрестанной молитве Иисусовой, которая начала в ней благодатно действовать и которая сделалась постоянным ее занятием на всю ее жизнь. Дома целые ночи проводила она в молитве. Одна арзамасская старушка, бывшая сверстницей и подругой Пелагеи Ивановны в молодых летах, рассказывала, что в ночное, от всех сокрытое время Пелагея Ивановна почти целые ночи, стоя на коленях лицом к востоку молилась в холодной стеклянной, к их дому пристроенной галерее.
С молитвенными всенощными подвигами Пелагея Ивановна стала вскоре соединять и подвиг юродства Христа ради и как бы с каждым днем теряла более и более рассудка. Бывало, что делает? Наденет на себя самое дорогое платье, на плечи – шаль, а голову обернет какой-нибудь самой грязной тряпкой и пойдет или в церковь, или куда-нибудь на гулянье, где собирается народу побольше и помоднее, чтобы все ее видели, судили и пересмеивали. И чем более пересуждали, тем более радовали душу ее, которая искренно пренебрегала и красотой телесной, и богатством земным, и счастьем семейным, и всеми благами мира сего. Но зато тем больнее и скорбнее приходилось мужу ее, не понимавшему великого пути ее. И просил, и уговаривал ее Сергей Васильевич, но она ко всему оставалась равнодушной.
Когда 27 июня 1827 года родился у них первый сын, Василий, тогда Пелагея Ивановна точно не рада была его рождению. Многие родственницы хвалили мальчика и говорили матери: «Какого хорошенького сынка дал вам Бог», а она ответит во всеуслышание и при муже: «Дал-то дал, да вот прошу, чтоб и взял. А то что шататься-то будет». В июле 1828 года родился у них второй сын, Иоанн, и на него она так же точно смотрела. И с той поры муж ее перестал щадить ее. Он не мог понять всей высоты ее самоотвержения и полнейшего отречения от самого естественного и самого дорогого чувства материнской любви. Впрочем, оба мальчика вскоре умерли, конечно, по молитве блаженной.
И стал муж ее так страшно бить, что она, несмотря на свою здоровую и крепкую натуру, видимо начала чахнуть и порешила во что бы то ни стало окончательно удалиться от него. Через два года родила она дочь Пелагею, и как только родила, даже не глядя на дочку, в подоле платья своего принесла ее к матери и, бросив на диван, сказала матери: «Ты отдавала, ты и нянчись теперь, я уже больше домой не приду». И забегала она по городу от церкви до церкви; и все, что ни давали ей жалости ради или что ни попадало ей в руки, все уносила она с собой и раздавала нищим или ставила свечи в церкви Божией. Муж, бывало, поймает ее, бьет чем ни попало, запрет ее, морит голодом и холодом, а она не унимается и твердит одно: «Оставьте, меня Серафим испортил». Не покоряясь мужу, она всячески старалась уклониться от сношений с ним. Выведенный из терпения и как бы обезумевший от гнева Серебреников, переговорив с матерью ее, решился прибегнуть к следующей страшной мере: притащил ее в полицию и попросил городничего высечь упрямую и непокорную жену. А бывший в то время городничий из угождения мужу и матери велел привязать ее к скамейке и так жестоко наказал, что присутствовавшая при этом и тоже просившая наказания мать ее, как сама впоследствии все это рассказывала, содрогнулась и оцепенела от ужаса. «Клочьями висело тело ее, – передавала Прасковья Ивановна, – кровь залила всю комнату, а она, моя голубушка, хотя бы охнула. Я же сама так обезумела, что и не помню, как подняли мы ее и в крови и в клочьях привели домой. Уж и просили-то мы ее, и уговаривали-то, и ласкали – молчит себе да и только».
В следующую после этого ночь городничий, столько поусердствовавший при наказании Пелагеи Ивановны, увидел во сне котел, наполненный страшным огнем, и услышал чей-то неизвестный голос, который говорил ему, что этот котел приготовлен для него за столь жестокое истязание избранной рабы Христовой. Городничий в ужасе проснулся от этого страшного видения, рассказал о нем и запретил по всему вверенному ему городу не только обижать, но и трогать эту безумную, или, как говорили в городе, испорченную женщину.
Сергей Васильевич и сам подумал, что его жена, может быть, и вправду, как говорили в городе и как она сама твердила, испорчена, и попробовал прибегнуть к духовному врачеванию. Он поехал с нею в Троице-Сергиеву Лавру.
Во время этой поездки произошла внезапная перемена с Пелагеей Ивановной: она как бы и вправду избавилась от своего тяжкого недуга и сделалась такой кроткой, тихой и умной, что муж ее не помнил себя от радости. Он послушал ее доброго совета, безбоязненно и с полнейшим доверием вручил ей деньги и все прочее и одну отпустил ее домой, а сам отправился в другое место по весьма важному и неотлагательному делу.
Поспешив окончить это дело свое, возвращался он домой в радостном ожидании, что наконец-то обретет столь давно потерянную любимую жену свою. Но каков же был его ужас и гнев, когда узнал, что Пелагея Ивановна все до малейшей полушки и до последней вещи раздала Бог знает кому и ведет себя хуже прежнего, что возвратилась в город какою-то нищею да и в доме-то все старалась раздать, что только могла.
Как на лютого пса или на дикого зверя заказал Сергей Васильевич железную цепь с таким же железным кольцом и сам, своими руками заковал в нее Пелагею Ивановну и приковал к стене, и издевался над нею, как ему хотелось. Иногда несчастная женщина, оборвав цепь, вырывалась из своего дома и, гремя цепью, полураздетая бегала по улицам города, наводя на всех ужас. Всяк боялся приютить ее или помочь как-нибудь, обогреть, или накормить, или защитить от гонений мужа. И вот несчастная вновь попадала в свою неволю и должна была терпеть новые и более тяжкие мучения. «Ведь безумною-то я хотя и стала, – говорила она сама впоследствии, – да зато много и страдала. Сергушка-то (муж) во мне все ума искал да мои ребра ломал; ума-то не сыскал, а ребры-то все поломал». Действительно, одна благодать Божия подкрепляла ее, как свыше предназначенную избранницу Божию, и давала ей силу переносить все то, что с нею тогда делали.
Раз, сорвавшись с цепи, она в страшную зимнюю стужу полунагая приютилась на паперти одной арзамасской церкви, называемой Напольной, в приготовленном по случаю эпидемии для умершего солдата гробе, и здесь полуокоченелая ждала себе смерти. Увидев церковного сторожа, она бросилась к нему, моля о помощи, и так напугала его, что тот в ужасе от этого привидения (как ему подумалось) забил страшный всполох и встревожил весь город. После этого Серебреников совершенно отрекся от жены своей, выгнал ее вон из дому, притащил к матери и там оставил ее.
Новая долгая и мучительная жизнь потянулась для избранницы Божией в доме ее матери. Дом этот вроде как должен был бы быть близким и родственным, но он сделался для нее совершенно чуждым и мучительным. Вся семья, начиная от крутого и сердитого отчима, бившего Пелагею Ивановну своими руками, и до последнего члена его семьи, – все ненавидели ее. А особенно меньшая дочь его Евдокия вымещала на ней, ничем неповинной, все свои домашние неудачи и всю свою злобу. Эта несчастная девица, которую никто не хотел взять замуж из-за ее дурного характера, вообразила себе, что ее не берут именно потому, что опасаются, что и она может сойти с ума, подобно Пелагее Ивановне, и решилась погубить ее. Она подговорила однажды одного злодея, хорошо умевшего стрелять, убить ее, когда она бегает за городом, юродствует. Несчастный согласился застрелить, выстрелил, но дал промах. Тогда Пелагея Ивановна, оставшись целой и невредимой, предрекла ему, что он не в нее стрелял, а в самого себя. И что же? Через несколько месяцев предсказание ее сбылось в точности, он выстрелил в самого себя и умер смертью самоубийцы. Так суд Божий незамедлил совершиться над человеком, посягавшим на жизнь блаженной подвижницы. Доставалось за нее от отчима и матери ее, так что та ни на кого уже не возлагала своего упования, кроме единого Бога и Его святых угодников.
Так, раз постаралась она отправить дочь свою с арзамасскими же богомолицами в Задонск и Воронеж к святителям Тихону и Митрофану, думая, авось, исцелится она. Прибыв в Воронеж, арзамасские богомолицы пошли с нею к преосвященному Антонию, столь известному в то время святостью жизни своей и даром прозорливости. Ласково принял их владыка, благословил и отпустил, а к почитаемой ими дурочкой Пелагее Ивановне обратился со следующими словами: «А ты, раба Божия, останься». Три часа беседовал * он с нею наедине. Бывшие тогда с нею спутницы, как впоследствии сами они рассказывали, весьма разобиделись на это и толковали между собою: «Что уж больно он занялся с нею? Чай, и мы не беднее ее; тоже можем сделать пожертвование. Не Бог весть, кто она, такая же нам равная». Прозорливый владыка узнал их завистливые и нечистые мысли и, провожая Пелагею Ивановну, говорил ей: «Ну, уже ничего не могу говорить тебе более. Если Серафим начал твой путь, то он же и докончит». Затем, обратившись к ее спутницам, сказал: «Не земного богатства ищу я, а душевного». И всех отпустил с миром.
Услышав, что преосвященный Антоний упомянул о старце Серафиме, измученная Прасковья Ивановна решилась еще раз сама съездить в Саровскую пустынь. Прибыв к старцу Серафиму, она говорила ему:
– Вот, батюшка, дочь-то моя, с которой мы были у тебя, замужняя-то, с ума сошла, то и то делает и ничем не унимается; куда-куда мы не возили ее; совсем отбилась от рук, так что на цепь посадили.
– Как это можно? – воскликнул старец. – Как это могли вы? Пустите, пустите, пусть она по воле ходит, а не то будете вы страшно Господом наказаны за нее, оставьте, не трогайте, оставьте.
Стала было оправдываться напуганная мать:
– Ведь у нас вон девчонки замуж тоже хотят, ну зазорно им с дурою-то. Ведь и ничем-то се не уломаешь – не слушает. А больно сильна, без цепи-то держать – с ней и не сладишь. Возьмет это, да с цепью-то по всему городу и бегает; срам да и только.
И невольно рассмеялся старец Божий, услышав внешне столь справедливые и резонные оправдания матери, и сказал:
– На такой путь Господь и не призывает малосильных, матушка; избирает на такой подвиг мужественных и сильных и телом, и духом. А на цепи не держите ее и не могите, а не то Господь грозно за нее с вас взыщет.
Благодаря этим словам достоуважаемого старца и боясь наказания Божия, домашние хоть несколько улучшили жизнь Пелагеи Ивановны. Ее уже не держали более на цепи и дозволяли выходить из дому. Получив свободу, она почти постоянно по ночам находилась на погосте арзамасской церкви. Здесь видали ее, как она по целым ночам молилась Богу под открытым небом с воздетыми горе руками, со многими воздыханиями и слезами. А днем она юродствовала, бегала по улицам города, безобразно кричала и всячески безумствовала, проводя время на улице, прикрытая лохмотьями, без куска хлеба, голодная и холодная. Так провела она четыре года и не переставала посещать свою учительницу, юродивую Параскеву.
Все доселе совершавшееся с Пелагеей Ивановной было как бы приготовлением ее к тому месту, которое назначил ей прозорливый старец Серафим при первом еще свидании с нею. «Иди, матушка, иди немедля в мою-то обитель; побереги моих сирот-то; и будешь свет миру; и многие тобою спасутся», – говорил тогда блаженный старец. Много препятствий нужно было преодолеть, много скорбей и истязаний нужно было перетерпеть страдалице, чтобы наконец сами родные убедились в том, что ее надо отпустить в Дивеево, где ей назначено просиять своими необычайными подвигами.
Мать всячески стала хлопотать о том, как бы сбыть ее с рук своих; она даже предлагала за то деньги и говорила: «Намаялась я с нею, с дурою». В разные монастыри и в арзамасскую Алексеевскую общину предлагала она ее, да на беду безумная не слушалась матери, никуда не хотела идти, а только твердила одно: «Я дивеевская, я Серафимова и никуда не пойду». И слова ее исполнились. В 1837 году, уже по кончине блаженного старца Серафима, была в Дивеевской общине одна старица, очень опытная в духовной жизни, ученица блаженного Серафима, Ульяна Григорьевна. Ей назначено было послушание: по какому-то делу отправиться в Арзамас с двумя послушницами. Когда ехали они городом, вдруг откуда ни возьмись бежит к ним Пелагея Ивановна, влезает в их повозку и зовет их к себе. «Поедемте к нам чай пить. Отец-то хоть и не родной мне и не любит меня, да он богат, у него довольно всего, поедемте». Прибыли по ее зову дивеевские и рассказали все домашним. Ульяна Григорьевна, имевшая дар прозорливости, сказала матери: «Вы бы отдали ее к нам, что ей здесь юродствовать-то?» Возрадовалась, услышав это, Прасковья Ивановна.
Ульяна Григорьевна обратилась ласково и к самой Пелагее Ивановне: «Полно тебе здесь безумствовать-то, пойдем к нам в Дивеево, так Богу угодно».
Будто равнодушно все это слушала безумная и вдруг при последних словах Ульяны Григорьевны вскочила и как умница поклонилась ей в ноги и сказала: «Возьмите меня, матушка, под ваше покровительство». Все изумились ее речам, один только деверь злобно усмехнулся и сказал: «А вы и поверили ей. Вишь, какая умница стала! Как бы не так! Будет она у вас в Дивееве жить? Убежит и опять станет шататься». И еще более удивились все, когда на эти столь недобрые речи деверя своего Пелагея Ивановна пресмиренно поклонилась и ему в ноги и совершенно здраво и разумно ответила: «Прости Христа ради меня, уж до гроба к вам не приду я более».
Воистину, видно, пришло определенное Богом время поступить Пелагее Ивановне в Дивеевскую общину.
В Дивееве начальствовала тогда Ксения Михайловна Кочалова. Это была великая старица и подвижница, по свидетельству самого старца Серафима, который называл ее «огненным столпом с неба» и «терпугом духовным» за ее строгость и суровость. Вот к этой-то начальнице и привезли Пелагею Ивановну и рассказали о ней все, что знали. А Пелагея Ивановна еще по дороге в Дивеево и при самом вступлении в эту свыше ей назначенную землю успела уже наделать по своему юродству множество несообразностей и неприятностей, которые поразили матушкиных келейниц. «Какую-то вовсе дуру привезли к нам», – говорили они. «Знать, это дочь купчихи Прасковьи Ивановны Королевой, – отвечала Ксения Михайловна, – она, бедная, вовсе из ума выжила».
Между тем, Пелагея Ивановна вошла с келейницами к настоятельнице и, увидев простосердечную, молодую еще девицу из села Кременок Ардатовского уезда по имени Анна Герасимовна, стала перед нею на колени, поклонилась до земли и, воздев руки свои, воскликнула: «Венедикт, Венедикт! Послужи мне, Христа ради». Услышав эти слова, матушка Ксения Михайловна весьма растревожилась. «Вот так хорошо, —
говорила она, – не успела еще и носа показать, да уж и послушницу подавай ей, вишь какая! Ты вот сама послужи сперва, а не то, чтоб тебе еще служили». Молодая же девушка, которой блаженная так усердно кланялась, подошла к ней и, жалея ее, бедную, погладила ее по голове; и видит, что голова-то у нее вся проломана, в крови, и так и кишат в ней насекомые. И так-то ей стало жаль ее, но сказать ничего не посмела. Этой-то сострадательной и простосердечной девице, Анне Герасимовне, Господь повелел послужить впоследствии во все пребывание Пелагеи Ивановны в Дивееве – в течение 45-ти лет – с усердием и преданностью.
И зажила «безумная Палага», как называли ее многие, в Дивееве, но не радостной жизнью… Приставили к ней сначала молодую, но до крайности суровую и бойкую девушку, Матрену Васильевну, впоследствии монахиню Макрину, известную своей строгостью и суровостью. И так она била ее, что смотреть нельзя было без жалости. А Пелагея Ивановна не только не жаловалась на это, но и радовалась такой жизни. Она сама как бы вызывала всех в общине на оскорбления и побои: она по-прежнему безумствовала, бегала по монастырю, бросая камни, била стекла в кельях, колотилась головой своей и руками о стены монастырских построек. В келье своей бывала редко, а большую часть дня проводила на монастырском дворе, сидела или в яме, выкопанной ею же самой и наполненной всяким навозом, который она носила всегда в пазухе своего платья, или же в сторожке в углу, где и занималась Иисусовой молитвой. Всегда, летом и зимой, ходила босиком, становилась нарочно ногами на гвозди и прокалывала их насквозь и всячески старалась истязать свое тело. В трапезу монастырскую не ходила никогда и питалась только хлебом и водой, да и того иногда не было. Случалось, что когда вечером проголодается и пойдет нарочно по кельям тех сестер, которые не были расположены к ней, просить хлеба, те вместо хлеба давали ей толчки и пинки и выгоняли вон от себя.
По кончине матушки Ксении Михайловны заступила место начальницы родная дочь ее, кроткая и словно младенец простосердечная старица Божия Ирина Прокофьевна Кочалова. Она приставила к Пелагее Ивановне другую девушку – Варвару Ивановну; но не полюбилась эта девушка блаженной. И стала Пелагея Ивановна сама уже бить ее и всячески старалась от нее отделаться, прогоняла ее и говорила ей в глаза: «Не люблю тебя, девка, как ты ни служи мне, лучше уйди от меня». Тогда матушка Ирина Прокофьевна приказала келейнице своей привести к ней для услужения ту самую крестьянку Анну Герасимовну, которая тотчас по приезде в Дивеево так возлюбила Пелагею Ивановну, что тогда же сердечно желала остаться при ней в услужении Христа ради.
Лишь только взошла с матушкиного благословения Анна Герасимовна к Пелагее Ивановне, она, будучи весьма сильной и мужественной, вскочила, схватила ее, как маленького ребенка, в охапку, поставила в передний угол на лавку, поклонилась в землю и сказала: «Отец Венедикт, послужи мне Господа ради, а я тебе во всем послушна буду, все равно, как отцу».
Анна Герасимовна, служившая Пелагее Ивановне во всю ее жизнь в Дивееве, оставила для нас весьма подробное повествование о подвигах Пелагеи Ивановны. Повествование это при всей подробности дышит такой искренностью и задушевностью, такой простотой и безыскусственностью и так прекрасно изображает светлую и великую личность подвижницы, что мы решаемся здесь поместить это повествование почти во всей его полноте.
«Первые-то лет десять, если не более, возилась она с каменьями. Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями доверху и, знай, таскает с места на место; полную-то келью натаскает их, сору-то, сору и не оберешься. Уж и бранилась-то я с нею, и всячески старалась отучить ее от этого – не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то самое в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими с каменьями она, бывало, не проделывала.
Рядом с нами после пожара обители остались, и теперь еще видны, пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это? Гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь – молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я это раз, к утрене собираюсь; она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку, грудищу целую, станет на самом краю ямы, да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей что есть мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич да с головы до ног всю ее и окатит, а она не шелохнется, стоит как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидав собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбрав, вылезет и, опять став на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей:
– Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келью завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты поглядикась на себя, ведь мокрехонька. Не наготовишься подола-то замывать.
– Я, – говорит, – батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, надо работать, тоже работаю.
– Ох, – говорю, – уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!
– Как, – говорит, – не работаю, ничего не делаю? А камни-то. Нет, батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю.
Э-эх! Да, бывало, разве с нею сговоришься? Ну вот так-то, бывало, всякую службу и отрабатывает себе. И многое множество лет работала она этак.
Вот, когда уж она стареть стала, помню как сейчас, иду я в Благовещение к вечерне, гляжу, поднимается и она и говорит: «Господи, вот уж и моченьки нет», – вздохнула, а слезы-то, слезы у ней крупные так и катятся по щекам. И так-то мне ее, голубушку мою, жаль стало.
– Ну вот, полно уж, не ходи, – сказала я, – я пойду, никто тебя не неволит, лежи, да и все.
– Эх, – говорит, – батюшка; ведь ты ничего не знаешь; коли ведь уж взялась, так и возись. Надо, надо работать.
И пошла, бедная, опять с каменьями возиться, потому что ямы-то так и остались незарытыми, а кирпичи-то, за недосугом многих дел поважнее, не прибраны были. Да, пожалуй, и еще более продолжалась бы эта ее работа, невзирая ни на старость ее, ни на немощь ее, если бы, жалея ее, не упросила я свезти эти кирпичи. Ну, как отвезла, так и перестала.
И диковинное, скажу вам, дело! Бывало, в воду сама лезет за этими кирпичами, и вся-то с головы до ног мокрехонька сделается, и воды нисколько не боялась; а как стара-то стала и бросила свою-то работу, то так стала бояться воды, что, бывало, нечаянно чуть обрызнешь ее, она, моя голубушка, так и всполошится, так вся и встрепенется; оттого, полагаю я по своему разуму-то глупому, что уж больно она доняла себя, столько лет водою-то, окачиваясь. Господь весть.
Повадилась она бегать в кабак к целовальнику. Люди и рады, и по-всячески судят ее, и «пьяница-то она, и такая и сякая». А она, знай себе, ходит да ходит. Вот раз это ночью, гляжу, приносит моя Пелагея Ивановна нагольный тулуп да целый-то пребольшущий узлище пряников. «Поешьте, – говорит, – батюшка». Я так и обомлела, страх даже на меня напал. «Господи! – думаю. – Где же это она взяла столько, да ночью?» Кто же их, этих блаженных-то, знает? А она это веселая, радостная такая, так вот и заливается, приговаривая: «А вы кушайте, кушайте». Что же вышло? Как бы вы думали? Кончилось тем, что она своими-то в кабак хождениями две человеческие душеньки спасла. Сам целовальник это мне рассказывал, прося у нее прощения. Задумалось ему загубить жену свою, и вот раз ночью порешил он покончить с нею, завел ее в винный погреб и уже занес было руку, как незаметно за бочками притаившаяся Пелагея Ивановна схватила его за руку и закричала: «Что ты делаешь? Опомнись, безумный!» И тем спасла их обоих. После этого и хождение в кабак прекратила. Как прознали про это многие, поняв ее прозорливость, перестали осуждать ее, а стали почитать.
Жили мы с ней по смерти Ульяны Григорьевны долгое время в страшной бедности, ну как есть в нищете. Не только заварить чайку не было, но и подолы ее за неимением мыльца, бывало, глинкой кое-как позатрешь, да и замоешь. Родные-то ее, обрадовавшись, что избавились от нее, вовсе ее и бросили; боялись даже показаться, как бы она к ним не вернулась. Лет семь не только никого из них не было у нас, но и не слыхали-то мы о них ничего; наконец-то раз вздумалось матери, Прасковье-то Ивановне, поглядеть на дочь свою, ну и приехала она с падчерицею своей Авдотьей, да не к нам, а остановилась у Настасьи Андреевны Прасоловой, что против нас жила; и с их-то двора Пелагею Ивановну, бывало, и видно. Я ничего еще не знала; да Пелагея-то Ивановна такая-то скорбная, вижу, хоть будто шутит, мне и говорит: «Арзамасские приехали, батюшка, да сюда-то и боятся прийти, чтобы я с ними не поехала. Так вот что: как запрягут лошадей-то, пойдем с тобой туда. Я в их повозку-то взойду, да и сяду; они и подумают, что я с ними хочу». И так грустно улыбнулась, точно сквозь слезы, только не заплакала. «Что же, – говорю, – пойдем». А сердце у меня так и перевернулось от жалости, на нее глядя. Сказано – сделано. Как заложили да подали им лошадей, мы и приходим. Гляжу, будто обрадовались. А Пелагея-то Ивановна так-то хорошо поздоровалась и разговорилась с ними, будто вовсе умная. Да вдруг как побежит, прямо в повозку-то села да по лошадям-то ударила и за ворота выехала. Куда что девалось? Обе, мать и сестра, испугались, страшно рассердились и принялись ее бранить по-всячески. Доехав до красильной, остановилась она и вылезла. «Нате, – говорит, – Бог с вами, не бойтесь, до гроба я к вам не поеду». А сестре-то неродной, Авдотье, которая не любила ее очень и всегда бранила, сказала: «Ты вот хоть и не любишь меня и злилась на меня, Дуня, но Бог с тобой; только помни: хоть и выйдешь ты замуж, а первым же ребенком умрешь». И разбранила же за то ее Авдотья и говорила матери: «Дура-то твоя вот, слышишь, что выдумала говорить».




