355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антология » Арахна (Большая книга рассказов о пауках) » Текст книги (страница 28)
Арахна (Большая книга рассказов о пауках)
  • Текст добавлен: 13 февраля 2021, 21:00

Текст книги "Арахна (Большая книга рассказов о пауках)"


Автор книги: Антология


Соавторы: Коллектив авторов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

Кларимонда сидит у окна и прядет. Она прядет длинные, тонкие, необычайно тонкие нити.

Из этих нитей она соткет ткань, не знаю, что из нее будет. Я не понимаю даже, как она соткет ткань из этих нежных тонких нитей, не перепутав и не оборвав их. В ее ткани будут удивительные узоры, сказочные животные и невероятные рожи.

Впрочем, что я пишу? Ведь я все равно не вижу, что она прядет; ее нити слишком тонки. И все-таки я чувствую, что работа ее именно такая, какою я себе представляю ее, когда закрываю глаза. Именно такая. Большая сеть со множеством фигур в ней – сказочные животные с невероятными рожами.

Четверг, 17 марта.

Странное у меня состояние. Я почти не разговариваю больше ни с кем; даже с госпожой Дюбоннэ и с коридорными я едва только здороваюсь. Я едва даю себе время, чтобы поесть; мне только хочется сидеть у окна и играть с нею. Эта игра возбуждает меня, право, возбуждает.

И все время у меня такое чувство, будто завтра должно нечто случиться.

Пятница, 18 марта.

Да, да, сегодня должно что-то случиться. Я повторяю это себе – совсем громко, чтобы услышать свой голос, – я говорю себе, что только для этого я нахожусь здесь. Но хуже всего то, что мне страшно. И этот страх, что со мной может случиться то же самое, что с моими предшественниками в этой комнате, смешивается со страхом перед Кларимондой. Я не могу больше отделить одного от другого.

Мне страшно, мне хочется кричать.

6 часов вечера.

Скорее два слова, потом – за шляпу и пальто.

Когда пробило пять часов, силы мои иссякли. О, теперь я хорошо знаю, что есть что-то особенное в шестом часу предпоследнего дня недели – теперь я уже не смеюсь больше над той шуткой, которую проделал с комиссаром. Я сидел в своем кресле и всеми силами старался не сходить с него. Но меня тянуло, я рвался к окну. Я хотел во что бы то ни стало играть с Кларимондой – но тут примешивался страх перед окном. Я видел, как на нем висит швейцарец, большой, с толстой шеей и седоватой бородой. Я видел также стройного артиста и коренастого, сильного сержанта. Я видел всех троих, одного за другим, а потом всех троих зараз, на том же крюке, с раскрытыми ртами и высунутыми языками. А потом я увидал и себя самого среди них.

О, этот страх! Я чувствовал, что мною овладел ужас как перед перекладиной окна и отвратительным крюком, так и перед Кларимондой. Да простит она мне, но это так, в моем подлом страхе я все время примешивал ее образ к тем троим, которые висели, спустив ноги на пол.

Правда, ни на одно мгновение у меня не было желания повеситься; да я и не боялся, что сделаю это. Нет, я просто боялся чего-то страшного, неизвестного, что должно было случиться. У меня было страстное, непреодолимое желание встать и, вопреки всему, подойти к окну. И я уже хотел это сделать…

Тут зазвонил телефон. Я взял трубку и, не слушая того, что мне говорили, сам крикнул: «Приходите! Сейчас же приходите!»

Казалось, словно этот резкий крик в одно мгновение окончательно прогнал все страшные тени. Я успокоился в одно мгновение. Я вытер со лба пот и выпил стакан воды; потом я стал обдумывать, что сказать комиссару, когда он придет. Наконец я подошел к окну, кивнул и улыбнулся.

И Кларимонда кивнула мне в ответ и улыбнулась.

Пять минут спустя комиссар был у меня. Я сказал ему, что наконец-то я напал на настоящий след, но сегодня он должен пощадить меня и не расспрашивать, в самое ближайшее время я ему все объясню. Самое смешное было то, что когда я все это сочинял, то был твердо уверен в том, что говорю правду. Да и теперь, пожалуй, мне это так кажется… вопреки моей совести.

По всей вероятности, он заметил мое странное душевное состояние, в особенности, когда я затруднился объяснить ему мой крик в телефон и тщетно пытался выйти из этого затруднения. Он сказал мне только очень любезно, чтобы я с ним не стеснялся; он в моем полном распоряжении, в этом заключается его обязанность. Лучше он двенадцать раз приедет напрасно, чем заставит себя ждать, когда в нем окажется нужда. Потом он пригласил меня выйти с ним вместе на этот вечер, чтобы рассеяться немного; нехорошо так долго быть в одиночестве. Я принял его приглашение – хотя мне это было очень неприятно: я так неохотно расстаюсь теперь со своей комнатой.

Суббота, 19 марта.

Мы были в «Gaite Rochechouart», а потом в «Cigale» и в «Lune Rousse». Комиссар был прав: для меня было очень полезно выйти и подышать другим воздухом. Вначале у меня было очень неприятное чувство, как будто я был дезертиром, который бежал от своего знамени. Но потом это чувство прошло; мы много пили, смеялись и болтали.

Подойдя сегодня утром к окну, я увидел Кларимонду, и мне показалось, что в ее взоре я прочел укор. Но, может быть, это мое воображение: откуда ей, собственно, знать, что я вчера вечером выходил из дому? Впрочем, это мне показалось только на одно мгновение, потом я снова увидел ее улыбку.

Мы играли весь день.

Воскресенье, 20 марта.

Только сегодня я могу писать. Вчера мы играли весь день.

Понедельник, 21 марта.

Мы весь день играли.

Вторник, 22 марта.

Да, сегодня мы делали то же самое. Ничего, ничего другого. Иногда я спрашиваю себя: зачем я, собственно, это делаю? Или: к чему это поведет, чего я этим хочу добиться? Но на эти вопросы я никогда не даю себе ответа, потому что ясно, что я ничего другого и не хочу, как только этого одного. И то, что должно случиться, и есть именно то, к чему я стремлюсь.

Эти дни мы разговаривали друг с другом, конечно, не произнося ни одного слова вслух. Иногда мы шевелили губами, но по большей части мы только смотрели друг на друга. Но мы очень хорошо понимали друг друга.

Я был прав: Кларимонда упрекнула меня в том, что я убежал в прошлую пятницу. Тогда я попросил у нее прощения и сказал, что это было глупо и скверно с моей стороны. Она простила меня, и я обещал ей не уходить в следующую пятницу. И мы поцеловались, мы долго прижимались губами к стеклу.

Среда, 23 марта.

Теперь я знаю, что я люблю ее. Так это должно быть, я проникнут ею весь, до последнего фибра. Пусть для других людей любовь представляет собой нечто иное. Но разве есть хоть одна голова, одно ухо, одна рука, которые были бы похожи на тысячи подобных им? Все отличаются друг от друга, так и любовь всегда различна. Правда, я знаю, что моя любовь совсем особенная. Но разве от этого она менее прекрасна? Я почти совсем счастлив в своей любви.

Если бы только не было этого страха! Иногда этот страх засыпает, и тогда я забываю его. Но это продолжается только несколько минут, потом страх снова просыпается во мне жалкой мышкой, которая борется с большой, прекрасной змеей, тщетно пытаясь вырваться из ее мощных объятий. Подожди, глупый, маленький страх, скоро великая любовь поглотит тебя.

Четверг, 24 марта.

Я сделал открытие: не я играю с Кларимондой, это она играет со мной.

Вот как это вышло.

Вчера вечером я думал – как и всегда – о нашей игре. И записал пять новых серий различных движений, которыми я собирался удивить ее на следующий день, – каждое движение было под известным номером. Я упражнялся в них, чтобы потом скорее проделывать их, сперва в одном порядке, потом в обратном. Это было очень трудно, но это доставило мне величайшее удовольствие, это как бы приближало меня к Кларимонде даже в те минуты, когда я ее не вижу. Я упражнялся целыми часами, наконец все пошло как по маслу.

И вот сегодня утром я подошел к окну. Мы поздоровались друг с другом, и потом началась игра. Прямо невероятно, как быстро она понимала меня, как она подражала мне в то же мгновение.

В эту минуту кто-то постучал в мою дверь; это был коридорный, который принес мои сапоги. Взяв сапоги и возвращаясь потом к окну, я случайно посмотрел на листок, на котором записал серии моих движений. И тут я увидел, что только что, стоя перед окном, не сделал ни одного из тех движений, которые записал.

Я пошатнулся, ухватился за спинку кресла и опустился в него. Я этому не верил, я еще и еще раз просмотрел то, что было записано на листочке. Но это было так: я только что перед окном проделывал целый ряд движений, но ни одного из моих.

И снова у меня явилось такое чувство: широко раскрывается дверь, ее дверь. Я стою перед раскрытой дверью и смотрю – ничего, ничего, лишь густой мрак. Тогда мне стало ясно: если я сейчас выйду, то буду спасен; и я почувствовал, что теперь могу уйти. Но, несмотря на это, я не уходил, и это было потому, что я ясно чувствовал, что держу в своих руках тайну. Крепко, в обеих руках. Париж – ты завоюешь Париж!

Одно мгновение Париж был сильнее Кларимонды.

Ах, теперь я совсем больше не думаю об этом. Теперь я чувствую только мою любовь и с ней вместе тихий, блаженный страх.

Но в то мгновение этот страх придал мне силы. Я еще раз прочел мою первую серию движений и старательно запомнил их. Потом я подошел к окну.

Я отдавал себе ясный, совершенно ясный отчет: я не сделал ни одного движения из тех, которые хотел сделать.

Тогда я решил потереть указательным пальцем нос, но вместо этого поцеловал стекло. Я хотел побарабанить по стеклу, но вместо этого провел рукой по волосам. Итак, мне стало ясно: не Кларимонда подражает тому, что делаю я, а скорее я подражаю ей. И делаю это так быстро, так молниеносно, что у меня создалось впечатление, будто инициатива исходит от меня.

А я, который так гордился тем, что влияю на нее, сам попадаю под ее влияние. Впрочем, это влияние такое нежное, такое ласкающее, что мне кажется, нет на свете ничего более благодетельного.

Я произвел еще несколько опытов. Я засунул обе руки в карманы и решил не двигаться; я стоял и пристально смотрел на нее. Я видел, как она подняла свою руку, как она засмеялась и слегка погрозила мне указательным пальцем. Я не шевелился. Я чувствовал, как моя правая рука стремится высвободиться из кармана, но я вцепился пальцами в подкладку. Потом медленно, через несколько минут, пальцы разжались, и я вынул руку из кармана и поднял ее. И я улыбнулся и тоже погрозил ей пальцем. Мне казалось, что это делаю не я, а кто-то другой, за кем я наблюдаю. Нет, нет, это было не так. Я, я делал это, а кто-то другой был тот сильный, который хотел сделать великое открытие, но это был не я.

Я – какое мне дело до каких бы то ни было открытий, – я здесь для того, чтобы исполнить волю Кларимонды, которую люблю в сладостном страхе.

25 марта.

Я перерезал телефонную проволоку. Я не хочу, чтобы меня каждую минуту беспокоил этот глупый комиссар, да еще как раз в то время, когда наступает этот странный час.

Господи, зачем я все это пишу? Во всем этом нет ни слова правды. Мне кажется, будто кто-то водит моим пером.

Но я хочу, хочу, хочу записывать то, что со мной происходит. Это стоит мне громадного напряжения воли. Но я это сделаю. Еще только один раз то… что я хочу.

Я перерезал телефонную проволоку… ах!

Я должен был это сделать. Вот! Наконец-то! Потому что я должен был, должен был.

Сегодня мы стояли у наших окон и играли. Со вчерашнего дня наша игра изменила свой характер. Она делает какое-нибудь движение, а я сопротивляюсь до тех пор, пока могу. Пока я, наконец, не уступаю и безвольно не подчиняюсь тому, чего она хочет. И я не могу выразить, какое блаженство сознавать себя побежденным, какое счастье отдаваться ее воле.

Мы играли. Потом вдруг она встала и ушла в глубь комнаты. Было так темно, что я не мог ее больше видеть; она как бы растаяла во мраке. Но потом она снова появилась у окна, держа в руках настольный телефон, совсем такой же, как и у меня. Она с улыбкой поставила его на подоконник, взяла нож, перерезала шнурок и снова отнесла телефон.

Я сопротивлялся добрых четверть часа. Страх мой был сильнее, чем раньше, но тем сладостнее было чувствовать себя мало-помалу порабощенным. Наконец я взял свой аппарат, поставил его на окно, перерезал шнурок и снова отнес его на стол.

Так это случилось.

Я сижу за своим письменным столом: я напился чаю, коридорный только что вынес посуду. Я спросил его, который час, – мои часы идут неверно. Четверть шестого, четверть шестого.

Я знаю, стоит мне только поднять голову, как Кларимонда что-нибудь сделает. Она сделает что-нибудь такое, что и я должен буду сделать.

И я все-таки поднял голову. Она стоит в окне и смеется. Теперь – если бы я только мог отвернуться от нее, – теперь она подошла к занавеске. Она снимает шнурок – шнурок красный, совсем как у моего окна. Она делает петлю. Она прикрепляет шнурок к крюку на перекладине.

Потом она, улыбаясь, садится.

Нет, то, что я чувствую, это уже не страх. Это холодный, леденящий ужас, который я тем не менее не согласился бы променять ни на что на свете. Это какое-то невероятное порабощение, но в то же время в этом непредотвратимом ужасе есть какое-то своеобразное наслаждение.

Я был бы способен подбежать к окну и сейчас же сделать то, что она хочет, но я жду, во мне происходит борьба, я сопротивляюсь. Я чувствую, что с каждой минутой та сила становится все непреодолимее.

Ну вот, теперь я опять сижу за столом. Я быстро подбежал к окну и исполнил то, что она от меня ждала: взял шнурок, сделал петлю и повесил шнурок на крюк.

Теперь я уже больше не встану, теперь я буду смотреть только на бумагу. Я хорошо знаю, что она сделает, если я только на нее посмотрю в этот шестой час предпоследнего дня недели. Если я посмотрю на нее, то я должен буду исполнить то, что она хочет, тогда я должен буду…

Не буду смотреть на нее…

Вот я засмеялся громко. Нет, я не засмеялся, это во мне что-то засмеялось. И я знаю, над чем: над моим «не хочу»…

Не хочу и все-таки знаю наверное, что должен это сделать. Я должен посмотреть на нее, должен, должен сделать это… и потом остальное.

Я только жду, чтобы продлить муки – эти страдания, от которых захватывает дыхание и которые в то же время доставляют величайшее наслаждение. Я пишу и пишу, чтобы подольше сидеть за столом, чтобы продлить эти секунды страдания, которые до бесконечности увеличивают счастье моей любви…

Еще немного, еще…

Опять этот страх, опять! Я знаю, что я посмотрю на нее, что встану, что повешусь; но я боюсь не этого. О нет – это прекрасно, это дивно.

Но есть нечто, нечто другое… случится потом. Я не знаю, что это такое, но это случится наверное, ибо счастье моих мук так невероятно велико. О, я чувствую, чувствую, что за этим последует нечто ужасное.

Только бы не думать…

Писать что-нибудь, что попало, все равно что. Только скорее, не раздумывая…

Мое имя – Ришар Бракемон, Ришар Бракемон, Ришар… о, я не могу больше… Ришар Бракемон… Ришар Бракемон… теперь… теперь… я должен посмотреть на нее… Ришар Бракемон… я должен… нет еще… Ришар… Ришар Браке…

Комиссар IX участка, который не мог добиться ответа на свои звонки по телефону, вошел в гостиницу «Стевенс» в пять минут седьмого. В комнате № 7 он нашел студента Ришара Бракемона повесившимся на перекладине окна совершенно при той же обстановке, при какой повесились в этой комнате его трое предшественников.

Только на лице его было другое выражение: оно было искажено ужасом, глаза его были широко раскрыты и почти выходили из орбит. Губы были раздвинуты, но зубы были крепко стиснуты.

И между ними был раздавлен большой черный паук со странными лиловыми крапинками.

На столе лежал дневник студента. Комиссар прочел его и сейчас же пошел в дом на противоположной стороне улицы. Там он констатировал, что весь второй этаж уже в течение нескольких месяцев стоит пустой, без жильцов…


Брэндон Д. Хенри. Арахна.

Сигизмунд Кржижановский
СПИНОЗА И ПАУК

Биограф Бенедикта Спинозы Колерус[39]39
  …Колерус – Й. Колерус (1647–1707, лютеранский пастор из Гааги, автор биографии Б. Спинозы (1705). Русский пер. его кн. Жизнь Баруха де Спинозы вышел в 1891 г. Кржижановский переиначил цитату: «Когда он желал дать своему уму более продолжительный отдых, он ловил и стравливал нескольких пауков или бросал в паутину мух, и наблюдение за борьбой насекомых доставляло ему такое удовольствие, что, глядя на это, он разражался громким смехом. Он рассматривал также под микроскопом различные части мельчайших насекомых, и это давало ему материал для выводов, которые, как ему казалось, вполне согласовались с другими его открытиями».


[Закрыть]
(XVII век) сообщает о философе: «Он любил, в часы отдыха от научной работы, наблюдать, бросив муху в сеть к пауку, жившему в углу его комнаты, движения жертвы и хищника. Иногда, говорят, он при этом смеялся».

* * *

Старый мохнатолапый крестовик, почуяв на себе зрачки философа, чуть-чуть, что бывало с ним чрезвычайно редко, заволновался. Понятно: момент был слишком значителен. Вероятно, вследствие этого чисто артистического волнения мастера, две-три нити оборвались и спутались, но, в общем, дело было сделано, как всегда: быстро и чисто.

Восемь тонких внутрь вогнутых лапок паука, ступая по туго натянутому плетению паутины, методически, с полной последовательностью, точно перенумерованные в нотной тетрадке с экзерсисами пальцы пианиста, обмотали истерически дергающееся тело мухи в серебристо-серый ворсинчатый саван. Треугольная головогрудь мастера, с колючими глазками у краев, отыскав на вибрирующем черном брюшке мухи нужное место, сомкнула внутри брюшка остроизогнутые челюсти.

Муха дернулась было крылышками. Еще раз. И все.

Тогда-то паук и поднял колючий граненый глаз кверху: тогда-то глаза паука и зрачки метафизика встретились. На мгновение. А затем: и паук-крестовик, и метафизик, расцепив взгляды, разошлись.

Метафизик подошел к столу у окна; протянул правую руку – щелкнула бронзовая крышка чернильницы, зашептались друг с дружкой страницы рукописи.

А паук, потерев слегка закровавившиеся передние лапки о пару средних, вполз по влажному бархатистому изумруду плесени в щель, темневшую меж стеной и неплотно к ней примкнутыми трактатами Картезия, Гэреборда и Клаубергуса[40]40
  …Картезия, Гэреборда и Клаубергуса – Соответственно, Декарт (в латинском наименовании) и философы-картезианцы А. Гереборд (1613–1661) и И. Клауберг (1622–1665).


[Закрыть]
. Пройдя по сомкнувшим свои лезвия листам к одному из книжных вгибов, паук вобрал в себя, сколько мог глубже, все восемь лапок и замер.

Метафизик же у окна писал: «…естественное право простирается во всей природе и в каждой отдельной особи так же далеко, как и сила. Следовательно, все, что человек осуществляет в силу своих естественных законов, он делает с абсолютным естественным правом, и его право на Природу измеряется степенью его силы»[41]41
  Строки эти могут быть отысканы в Tractatus politicus Спинозы. Cap. I, § 1–2. (Прим. авт.).


[Закрыть]
.

Страницы, падая одна на другую, прикасались буквами к буквам и вследствие этого понимали друг друга. Скрипело перо. И лишь один раз метафизик, оторвав глаза от строк, глянул на паутинные нити в темном углу комнаты и улыбнулся.

А паук? Прижавшись брюшком к пыльному Клаубергусу, он погрузился в чистое недумание. Философу было чему поучиться у паука, но чему мог научиться паук у философа. Тот, у нервущихся черных строк, знал меньше, чем ему было нужно знать. И писал, и писал. Этот же, у нервущихся серых нитей, знал ровно столько, сколько ему должно было знать: он был досоздан до конца, и ему незачем и не о чем было совещаться с шелестом листов манускриптов и печатных томов. Сидя во вгибе фолианта, он наслаждался великой привилегией, издревле пожалованной их старинному и знатному паучьему роду, – от прадеда к деду; от деда к отцу и от отца к нему, мохнатолапому, – свободой от мышления.


Фернан Кнопф (?). Видение.

Дино Буццати
ПОЕДИНОК

Епископ был один, а вокруг – только лес, да поле, да изгородь на краю поля. Он подошел к изгороди и кончиком трости смахнул паука, сидевшего на своей паутине. Паук был великолепен: молодой, красивый, крупный, с изысканным узором на выпуклой спинке. Падая, он повис на ниточке, да так и остался висеть, покачиваясь и недоумевая, что же с ним дальше произойдет.

Неподалеку на заборе, в центре роскошной паутины, примостился другой паук, еще красивее первого. Он был похож на Молоха. Или нет, даже не на Молоха, а на дракона, на древнего кровожадного змея, имя которому Сатана. Сытый и спокойный, он царил в своем крошечном, блещущем красотой мире. Епископу вздумалось посмотреть, что будет, и точным движением он подсадил первого паука в самую середину большой паутины. Тот приклеился и замер.

Царственный паук, казалось, спал, но не успел человек и глазом моргнуть, как он бросился на пришельца и стал обматывать его серебристой пеленой слюны. Меньший паук даже не сопротивлялся. В несколько секунд он превратился в белый неподвижный кокон.

Стоял тихий вечер, солнце плавно спускалось к горе. Паутина сверкала в его лучах тончайшими рисунками своего плетения. В центре ее, будто ничего не произошло, по-прежнему сидел гигантский паук. Он не шевелился и, казалось, погрузился в спячку. Чуть ниже висел кокон с плененным врагом. Может, меньший паук уже умер? Но нет, время от времени его передние лапки чуть заметно подрагивали.

И вдруг пленник скинул с себя путы. Он не прилагал к этому никаких видимых усилий, не бился, пытаясь высвободиться. Может, просто, подумав, разгадал секрет ловушки? Он вылез из кокона цел и невредим и не спеша пополз прочь по радиусу огромной паутины. Скорей, скорей, подумал епископ, а то он тебя догонит. Но паук и не думал торопиться.

Молох в своем царственном величии позволил беглецу уйти. Что это, своего рода договор? Сумеешь, мол, сам выбраться – свободен, помилую тебя. Или что-то в этом роде. Во всяком случае, гигант не шелохнулся, сделав вид, что ничего не замечает. И меньший паук благополучно скрылся в листве.

Но монсеньор ухитрился снова поймать его и осторожно подцепил на кончик трости. Он покачал его, точно маятник, и ловким движением сбросил обратно на большую паутину.

Паук-гигант сразу ринулся на свою жертву и, обхватив ее лапками, попытался скрутить. Некоторое время они боролись. К своему несчастью, меньший паук приклеился к паутине и никак не мог развернуться, чтобы встретить противника лицом к лицу. Все же он отбивался, пытаясь скинуть с себя врага. В этой неудобной позе и связал его большой паук.

Путы были уже не столь безукоризненны, как в первый раз, потому что злодей израсходовал почти весь запас слюны. Теперь он ограничился несколькими перехватами, оставив между ними зияющие прогалы. А монсеньору вдруг почудилось, что у него за спиной что-то промелькнуло: не то упавший лист, не то птица или змея… Он резко обернулся. Природа была тиха и спокойна. Паук-победитель не оставил на этот раз своей жертвы, а продолжал хлопотать вокруг, покусывая ей спину и стараясь впрыснуть яд. Пленник не противился и вроде бы даже не испытывал боли.

Победитель укусил его еще раз и уполз на тронное место, но вскоре передумал и вернулся. И снова принялся кусать. Он уходил и возвращался трижды. На третий раз побежденный изловчился и сквозь прореху в коконе схватил мучителя клешнями за ногу.

Молох содрогнулся всем телом, бросил добычу и попытался спастись бегством, но противник не собирался его отпускать. Он крепко вцепился в ногу, дергал, тянул – вот-вот оторвет. Наконец силы пленника иссякли, и он разжал клешни.

Монсеньору опять почудилось, что кто-то пристально смотрит ему в спину. Он оглянулся и опять никого не увидел. Только закат догорал, да через все небо протянулось длинное желтое облако. Оно было похоже на огромную руку, вытянутую в знак предостережения. Уж не к нему ли относилось это знамение?

Хромая, гигант вполз на свое законное место. Теперь он трясся от страха – а вдруг гнусный враг успел впрыснуть яд? Он принялся нежно оглаживать пораненную ногу: водил по ней семью другими, подносил ко рту, облизывал, вытягивал, чтобы посмотреть – совсем как человек, подвернувший конечность. Он возился со своей ногой, как с грудным ребенком. Мало-помалу испуг его прошел, и он стал проверять лапку, цепляясь ею за нити паутины – будто играл на арфе. И вновь в порыве отвратительной страсти сжимал в объятиях.

В конце концов он совсем успокоился и с удвоенным рвением вернулся к расправе. Как консервный нож врезается в дно банки, так его клешня пропорола брюхо пленного паука – из разреза потекла густая белая жижа.

В этот момент закатилось солнце, и огромная рука, нависшая над полем, взялась пунцовым заревом, окрасив мир в кровавые тона. Даже изгородь и та заалела. Все было тихо, еще тише, чем прежде, – ведь сначала были два паука, караулившие друг друга. Теперь остался только один. Он сидел смирно и делал вид, что ничего не случилось. Другой перестал быть пауком, он превратился в мягкий, бесформенный комочек, даже утробная слизь вся вытекла и свернулась. Но он еще жил: затекшие, стянутые путами лапки время от времени слабо шевелились.

Вдалеке по дороге проехала повозка: дробный цокот копыт затих, удаляясь к северу. Монсеньор услышал, как у реки с чувством запела крестьянка. Затем все смолкло. Он был совсем один. Взяв прутик, епископ с уверенностью опытного хирурга разорвал путы, высвободил изуродованное существо и положил его на листик.

Оно лежало в прежней позе, искалеченное, парализованное, будто только что извлеченное из гипсового корсета. Потом приподнялось и попыталось уползти, но свалилось на бок, а восемь лапок продолжали ритмично подрагивать, словно всеми преданный, невинный агнец Божий взывал ко Всевышнему.

Упав на колени, монсеньор склонил голову перед этой неутолимой болью. Боже, что он наделал! Как мало нужно, чтобы невинный эксперимент оборвал чью-то жизнь. Думая так, он внезапно почувствовал, что паук на него смотрит: маленькие невыразительные глазки глядели сурово и жгуче. Закат совсем угас, изгороди и деревья сделались страшными, загадочными и притаились, ожидая чего-то, в сгущающихся сумерках. Кто же опять промелькнул сзади? Кто тихо нашептывал имя монсеньора? Нет, кажется, все-таки никого…




Обложка детского журнала «Littlle Folks» (1870-е).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю