355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 1. Новые люди » Текст книги (страница 22)
Том 1. Новые люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:18

Текст книги "Том 1. Новые люди"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

– Вы, Катерина Федотовна, тоже пойдете, – распоряжалась Женя. – Одевайтесь. А я побегу к Агриппине Ивановне, узнаю – как, что…

Собственно устроителями пикника были Агриппина Ивановна, ее два кузнеца-офицера, которые у нее в то время гостили, семья Селифановых и Александр Лукич, приятный молодой человек с бледным лицом, тихим голосом, черной остренькой бородкой и вообще томным видом.

Александр Лукич был родственник купцов Жолтиковых и говорили даже, что он в Москве просто-напросто сидит в лабазе; но, вероятно, это была злая клевета, ибо у Александра Лукича все признавали самые изысканные манеры, а под его сдержанностью могло скрываться только очень тонкое образование.

Решено было собираться у Агриппины Ивановны. Дача ее стояла на горе, далеко от большого дома, где жили сами Жолтиковы, и близко от парка. Хотели выехать в 8 часов, но только в одиннадцать Агриппина Ивановна вышла. Она была в сером полосатом платье и большой белой кружевной шляпе. У крыльца уже стоял хорошенький плетеный шарабан и линейка.

На линейку нагрузили провизию и уселись мамаша Селифанова, Катерина Федотовна, еще несколько дам и даже Иван Семенович со своими удочками, шутник, балагур и дамский угодник, но уже с порядочной лысиной и хромой.

Попочка пришла только с Амосом. Ее мамаша была неохотница до большого общества и велела дочке сказать, что она не так здорова.

Попочка смотрела равнодушно, почти брезгливо, и стала, прислонившись к зеленому забору палисадника. Она была одета в свежее, легкое белое платье, которое сидело на ней удивительно. Длинная и бледная до прозрачности шея Попочки была полуоткрыта и выходила из рюшей и сборок, точно окруженная волнами белого пара.

Агриппина Ивановна уселась в свой шарабан и взяла вожжи.

– Ну, господа, кто же со мной? – крикнула она как-то неестественно, потому что, хотя она и делала вид, что еще не решила и сама не знает, кого возьмет с собой, однако никто не сомневался, что она это уже решила и знает.

Виктор в стороне торопливо и вполголоса объяснял Пустоплюнди, забегая вперед:

– Она, знаете, вчера намекала и даже приставала – не поеду ли я в шарабане, но я решительно отказался: это не в моих планах. Еще не время, знаете. А пока еще не время – нечего подавать повод к толкам, а?

Между тем в шарабан уселся приглашенный Александр Лукич. Агриппина Ивановна смеялась и уверяла, что поля его панамы будут мешать ей, однако дернула вожжами и покатила вперед.

Линейка тоже собиралась тронуться, когда вдруг подошла Попочка и объявила, что она тоже поедет, что она не может идти пешком три версты по жаре. Сначала было решено, что она пойдет вместе со всеми барышнями и молодежью.

Потеснились и дали ей место. Пустоплюнди растерянно посмотрел вслед облаку пыли, Амос пронзительно захохотал, а Женя проворчала:

– Фря! – и, с треском распустив зонтик, энергично отправилась в путь.

Начало дороги было приятное, лесом. Компания разбилась. Шли большею частью попарно. Только Виктор шагал один впереди, насвистывая что-то и сбивая своей толстой палкой головки цветов и листья с низких ветвей, да Пустоплюнди тащился позади всех, ошеломленный «ее» исчезновением. Он думал о ней, представляя ее себе такою, как видел сейчас, в белом платье, гордую, похожую на богиню. Пустоплюнди не знал, какие бывают богини, он не видел ни одной, и называл Попочку мысленно богиней, совершенно не отдавая себе отчета, что именно хотелось ему сказать – и все-таки выражался именно так.

Последние две версты пришлось идти по солнцу, по голой и пыльной дороге. Барышни начинали серьезно пищать, когда, наконец, мелькнула из-за дальнего бора белая Отрадненская церковь.

Путешественники, усталые и пыльные, миновали поселок, перешли мосты через большие светлые пруды с целым лесом ив и верб по берегам и спросили у встречного мужика – не проезжали ли здесь господа?

Господа оказались приехавшими. Они даже устроили чайный стол и завтрак в липовой аллее, за домом.

Княжеский дом смотрел угрюмо и гордо в своем старинном великолепии. Он был весь белый, каменный, с террасами и балконами, с широкими подъездами. Задним фасадом он выходил в парк, тянувшийся на несколько верст, глубокий и тенистый. Около самого дома парк начинался липовой аллеей, да такой, что даже Виктор свистнул удивленно и заявил, что на Кавказе ничего подобного нет. Липы, толстые, крепкие, стояли близко-близко одна от другой, стволы их делали бесконечную стену, бесконечную потому, что ветви наверху давно соединились и сплелись подвижным зеленым потолком. Говорили, что тут жил Пушкин, писал, гулял и охотился. В доме даже была картина, изображающая Пушкина с собакой в липовой аллее.

Единогласно решили осматривать прежде всего дом, поручив Ивану Семеновичу, который достопримечательностями не интересовался, заботу о завтраке.

Александр Лукич подал руку Агриппине Ивановне; Виктор решился утешаться с Женей, а Пустоплюнди удалось, наконец, пойти рядом с Попочкой, глядеть на нее сбоку и говорить ей о чем-то. Время от времени она кивала головой или говорила «да». Пустоплюнди были ненужны ее слова: ему только хотелось, чтобы она была такая, как есть, именно такая, неподвижная и прекрасная, и позволяла глядеть на себя.

Когда явился любезный управляющий с ключом и дачники вошли в первую комнату – всех охватил сумрак и холод церкви. Комната была полукруглая, со стеклянной дверью и с окнами под потолком. Темные стены, темная строгая мебель; только потолок выделялся светлым, странным пятном: он был выкрашен в голубую краску и долженствовал изображать небо с белыми облаками. Невольно все обратили внимание на этот потолок, так он не шел ко всей комнате.

– А это недавно ремонтировали у нас, – пояснил управляющий. – Старый-то рисунок поистерся, так архитектор велел маляру замазать гладко, а тот, затейник, вон что вывел. Ничего, хитро!

Все промолчали.

Управляющий пошел дальше, из двери в дверь. Мелькали полутемные прохладные комнаты, гостиные и диванные, спальни и будуары с тускло-розовыми гобеленами, на которых едва выделялись непомерно большие, бледноватые фигуры людей, собак и лошадей. Кое-где смотрели незакрытые старинные картины, темные и волшебные. Были тут и маленькие проходные комнатки с разноцветными стеклами в узком окне и креслом строгого стиля, с высокой спинкой, обитым желтой кожей. В столовой ждало еще новое, хотя и не яркое, великолепие. Комната была овальная с одним, очень большим, окном. Стены дубовые, темные; на разных полках кубки и чаши; стулья с вогнутыми кожаными сиденьями; а в трех дверцах дубового буфета стояли вырезанные из цельных кусков три человеческие фигуры натуральной величины. Самый средний был Вакх, некрасивый, здоровый и веселый, со складками вокруг смеющегося рта, с виноградом в волосах и сильными руками. Когда другие ушли из столовой, Пустоплюнди все стоял перед Вакхом и смотрел на него. Пустоплюнди сам не знал, что с ним делается в этом доме. Ему казалось, что он вступает в какой-то неизвестный мир, чуждый даже его счастливому миру неба и прямых сосен, но не менее прекрасный. Все ему нравилось здесь до слез, и он не мог объяснить почему. В первый раз ему захотелось знать больше, идти дальше, он чувствовал, что есть, есть тот мир, куда его влечет и куда он не знает дороги…

Пустоплюнди опомнился и побежал догонять компанию. Уже поднимались на лестницу во второй этаж, когда Пустоплюнди, смущенный, отыскал Попочку и пошел с ней рядом. Она казалась такой же холодной, волосы ее по-прежнему лежали неподвижной волной, и она была еще красивее под высокими потолками этих старинных комнат.

В верхнем этаже была библиотека. Книги обнимали стены, книги уходили к потолку, который почти весь был стеклянный, книги, книги большие и маленькие лежали на столах, у глубоких кресел на полу – везде. Здесь не убирали, только стирали пыль. Переходы вели из одной комнаты в другую, и вся цепь комнат была полна книгами, иногда маленькими, отделанными как драгоценные камни, иногда тяжелыми, угрюмыми фолиантами с желтыми шершавыми листами. Одна комната была наполнена гравюрами, следующая – старинными рукописями. В каждой комнате были небольшие лесенки, табуреты и глубокие покойные кресла-Дачники проходили толпой, шумя своими платьями, которые пахли свежим воздухом, и невольно притихли, точно боясь растревожить спящие книги. Пустоплюнди тоже молчал. У него было смутное желание молиться, хотя он никогда не молился.

Очарование стало исчезать, когда вышли в сад, на солнце и тепло. Управляющий звонко щелкнул ключом. Стали разговаривать, восхищаться, спорить. Агриппина Ивановна уверяла, что хотя и красиво, но она бы с тоски и страха умерла в этом доме; кузены, которые, пока были в комнатах, невольно умеряли шаг, чтобы не звенели их шпоры, теперь стали говорить, что у баронессы X. в Петербурге обстановка лучше. Виктор свистел, Попочка брезгливо улыбалась, и только одна Женя осталась верной старому дому и заявила безапелляционным тоном: «А я лучше этаких комнат никаких других не знаю и завидую Пушкину, если он тут жил. Я сама бы здесь стихи стала писать».

Яйца переварились, кофе чуть не убежал, Иван Семенович кричал, что он от всего отступается, если сейчас же не сядут кушать.

Завтрак был плотный и сытный. Пили много вина, больше, чем чаю. Агриппина Ивановна сняла широкополую шляпу, разгорелась и закидывала голову назад, когда хохотала; да и все были веселы; даже Попочка раза два сама обратилась к онемевшему Пустоплюнди и улыбнулась, показав ряд белых и тесных зубов.

«Богиня, – думал Пустоплюнди, – нет, она такая, она оттуда вся… Вон другие простые… Разве есть в ней хоть черта похожая?»

Амос не ходил осматривать дом; он пошел на озеро с удочкой Ивана Семеновича и вдруг вытащил большого окуня. К общему удивлению, вместо восторга он обнаружил ярость, швырнул Ивану Семеновичу его удочку и живую рыбу и, повертев перед ним раскосыми глазами, с целым потоком бранных слов удалился в глубь аллеи и не хотел завтракать. Вероятно, его рассердило опровержение фатальной теории, что все крючки и приманки вздор, и такое наглядное доказательство, что в рыбной ловле большую роль играют место и условия, чем судьба.

Уже солнце собиралось садиться, когда подумали о возвращении домой.

– А я узнал новую дорогу, – сказал необычайно веселый Виктор, который все время разгуливал под ручку с Женей и шептал ей на ухо что-то, должно быть, веселое, потому что она помирала со смеху.

– Новую дорогу? Где?

– А вот сейчас, и прелестную – все парком. Идемте же! Тут мы почти к нашему лесу выйдем.

Началось рассаживанье в экипажи. На этот раз поехали только пожилые особы. Попочка решилась идти, и даже Агриппина Ивановна сказала, что она пойдет пешком, пока не кончится парк, велела одному кузену сесть в шарабан и дожидаться ее на выезде, на дороге.

Жара спала, идти было отрадно, особенно по извилистым и влажным дорожкам парка. Дорожки вились и спускались, и уж видны были рощи и овраг, и Вознесенская дорога, и даже как будто кузен с шарабаном, но вдруг компания услышала разочарованные возгласы Жени и Виктора, которые шли впереди.

Пустоплюнди вел Попочку под руку, и это ему казалось счастием. Ему только хотелось заслужить как-нибудь свое счастие, сделать необычайный и геройский поступок: побороть шестерых разбойников, убить медведя…

– Немножко поскорее, – проговорила Попочка. – Там что-то случилось. Надо взглянуть.

На дороге было препятствие, и не малое: канавка или речка, узкая, но довольно быстрая. Ни мостика, ни доски, только два нетолстых березовых ствола были перекинуты с одного высокого берега на другой, на пол-аршина от воды.

Назад приходилось идти слишком далеко. Делать было нечего. Первый подал пример оставшийся кузен и перевел или перетащил свою даму – Селифанову. Потом Амос переполз без всякого страха, потому что знал – если ему суждено упасть – все равно упадет.

Агриппина Ивановна кричала, визжала, выла от ужаса, сам Александр Лукич сделал два неверных шага, но, однако, все кончилось благополучно.

Попочка молча пошла вперед по стволам, Пустоплюнди держал ее за руку и двигался осторожно. Но, дойдя до половины моста, Попочка споткнулась. Ее каблучок скользнул по тонкой коре круглого ствола, она хотела удержаться и не могла, Пустоплюнди выпустил ее руку – и тело ее грузно упало в воду, а кверху полетел целый столб брызг.

Одно мгновение прошло с тех пор, как Попочка скрылась под водой. Пустоплюнди это мгновение простоял на мосту, потом так же стремительно бросился вниз и, погрузившись на секунду, поплыл, причем отфыркивался, бил ногами, обутыми в сапоги, плашмя по воде и держал руки «граблями», с раздвинутыми пальцами, как все люди, скверно плавающие. В зубах он тянул платье Попочки, но это было совершенно бесполезно, потому что Попочка не плыла, а шла по дну рядом, и вода едва доходила ей до пояса. Наконец и Пустоплюнди сообразил, что он плывет напрасно, встал на ноги и пошел пешком. Вода на самой середине не была глубже полутора аршина: Попочка скрылась под водой, вероятно, потому, что не успела встать на ноги.

Все это случилось скорее и стремительнее, чем кто-либо успел произнести слово. Когда Попочка вышла на берег – все бросились к ней. Но Попочки больше не было. Мокрый Пустоплюнди широкими от ужаса глазами глядел на нее, на себя и припоминал все случившееся. Он ясно помнил, как она тяжело упала, как он бросился и как глупо плыл, ударяя сапогами воду плашмя. И эти сапоги ему были смешны и противны, и противно илистое дно, где он сразу схватил Попочку за лицо, а потом за платье, противна эта мокрая рыдающая барышня, всхлипывающая в истерике, как кликуша. Белого платья, похожего на пар, больше не было: в грязи – в тине, в иле, намокшее, повисшее, облипшее – оно было страшно. Волосы Попочки упали; тонкая коса, выше пояса, – почернела и заострилась на кончике, и с кончика тихо капала вода. Лицо было жалкое, трусливое, истеричное, иссиня-бледное. Она бросилась было на шею к Агриппине Ивановне, но та отстранилась, боясь замочиться, и утешала ее издали. Женя была добрее, но не знала, что делать при истерике: хотела воды, но воды дать было как-то неловко – и без того Попочка проглотила ее довольно. Наконец, кое-как бедную Попочку успокоили. Агриппина Ивановна великодушно предложила свой шарабан с кузеном для скорейшего отправления пострадавшей домой. Вспомнили о Пустоплюнди. Попочка пожала ему руку мокрой и холодной рукой и назвала своим спасителем. Виктор хохотал. Амос хохотал до неприличия и повторял:

– Гляжу, а уж он плывет… И ногами-то так и орудует, сапогами, сапогами…

Пустоплюнди улыбался растерянно. Он чувствовал прилипшее холодное белье, воду в сапогах и чувствовал, что всему пришел конец. Точно он выстроил себе большой прекрасный замок под самое небо, а кто-то пришел и дунул – и замок улетел, как улетает пар от самовара, и никто даже не знает – был ли он когда-нибудь. Пустоплюнди безобразен со своими, сапогами, но и она была безобразна. Она – равна ему, равна всем. В ней он не найдет того, что дорого сердцу. Но оно есть, это дорогое. Надо искать его.

Пустоплюнди отказался от летнего урока и уехал из Вознесенского. Говорят, что он перешел с юридического факультета на филологический, работает по урокам вдвое больше прежнего и старательно копит деньги. Он хочет побывать на родине, там, где прямые колонны из пожелтевшего мрамора уходят в синее жаркое небо, там, где есть другое небо, которое люди называют морем, где он найдет то, чего не знал и всегда любил – красоту.

Простая жизнь*
I

…Всегда я была гордая и упрямая. Да и то сказать, будь я смиренная, не умей сама за себя постоять – пожалуй, и на свете бы теперь меня не было. Я ведь «казенная», из Воспитательного дома, а «казенные дети», пока вырастут, могут всего натерпеться. Отдают их еще крошками в деревню – тут около Петербурга, больше к чухнам; хорошо, если попадется добрая мамка; а у иной своих пять человек – где же о чужом ребенке заботиться.

Я до восьми лет горя мало видела. Моя кормилица-чухонка была хорошая, меня любила; и я ее любила, матерью называла. Она воспитывала меня по-божьему.

Умерла чухонка – кончилось мое привольное житье. Ее сестра стала нас с братом Андрюшей всячески тиранить и мучить. Андрюша тоже воспитанник был, не родной мне брат, названый. Новая хозяйка наша Бога не боялась и людей не страшилась. Бывало, зимой холодно, одежи никакой не давала, по снегу босиком бегаем; и рубашки нам по четыре раза в год меняла. Летом мы вместо пастухов были: овец, свиней пасли; а придут заморозки – до свету гонят нас на поле, картошку копать. Холодно, темно… Только и радости, что скрадем у хозяйки спичек, разведем на поле огонек и печем картошку; да и то оглядываемся, не идет ли кто.

Прошло три года, мне десять лет минуло. Всех десятилетних отбирают и везут ближе к Петербургу, чтобы по-русски научились. Я по-русски ни слова не знала, все по-чухонски. Иным воспитанникам и не хочется уезжать, привык-нут, а нельзя – надо. Набор этот бывает всегда осенью, после Покрова.

В самый Покров приехал окружной врач, строго наказал воспитателям привести нас всех, сколько назначено, в одно время в окружной лазарет.

До лазарета считалось двадцать пять верст. Приехали мы, идем в приемную комнату – а там плач, шум: наши названые отцы и матери плачут, провожают. Иных как своих родных воспитывали.

Когда мы остались одни, начальник проверил, все ли явились; нас было много, двести девятнадцать человек.

Отсюда всех везут в Петербург, в Воспитательный, там уж назначают кого куда.

Рано разбудили нас на другое утро. Доктор дал билеты казенные, велел не потерять и читал наставление, чтобы слушались мы своих будущих хозяев; да еще роздал нам от казны по яблоку и по мармеладинке.

Увезли нас.

II

Я попала в богатый дом. Ребятишек было человек пять, все маленькие. Хозяйка мне сразу не понравилась: лицо хитрое, злое. Я потом про себя ее ведьмой звала. Окружной врач велел меня чисто одеть и пускать каждый день в школу. Не понравился хозяйке такой приказ: я ее ребят нянчила, домашнюю работу справляла.

До школы было девять верст. Собрались все мальчики и девочки рано, зашли за мной, а я и спроситься не смею; хозяйка сердита, ходит по избе, ворчит. Один мальчик сказал ей:

– Ты, тетка Марья, пусти ее сегодня; сегодня все должны прийти, записываться будут, а потом как тебе угодно.

Она крикнула мне с сердцов «ступай!» А как идти? Холода сильные, надеть вовсе нечего. Ну, однако, надела лохмотье какое-то, пошла.

Началось мое мученье: учитель велит непременно каждый день приходить, а тетка из дому не пускает. Урывками только и могла учиться: но я не ленилась и скоро стала все по-русски понимать, цифры узнала и буквы. На экзаменах очень стыдно бывало: все приоденутся, одна я в лохмотьях, словно цыганка.

Так бегала я в школу, босая и неодетая, две зимы, а на третью сильно заболела. В лазарете пришлось целый год пролежать: сначала корь была, а потом ноги все ломило. Хозяева мои за это время ни разу не навестили меня, не пришли узнать, жива ли я.

Я поправилась, назначили меня на выписку. Я была рада; думала, вот снова поеду на прежнее место, буду в школу ходить, хоть понемногу ученье продолжать.

Но не вышло по-моему. В последний день сказала мне сиделка, что я опять «переводная»: к другим хозяевам, в колонию, к немцам меня назначили. Горько мне стало: я всегда слышала, что колонисты злые, и питомцам у них хуже живется.

Приехал за мной колонист; с виду он был добрый, но я ему все-таки не очень-то верила. Хозяйка оказалась не сердитой; она была немножко помешана, в хозяйство не входила; я одна должна была обо всем заботиться. В школе учиться уж не пришлось.

В колонии я отдохнула немного от моих прежних мытарств и поправилась.

III

Мне исполнилось семнадцать лет; взяли меня из колонии в Петербург, в «казну», то есть на казенную службу в институт. Из питомок каждый год отбирают в казну положенное число. В институте мне понравилось, и занятие свое я скоро поняла: меня определили в бельевую, смотреть за бельем.

Подруг много, весело; у нас, – девушек, и вечера бывали. Мы танцевать любили и умели: как у воспитанниц танцкласс – мы в соседнюю комнату, и все, что им учитель показывает, мы перенимаем. Привыкла я тоже книжки читать; все девушки романы потихоньку читали. Один раз мне попался страх какой интересный: «По локоть руки в золоте, по локоть руки в крови». Я этот роман все по ночам читала, чтобы наша кастелянша, мадам Рязанова, не увидела. Она не любила.

Сидела я раз вечером в девичьей – работу мы покончили – вдруг приходит моя знакомая, Анна Ивановна. Я уж ее целый год не видала, мы с ней никогда особенно не дружили. Не знаю, как это она меня вспомнила.

– Пойдем, Паша, ко мне, посидим, чайку напьемся. Тут недалеко, на Николаевском вокзале.

Пошли мы. Ее названый муж был дома, я его раньше не видала, ну – познакомились.

Пока чай готовили, я села у окна.

Дверь отворилась. В комнату вошел незнакомый человек, снял пальто, тихо сказал «здравствуйте», и сел к столу. Анна Ивановна засуетилась, угощает его, но меня ему не отрекомендовала. Я узнала потом, что это обер-кондуктор с Николаевской железной дороги; он у Анны Ивановны комнату снимал, жилец ее был.

С первого взгляда он мне показался уже немолодым, некрасивым: темные усы висели книзу, волосы спереди подрезаны, сам высокий, худощавый… Но тихий и кроткий разговор его я слушала с удовольствием.

Помню, вскоре после того мы его на Троицу на бал пригласили. В этот день у девушек всегда бал: двух гармонистов зовут, – большие у них такие гармонии, – угощенье бывает и танцы в «круглом саду».

Вечер был теплый, ясный; молоденькие листочки едва развернулись, дни стояли длинные, ночи почти не было – сумерки. Все же, когда чуть стемнело, ушли танцевать в девичью; мы с ним одни остались в саду, долго гуляли между деревьями.

Он мне рассказывал о себе, говорил, что любит спокойную жизнь, семейный угол… Я молчала; мне было хорошо с ним, и казалось, что я его давно знаю, давно слышала такие речи, тихие и разумные.

Мой новый знакомец, Борисов, кротостью вошел в мое сердце. Я его не сразу полюбила. То нравится он мне, то будто чую в нем что-то хитрое и злое, страшно мне сделается, дальше от него быть стараюсь.

IV

Началась у нас переписка, свиданья пошли. Мы часто виделись у Анны Ивановны. Позовет она меня к себе, а сама сидит-сидит – вдруг вспомнит: «Ах, Боже мой, ведь меня кума Пелагея Васильевна зайти сегодня зачем-то просила! Ты погоди, Паша, я сейчас вернусь».

И уйдет. А я радовалась, это время мы с жильцом, Николаем Ивановичем, вдвоем просиживали. Я уж тогда начала к нему очень привыкать. Чуть день не повидаю – скучно, и работать не могу. Он и в институт часто приходил. Я о своей любви ему никогда не говорила, держала себя гордо.

Раз – это было уж в конце мая – он целый день не приходил. К вечеру, часов в восемь, я не вытерпела: дай, думаю, пойду к Анне Ивановне – может, и он с поезда вернулся.

Погода стояла славная, тепло, тихо. По улицам и огней не зажигали, совсем день, светло. У Анны Ивановны посидела я немного – гляжу, идет он.

– Здравствуйте, – говорит, – как здоровье? Душевно рад вас видеть. Я сегодня целый день ездил, вот только сейчас с поезда.

Пока мы там сидели, я все время над ним смеялась, дерзкие речи говорила, сама не знаю отчего. А он был самолюбивый: вижу я, побледнел, губы кусает – рассердился. Стало мне его жалко, однако я этого не показываю, собираюсь домой.

Анна Ивановна в разговоре нашем его сторону держала, спорила со мной. Он как будто повеселел.

– Позвольте, – говорит, – проводить вас, Прасковья Александровна; вот и Анна Ивановна пойдет, погода очень прекрасная.

Мы вышли.

Стало свежее и как будто стемнело; часы на вокзале показывали одиннадцать. Мне было весело и легко. Николай перестал дуться, шутил и смеялся.

Мы проходили по Лиговке; вдруг слышим – музыка играет, окна освещены.

– Что это? – спрашиваю я у Николая.

– Это гостиница «Дунай». Хорошая гостиница. Хотите, зайдем? Выпьем чайку, музыку послушаем. Право, зайдем? Ведь вам еще не поздно, Прасковья Александровна…

Я не знала, что сказать; заходить мне не хотелось, а отказаться – его было жаль: он так просил, и так я его обижала.

Вдруг Анна Ивановна говорит:

– Зайдем, пожалуй, отчего не зайти? Вы нам пару пива поставите. Идешь, Паша?

Я молча пошла за ними. Мы отворили парадную дверь и стали подниматься по лестнице на второй этаж. Оглянулась я, а моей Анны Ивановны нет как нет.

Я испугалась.

– Где ж Анна Ивановна?

– А она, кажется, своего мужа встретила в дверях. Она сейчас придет…

Нас провели в номер. Это была небольшая узкая комната в одно окно. Пестренькая занавеска была спущена. Такая же пестрая перегородка разделяла номер на две половины. Перед диваном стоял стол, покрытый белой вязаной салфеткой. Я не хотела садиться, прохаживалась по комнате и все спрашивала, где Анна Ивановна.

– Право же она встретила Василия Дмитриевича и пошла с ним, – сказал Николай. – Она сейчас придет сюда. А вернее всего, что они тут, в соседней комнате. Человек! две бутылки меду! Пива тоже подай. Вы что пьете, Прасковья Александровна?

– Я ничего не пью, – право, мне ничего не нужно.

– Ну, я один буду пить за ваше здоровье. Только присядьте со мной.

Я села на диван. Принесли меду. Сначала я видела, как он тихонько улыбался, наливая себе стакан, потом сразу сделался серьезен, поднялся со своего места и сел рядом со мной. Я посмотрела на него: он был бледен, а в глазах его мне почудилось что-то злое и жестокое. Я испугалась и хотела встать, но он удержал.

– Полюбите меня!

– Послушайте, право, я удивляюсь: не глупый вы мужчина, и вдруг такие у вас ни к чему не нужные мысли. И где это только Анна Ивановна?

Он помолчал.

– Я слыхал, Прасковья Александровна – за вами артельщик один очень ухаживает?

– Правда, ухаживает. А вам-то что? За мной не один он ухаживает.

– Вот это-то мне и не нравится.

Николай крепко обнял меня. Я вскрикнула, хотела вырваться, но он держал меня и, наклонившись близко, произнес:

– Не кричи, все равно дверь заперта…

Помню одно, что после я, как безумная, выбежала оттуда на улицу. Я не хорошо понимала, что со мной, и не знала, что делать. По счастью, я захватила с собой из дому два рубля; не раздумывая долго, я пошла на вокзал, взяла билет и уехала к дяде в колонию. Он не удивился: из института меня часто пускали к нему гостить. Только там я немножко одумалась и начала понимать, что со мною случилось.

V

Николай стал мне писать письма, но я их не читала; разорву на мелкие кусочки и отошлю назад. И слышу я – все он своим знакомым про меня рассказывает; должно быть, очень уж сердился, что ничего со мной не может поделать и что писем его не принимаю.

На душе у меня было горько и тяжело; я его все-таки любила.

Так минуло лето. Пришел сентябрь, дожди; работы прибавилось; понемногу я начала привыкать к мысли, что никогда его не увижу. Дурные его поступки я забыла.

Вдруг все сразу переменилось.

Стала я прихварывать, все мне неможется, – то там болит, то здесь; с лица осунулась, пожелтела. Надо, думаю, к доктору сходить. Долго собиралась, наконец пошла.

Посмотрел доктор: «Это, – говорит, – болезнь не опасная…»

Я сначала не поняла, – ну, он пояснее сказал. Вышла я от него, и сама себе удивляюсь, как то я еще иду; кабы в то время случилось в Лиговке воды побольше – может, меня теперь и на свете бы не было.

Что делать? Вот когда настала моя забота; целые ночи напролет я не спала; лежу с открытыми глазами, смотрю в темноту и думаю: чтб делать?

Одно оставалось – на место идти.

Я говорила знакомым, что выхожу из казны, просила место мне приискать, но место не находилось.

Прошла неделя, и стало мне не в мочь. За эту неделю душа у меня изболелась. И я решила про себя: пусть будет что будет; хоть и стыдно это – напишу Николаю.

Написала коротенькое письмо, просила прийти завтра в четыре часа.

Целый вечер и следующее утро я ходила бледная, испуганная.

– Придет или не придет? Он пришел. Мы были одни.

Николай обнял меня крепко. «Прости меня, Паша, прости»… и еще что-то тихо говорил, я уж не разобрала, горько плакала; сразу воротилась моя любовь к нему, я позабыла обиды. Вижу, не совладать все равно с собою: пусть уж, думаю, пусть люблю…

Поуспокоились мы немножко, – он спрашивает, как мне живется.

Я ему всю правду сказала.

Он задумался.

– Знаешь что, Паша? Тебе тут оставаться не приходится.

– А как быть-то? Место на воле скоро ли выйдет? Да и искать в таком моем положении не знаю где.

– Совсем тебе никакого места не нужно, а найму я комнату, переходи жить. Теперь, конечно, мне свадьбу играть расчету нет, жалованье маленькое, мать на руках. К весне виднее будет. Я тебя так не оставлю.

– Не пойду я к тебе. Я всегда тех осуждала, кто на легких хлебах живет – сама не пойду.

– Эх, Паша, теперь ведь уж все равно, теперь тебя кто ж возьмет? Тебе кроме меня ни за кого не идти. Да и не ты первая, не ты последняя. А я тебя обижать не стану, вот ей-Богу же не стану. Так я пойду комнату искать.

Он встал.

Я не знала, что ему сказать; на душе было невесело, думалось, нехорошо я поступаю, да вспомнила, что с ребенком некуда идти – и согласилась.

Вечером, дня три спустя, сидела я в девичьей, чай был накрыт; вдруг входит Борисов.

– Милости просим, – говорю я, – как раз к чаю.

– Ох, Паша, не до чаю мне; я, – говорит, – место потерял. Я вся обомлела. Смотрю на него, а он бледный и сам будто не в себе.

– Отчего так? – спрашиваю.

– Да так уж, случилось такое дело. Теперь не знаю как мне и быть. Главное – мать-старуха, куда я ее дену?

У меня глаза были полны слез. Хотела сказать ему, что пусть бы мать пока у меня погостила – да не посмела; я сама была бездомная.

Просидели мы с ним так минут пять, и говорит он наконец, все невеселый:

– Вот что я, Паша, надумал; ты уж, пожалуйста, не сердись, переезжай ты пока к моей сестре или к брату. У них есть хороший, чистый угол в дворницкой. Я это дело устрою. Там мне за тебя и платить ничего не придется. Что ж ты, согласна?

Подумала я немного:

– Хорошо, – говорю, – Николай, перееду, согласна.

VI

Рано утром я встала, вздумалось к Скорбящей Божией Матери помолиться поехать: может, Господь ему и пошлет.

Оделась я, села на конку у Николаевского вокзала и отправилась. Это ведь недалеко, за Невской заставой, пять копеек стоит. Там прежде, рассказывают, только одна заброшенная часовня была, Николая Чудотворца, а образ Божией Матери так, сбоку стоял. И висела там кружка, а в кружке грошики медные, старинные. Случилась летом гроза. Молния ударила в часовню и попала прямо в кружку. Она рассыпалась, но грошики на землю не попадали, а все к образу Божией Матери так и прилипли. До сих пор они там. Пришел сторож, увидал чудо. И узнали, что эта икона чудотворная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю