Текст книги "Том 1. Новые люди"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)
Лицо Анфисы сделалось коричневым и сухим от постоянного действия воздуха и чрезмерного утомления. И глаза смотрели уже не так прямо и открыто, как прежде.
Мама глядела на странницу и по ее маленькому, сморщенному личику текли слезы, которых она не утирала.
– Божья воля, матушка! – проговорила Анфиса, вздохнув. – Главное, конечно, что без покаяния скончалась она, ну да молитвенников за нее много. И мое такое суждение, матушка, что барышня не совсем в своем рассудке были. Я их никогда понять не могла, сколько ни допытывалась.
– Расскажи мне все про нее, Анфисушка, – сказала мама, каким-то странным, точно чужим голосом.
Известие о смерти Манички было для нее последним ударом. Когда Маничка ушла, мама в первый раз поняла, как она любила свою несчастливую дочку. Но именно потому, что поняла – она не захотела ее вернуть, устроила все для нее, даже умилостивила папа. И ни разу не написала Маничке, не напомнила ей о себе.
– Что ж рассказывать-то, матушка? – начала Анфиса. – Жизнь наша была трудная. Я барышню ни на день не оставляла, хоть она меня вовсе не удерживала. Но я думала – что ж, потружусь для Бога. И ходила я по святым местам для Бога, а для чего барышня ходила – я не знаю. Много нас странниц порой вместе ходило, и все ее за блаженненькую считали. Придем это мы к святыне – ну сейчас в церковь, конечно, к мощам, или к иконе приложиться – а она нет. Мы у обедни, а она на лугу, над обрывом сидит да на Днепр смотрит, а то к странникам или странницам подходит, спрашивает: «Вам не надо ли чего? Есть или еще что-нибудь?» Ее уж знали и доверяли ей. Как что нужно, так к ней. Сколько у ней есть – она сейчас половину отдаст, а всего не отдаст. Мне, говорит, так же нужно, как ему, а ему так же, как мне. Я, говорит, и себя и его одинаково люблю, оттого и делюсь. Еще придут – еще половину отдаст. На паперти никогда не просила, а только что дадут. Ей давали много везде, знали, что блаженная. И всех она убеждала в одном. Соберет народ, сядут кругом, сама она в середине – и начнет говорить: «Люди, послушайте меня; счастья вам все равно не будет, так пусть же и несчастья не будет. Сделайте так, чтоб ничего не хотеть и ничего не бояться – вот и станет вам спокойно жить». И что ж вы думаете? Многие ее слушали. Я – сохрани Боже! Такие слова! А многие слушали и принимали. В городах купчихи ее и меня к себе звали – она шла, ничего. Молчит там или свое говорит: «Сделайте, люди, чтобы ничего не хотеть…» Ну и забавлялись купчихи. Только некоторые недовольны потом были: что, говорят, это такое, прежде юродивые предсказывали, босиком ходили и с непокрытой головой, а нынче не то, и в башмаках, и всякую одежду берут, какую ни дай. Обижались на это.
– Ну, а заболела-то она как же? – спросила мама шепотом.
– А заболела она под Москвой, еще зимней порою, мы тогда по случаю сильных морозов в одном монастыре остановились. Заболела она – тут и рассказывать нечего – долго перемогалась, не говорила. Потом сразу: пойдем, говорит, Анфиса, в Москву, положи меня в больницу. А тут потеплело, мы и пошли. На постоялых дворах по ночам стонала, трудно ей было, а очнется – сейчас первое слово: «Ничего, Анфиса, ты не думай… Это тело мое мучают, я слаба; пусть мучают тело, а надо мной-то никто не властен». В Москве, в больницу, к ней многие из странниц приходили, она им все про свое повторяла, они ей обещали, что будут ее слова помнить. А при последнем конце я одна была. Наклоняюсь к ней, а уж у ней очи потускнели. Что, говорю, родителям сказать от вас, барышня? Она посмотрела и говорит: «Ты знаешь мои мысли, все им и скажи. Пусть любят других, как любят себя. И скажи, если спросят, хорошо ли мне было – скажи, что хорошо»…
С тем и умерла. И трудная же болезнь к ней пришла: мучилась, мучилась – почернела вся, а так и не смирилась. Пускай, мол. Я точно родного потеряла. Конечно, я ее слов не слушала – такие слова, прости ее Господь! Ну, а были, которые слушали. Только не всякий, конечно, выдержать это может.
Мама глядела на Анфису – и по старому лицу ее катились слезы, которые она не утирала.
VIII
Член суда Костяков уезжал в Петербург.
Судейские дали ему прощальный обед. Было много речей, тостов. Половина разъехались, остались только самые близкие приятели Костякова.
– А вы слышали, эта психопатка, дочь прокурора, умерла где-то в больнице…
– Да, как грустно! – сказал Костяков.
– А ведь это вы ее блажь тогда на вечере возбудили, – сказал кто-то. – Заговорили о свободе, девочка мечтательная – создала себе теорию, ну и пошло. Может, влюбилась в вас немножко…
– Да, жаль, жаль, – сказал Костяков, задумчиво наливая себе бокал. – О, русская женщина, когда ты поймешь свое назначение? И разве я говорил о какой-то нелепой отвлеченной свободе? И о той странной любви к другим, как к самому себе, которую она проповедовала? Нет, господа! Я поднимаю бокал за свободу мысли, за свободу пылкого, искреннего чувства! Я пью за истину, добро и красоту! Будем любить людей, как наших братьев!
Громкое «ура» покрыло его слова. Костяков был очень доволен своею речью.
Цыганка*
I
В саду, в беседке, сидели две молодые девушки, почти девочки. Была очень ранняя весна, деревья стояли еще совсем голые, трава показывалась кое-где по краям дорожек, – но в воздухе уже веяло настоящим теплом. Сквозь обнаженные ветви лип и акаций светлело высокое, бледное небо. На юге, в Малороссии, март часто бывает теплым, как май.
Девочки работали, вышивали шерстью одну и ту же полоску, вероятно, для ковра.
Нельзя было решить с первого взгляда, которая из них старше. Обеим казалось лет по шестнадцати или даже меньше. Всякий сразу сказал бы, что они не сестры – так мало между ними было общего.
Брюнетка подняла голову и уронила руки на стол. В ее движениях замечалась резкость.
– Как надоела эта полоса, Господи! Лида! Лида! Что же ты, не слышишь? Увлечена! Брось, пожалуйста, эту дрянь. Ты посмотри, как хорошо!
Увлеченная Лида медленно и без удивления подняла на подругу глаза. Они были очень мягкие, очень кроткие, светло-голубого цвета, чуть-чуть водянистые. Хорошенькое длинноватое личико походило на мордочку белой мышки. Около небольшого носа виднелись легкие, чуть заметные веснушки. Волосы соломенного цвета, зачесанные гладко назад и открывающие низкий, полукруглый лоб, спускались на спину толстой, короткой косой. Лида была немного медлительна, но мила и почти всегда спокойна.
– Нет, я не брошу, надо кончить, – возразила она. – Ты, Аня, всегда так: чуть начнешь что – уж наскучило… Ты…
Она не договорила, потому что Аня бросилась к ней на шею и стала ее целовать, повторяя:
– Я тебя страшно люблю… Лида моя, красавица, единственная… Я умру, так я тебя люблю… Я только одну тебя люблю.
Лида наполовину отбивалась, наполовину отвечала поцелуями. На последние слова подруги она сейчас же возразила:
– Как, одну меня? А разве своего папашу ты не любишь? И Каролину Петровну, я думала, ты любишь.
Аня затихла и, помолчав, отвечала:
– Что ж Каролина Петровна? Твоя гувернантка – моя учительница…
– Она у нас в доме как родная.
– Ну да, ну да, конечно… А папа? Что мне его любить, когда он меня не любит?
– Перестань говорить вздор, – наставительно заметила Лида. – Твой папаша занимается делами, смешно было бы ему с тобой возиться. Такое значительное лицо! А скажи, разве тебе чего-нибудь недостает? Учителя у тебя лучшие; живете вы богато; не стесняют тебя; нет, ты счастливая!
Отец Ани, действительно, имел видное место в маленьком уездном городке Малороссии, куда его перевели не особенно давно. Он, хотя вдовец, занимал большую, прекрасную квартиру в лучшем городском доме. Этот дом принадлежал вдове Винниченко. Сама вдова с дочерью Лидией и гувернанткой жили внизу, в трех громадных, странных комнатах, похожих на подвалы. Мадам Винниченко была женщина не прихотливая, тем более, что служила в кухарках у собственного супруга, раньше чем сделаться его женой, барыней и домовладелицей. Лиду она воспитывала, как барышню, хотя была взыскательна.
Таким образом, подруги жили в одном доме, только в разных этажах. Аня, которая вне уроков не имела никаких обязанностей, целыми часами просиживала внизу, у подруги. Каролина Петровна, гувернантка Лиды, давала обеим девочкам уроки немецкого языка и музыки. Общий сад способствовал сближению. В саду Аня и Лида познакомились и подружились.
– Кто это был сегодня у вас так часов в двенадцать? – спросила Лида, продолжая работать, – молодой, без усов?
Аня смотрела прямо перед собой, на свежее небо сквозь ветви деревьев. Она ответила не сразу.
– Что? В двенадцать? Не знаю. Кажется, член суда новый. К папе с визитом. Я ведь не выхожу к гостям.
– А как его фамилия?
– Да не знаю, ей-Богу! Смешная ты, Лида! Понравился он тебе, что ли?
– Мне все нравятся. И почему не спросить? Ничего тут нет смешного. Может – это тебе жених.
– Жених? Вот вздор-то! И вечно у тебя на уме женихи какие-то…
Лида сжала губы и проворчала сухо:
– И тут не вижу дурного. Всякая девушка думает о замужестве.
Аня расхохоталась и сказала:
– Нет, я не думаю. Я, например, убеждена, что страшно выходить замуж. Ты, Лида, ты другое дело: ты такая хорошенькая…
Лида едва заметно улыбнулась.
– Ну, хорошенькая! Это все равно. Надо всем выходить замуж. Мамаша думает меня выдать непременно за богатого, но я нахожу это лишним. У меня у самой хорошее приданое, я не жадная. Дом этот мне пойдет, да и вообще все будет со временем мое. Я одна дочь. Нужно искать, чтобы человек нравился. Да и то я не за всякого пойду. Командовать над собой не позволю. А случись подходящий – деньги – последняя статья.
Аня слушала рассуждения подруги с удивлением и с некоторой робостью. В такие минуты ей казалось, что Лида гораздо старше ее, хотя в действительности она была моложе на два месяца. Ей только что минуло шестнадцать.
– Лида, голубчик, – взволнованным голосом начала Аня. – Лида, молю тебя, не выходи замуж! Ты выходишь, да?
Лида рассмеялась.
– Да что ты? За кого я выхожу? Я так, вообще говорила. А если б пришлось – почему не выйти. Вот ты – действительно странная. Хорошо ты меня любишь, если не желаешь, чтобы я была счастлива.
Аня ничего не отвечала, потому что сама не знала хорошенько, отчего ей не хочется видеть Лиду замужем – но ей сделалось очень грустно. Она готова была заплакать.
Лида заметила это и встала.
– Перестань дуться, Аня, а то и я надуюсь. Пойдем лучше во флигель, хочешь? Там сегодня Каролина Петровна пробную бабу печет, по-своему. Мне надо посмотреть. Нынче среда страстная, а в субботу нам с мамашей придется у печки повозиться. Мы ведь все сами. Устинья не смыслит. А у вас кто будет?
– Что будет?
– Ну, к празднику приготавливаться. Пасхи делать, мазурки… Яйца красить.
– Должно быть, Анфиса. Ведь она у нас хозяйством заведует.
– Что она может! Отчего ты, Аня, сама хозяйство не возьмешь?
– Я? Я учусь… Да и не люблю… На что? Кому нужно? Пусть Анфиса скверно сделает пасхи. Я к вам приду, а папа все равно не заметит. Ему это безразлично.
Лида ничего не ответила, аккуратно сложила работу – и обе подруги отправились во флигель.
II
Флигель стоял во дворе, довольно далеко от большого дома.
Там помещалась кухня, даже две, людские, была и чистая светелка для скотницы. В этой светелке стояла Каролина Петровна, без очков, с красным, взволнованным лицом. Иногда она бросала взоры на скотницыну постель, где, на подушках, лежало что-то укутанное, похожее с виду на ребенка.
Каролина Петровна была довольно сухенькая немка без возраста, с черными, как смоль, волосами, живыми черными глазами и небольшим носом. Привычка раздувать ноздри придавала еще больше энергии ее маленькому, увядшему лицу. Деятельность Каролины Петровны не поддавалась никаким описаниям. Она вечно что-нибудь устраивала. Или детский спектакль, или концерт, или публичный экзамен своим ученицам, определяла каких-нибудь детей в приют, или, если ничего другого не случалось, то хоть Оксан или Гапок на места. И делала она это с таким тактом, настойчивостью и уменьем, что все у нее удавалось самым лучшим образом.
Мало-помалу, сама вдова Винниченко, дама полная и себе на уме, стала весьма доверять Каролине Петровне.
До главных хозяйственных дел она ее не допускала, но мелочи были сданы на ее руки.
И после шести лет совместной жизни вдова Винниченко, равно и ее дочь, смотрели на Каролину Петровну, как на члена семьи.
– Тише! тише! – зашептала Каролина Петровна и замахала руками, увидя своих учениц. – Не хлопайте дверями. Две еще сидят.
Аня была в недоумении, но Лида сейчас же подошла к постели и спросила:
– Эту вынули? Валяли?
– Нет еще. Погоди.
– Что вы делаете! Ведь бок обомнется.
– Погоди, Лидочка. Не спорь. Впрочем, я думаю, теперь пора.
Каролина Петровна подошла к постели и развернула, едва касаясь, то, что было похоже на заснувшего ребенка. Под белыми покровами лежала баба, нежная, воздушная, легкая и мягкая, как пушинка. Каролина Петровна с любовью повернула ее, совсем темное, тело. Корочка была желтоватая, подернутая словно черным кружевом, подпеченая.
Лида положила в ряд две подушки и с серьезностью смотрела, как Каролина Петровна перекатывала с одной на другую остывающий кулич. Ане сначала хотелось смеяться, потом сделалось скучно.
– Ну что, Аничка? – произнесла вполголоса Каролина Петровна, не отрываясь от работы. – Думаете праздниками повеселиться?
– Нет, какое же веселье! Папы дома не будет. А я ведь не выезжаю. У вас буду, вот с Лидой.
– Постойте, погодите. На праздниках еще бал устроим. Еще попляшете.
Аня вспыхнула. Она страстно любила танцевать.
– Как на Рождестве, Каролина Петровна? Да? Вот жаль, Альберта нету!
Альберт был знакомый пажик, приезжавший на Рождество домой.
Аня не могла бы сказать, какого цвета у него волосы, умен он или глуп. Но она жалела о нем, потому что он никогда не уставал танцевать.
– На что нам Альберт! И без него найдем! – возразила Каролина Петровна. – Знаешь, Лидуша, Платон Николаевич приезжает в страстную субботу.
Лида слегка оживилась.
– Надолго? Наконец-то собрался! Мамаша знает?
– Кто это? Кто? – приставала Аня.
– Племянник Каролины Петровны. Он был у нас четыре года тому назад. Вот веселый-то! вечно с ним возня. Ну, я рада.
Баба достаточно остыла и ее поставили на стол.
– А? ну что? Не хороша? – торжествовала Каролина Петровна, обращаясь к Лиде. – Легче ваших, куда!
– Только, может быть, пресна, – скептически заметила Лида.
Ане опять сделалось скучно. Но прибежала косоглазая, противная горничная и объявила, что барин вернулся и обед подан.
Аня поцеловала своего друга, обещала забежать вечерком и медленно пошла через двор, направляясь к большому дому.
III
Отец Ани уже сидел в столовой и ел суп, обмакивая в ложку большие усы с проседью и беспрестанно вытирая их салфеткой, завязанной вокруг горла.
Услыхав шаги дочери, он на минуту вскинул глазами и сейчас же молча продолжал прерванное занятие.
Лакей в пиджаке подал Ане тарелку. Уже смеркалось. Столовая была большая, высокая, мрачная, с камином в углу и с аркой, ведущей в гостиную. На этой арке висела темная, дорогая занавеска. Все было дорого и темно, и никому не нужно. Человек с седыми усами и худенькая девочка были точно затеряны в громадной, холодной комнате, за длинным столом.
Подали второе и третье кушанье.
Лакей, неловко стуча, зажег висячую лампу, так что сладкое ели уже при огне. Потом тот же лакей принес чашечку кофе, сигары и спички. Аня заторопилась встать, – ее обед был кончен.
Отец опять поднял глаза.
– Ммм… Постой-ка, – произнес он не торопясь, глуховатым голосом.
Аня вздрогнула и взглянула на него с пугливым ожиданием.
– Я встретил нынче этого… как его? Федорова. Он просил или жена, что ли… просят они тебя к ним нынче. К детям, кажется.
Аня вдруг вспыхнула.
– Это опять к прокурорше? Не пойду я! Ни за что не пойду! Мне скука, тоска, там девочки совсем маленькие, только глупые гимназисты, все предлагают: «Полеземте, братцы, на крышу!» Папа! не заставляй меня идти! Не могу я идти!
На этот раз отец поглядел с равнодушным изумлением.
– Что ты, матушка? Мне-то какое дело? Пожалуй, и не ходи. Я только сказал. Мне решительно все равно.
Он встал и, немного сгорбившись, задевая каблуками пол, не торопясь вышел из столовой.
Аня осталась одна со своим возмущением, еще взволнованная. И это возмущение, которое ей не дали высказать, теперь превратилось в глухую обиду. Аня хотела бы заплакать, но слезы у нее замерли. Кругом было так тихо, так холодно и мирно.
Она прошла в свою комнату. И ее комната была слишком велика. Мебель поставили старую папашину, когда последний раз обновляли его кабинет. И странно было видеть рядом с узенькой белой кроваткой, с детской этажеркой для книг, учебным столом, где валялся задачник, – тяжелые кресла с высокими спинками, обитые темной кожей.
На столе горела маленькая лампа. Ее зеленый колпак бросал жалкий и горестный свет, точно сквозь бутылочное стекло. Углы оставались во мраке. Аня подошла к столу и бесцельно присела на табуретку. В незавешанных окнах еще светлело небо.
Аня боялась своей комнаты. Боялась не самой комнаты, а того, что сейчас за ее дверью начинался ряд других комнат, пустых, ничьих, очень больших и везде темных. Аня должна бы привыкнуть к постоянному одиночеству и не бояться темноты, как ребенок, но она ее боялась, и каждый вечер, за уроками или без дела, каждую ночь, пока не приходил сон, она испытывала то же неопределенное, тоскливое страдание – страх одиночества рядом с пустыми и темными комнатами. Она хотела завесить дверь туда, но не собралась. Днем она не боялась и даже забывала вечернюю муку.
Теперь она сидела и думала о своей обиде. Бояться было рано. Еще слышались вдали шаги лакея, идущего по коридору.
Лида назвала свою подругу «счастливой». С первых лет жизни Аня помнила себя именно в такой обстановке, в таких условиях. У нее всегда было все, что ей нужно, и она не знала, не умела бы сказать, чего ей недостает. Сначала у нее были няньки, потом гувернантки, которые все часто менялись; в четырнадцать лет отец ей объявил, что лучше взять учителей по часам. Она согласилась, потому что последняя гувернантка была очень стара, капризна и все равно вечно сидела у себя. Учителя тоже менялись, отца часто переводили из города в город. Аня училась, потому что были учителя и она знала, что все в ее лета учатся; но делала это со скукой и равнодушием. Понимала она туго, блестящих способностей у нее не было. Аня могла делать все, что хотела. Она не помнила, чтобы какая-нибудь книга или вообще что-нибудь было ей запрещено. Никто не спрашивал у ней отчета, никто не интересовался ни ее поступками, ни ее успехами в ученьи. Всегда было одно и то же: молчаливые обеды и завтраки против человека с седыми усами, перемена учителей, гувернанток и случайных знакомых, являвшихся по делу, и одинокая комната, полная всем, что только нужно.
Своей матери Аня не помнила. Нигде не было ни одного ее портрета. Отец никогда, ни разу не упомянул о ней. Аня привыкла не думать об этом темном пятне.
Аня привязалась бы к кошке, к собаке, если б они у нее были. Она готова была любить каждую горничную. Но горничные попадались такие противные. Как странно, как ново показалось ей иметь друга! Лида спрашивала у нее, что она делала, что она думала, и рассказывала ей про себя.
Знакомые Лиды тоже казались ей какими-то особенными, милыми. Когда у Лиды, по инициативе Каролины Петровны, затевались танцы – Аня была наверху блаженства от нового удовольствия. Сравнительно с Лидой – Аня была девочка; она даже не читала ни одного романа: в отцовской библиотеке их не случилось, да и вообще Аня была не охотница до книг. Лида находила Аню некрасивой. Она была худа, суха, со впалой грудью и длинными кистями рук, черна и порывиста. Матовые волосы, совсем черные, не лежали гладко, как Аня их ни причесывала. Большой рот, белые, немного редкие, острые зубы, нос слишком короткий и порой блестящие, порой тусклые, продолговатые, странные глаза – все это делало ее не хорошенькой. Но в ней было непонятное, заразительное беспокойство, не то веселость, не то нервность, заставлявшая обращать на нее внимание. Иным казалось, что это волчонок, который родился среди людей и еще не знает, что есть лес. Маленькие дети, племянницы Лидиной матери, девочки лет восьми, десяти, сторонились от Ани, боялись ее – и вместе с тем непобедимо и тайно обожали ее. Она этого не подозревала. Улыбаясь, она делалась сама похожа на десятилетнюю девочку, не добрую, но неотразимо милую.
Далеко, едва слышно, пробили часы в столовой. Аня очнулась от своих туманных мыслей. Который это час? Верно, девять. Пора, давно пора вниз. Ее ждут.
Аня схватила плед и проскользнула по коридору на лестницу.
IV
Племянник Каролины Петровны действительно приехал к Пасхе.
В первый день вдова Винниченко с дочерью принимали визиты.
Стол в зале был уставлен мазурками, бабами, пасхами, куличами, тортами, телятиной, ветчиной – всем, что только печется и жарится к светлому празднику. Комнаты внизу были большие, странные, со сводами, с окнами под потолком, с крашеными стенами. Говорят, что тут прежде были подвалы, где у покойного хозяина хранилось добро и деньги. Аня иногда спрашивала свою подругу, не боится ли она жить в подземелье. Но Лида пожимала плечами и смеялась. Не все ли равно? И к тому же выгоднее отдавать верхнюю квартиру.
Впрочем, красная бархатная мебель, рояль, всевозможные коврики и подушечки работы Каролины Петровны придавали «подземелью» уютный вид.
Курили, спорили, смеялись, пили наливки и вино. Лида, в пышном голубом платье, угощала двух офицеров суровой наружности и барышень. На столе начинался беспорядок, валялись крошки, в воздухе пахло шафраном и пряностями.
В уголку за роялью сидела Аня и молча наблюдала за суетой.
Она была в простеньком коричневом платье, потому что забыла попросить отца дать ей денег на новое. И когда Лида напомнила об этом, было уже поздно. Впрочем, это ее не печалило. От приторного запаха у нее немножко болела и кружилась голова – она не любила все эти невыносимо сладкие пасхи и мазурки.
Высокий, сутуловатый господин в летнем пиджаке подошел к Ане и сел на кресло рядом. Это был Платон Николаевич, племянник немки.
– Что это вы удалились?
– Так. У меня голова болит, – ответила Аня и бросила недоверчивый и неприязненный взгляд.
– Утомились, верно? У заутрени были?
– Я? Нет. Я не была.
– Отчего?
Аня смутилась и разозлилась. Что это за допрос? И она сказала отрывисто:
– Не была, потому что я не хожу в церковь. Платон Николаевич сделал строгое лицо.
– Ай-ай-ай! Барышня, да вы в Бога не веруете?
Аня хотела ответить с дерзостью, но случайно взглянула на Платона Николаевича. Физиономия его выражала такой комический ужас и вместе столько добродушия и веселости, что Аня рассмеялась невольно и сказала:
– Отчего не верую? Нет, мне не с кем ходить.
Платон Николаевич был похож на поповича. Некрасивое, широкое лицо обрамляла светлая бородка, росшая как-то снизу. Голубые глаза смотрели просто и весело. Гладкие волосы были такого же сероватого цвета, как и борода. Когда он смеялся – на щеках у него являлись ямки, точно у ребенка, и придавали ему забавный и бесконечно веселый вид.
– А знаете, – сказала Аня, вглядываясь в него, – ведь вы совсем не похожи на немца.
– Да какой же я немец? Я и не думаю быть немцем. Мой отец настоящий русский был, и мать русская. Она, впрочем, приходится как-то двоюродной сестрой Каролине Петровне, так что Каролина Петровна мне троюродная тетка.
– Это почти и не родня. Какое уж это родство!
– Нет, отчего? И, вообще, я Каролину Петровну родной считаю. Ведь мы долго все вместе жили.
– А вы где живете?
– Я? С матерью, в Чернигове… А раньше мы в Москве жили…
Ане хотелось спросить: кто он, что делает, чем занимается – но не посмела.
Гости между тем расходились. Лида сказала, что она пойдет переодеться.
Каролина Петровна издали крикнула племяннику:
– Платон, проводи нас в сквер! Я и Лидуша пойдем в сквер. И после этого заявления она тоже удалилась к себе. Платон Николаевич и Аня остались одни. Из кухни доносился голос бранящейся вдовы Винниченко.
– Вы тут наверху живете? – спросил Платон Николаевич.
– Да, тут…
– Вы тоже с нами в сквер пойдете?
– Нет, я не пойду…
– Почему? Вас не пустят?
– О, меня всегда пускают! Кто бы меня не пустил? Но я должна идти скоро обедать, папа удивится, если меня не будет за столом. Что вы так странно на меня смотрите?
– Разве я странно?.. Мне показалось, что вы печальны. У вас глаза печальные. Мне бы хотелось вас развеселить.
– О, я вовсе не печальна! Напротив, мне теперь очень хорошо. Я часто бываю весела, например, когда с Лидой – я Лиду страшно люблю, или когда танцую. Отчего мне быть печальной? У меня все есть, что мне только нужно.
– Правда? Вы любите танцевать? А кататься любите? У меня тут недалеко есть товарищ старый – помещик – у него чудные лошади. Я попрошу – он даст покататься. Вы поедете? Всех возьмем…
– Да, да, поеду…
– Вы меня еще не знаете, я вас развеселю. Я фокусы умею делать, комические куплеты петь и анекдоты рассказывать… Я сам веселый и мне хочется, чтобы другие были веселы.
Аня собиралась что-то возразить, но тут вошли Каролина Петровна и Лида, совсем готовые на прогулку, в шляпах и перчатках.
– А ты что же, нейдешь? – мельком спросила Лида, поправляя вуалетку. – Жаль, вместе бы прогулялись.
Платон Николаевич искал свою шапку.
Аня молча поцеловала Лиду и пошла к двери. Ей в самом деле стало грустно и мелькнула мысль – не пойти ли с ними в сквер, несмотря на обед?
Но с лестницы уже спускалась косая горничная: барин был дома и обед подан. К тому же и компания, не оглядываясь, выходила из ворот.
V
– Правда, Лида, милая моя, какой он хороший? Какой веселый, и все умеет устроить? Он чудный, Платон Николаевич, правда?
Лида подняла свои голубые, немного выпуклые глаза, похожие на фарфоровые. Взгляд их всегда был покоен и прохладен.
– Да, он мастер на все. И очень любезный.
– Он тебе нравится? Не правда ли?
– Почему бы ему мне и не нравиться? Мне все нравятся.
– Лида, ты как будто дуешься на него. Отчего ты такая?
– Какая?
– Да не знаю… Говоришь еле-еле… Платон Николаевич чудный, прелестный, с ним у нас весело, он все умеет, все знает, – а ты будто недовольна… Разве так к нему нужно относиться?
Лида и Аня опять были в саду, в беседке. Солнце зашло, наступал тихий вечер. Теперь кругом все распустилось, ожило, зеленые, сильные, свежие листья покрыли деревья. На акациях висели белые кисти цветов. Эти цветы пахли ярко и радостно. Невинное небо весны сделалось темнее, глубже и спокойнее. В большом саду стало тесно, точно деревьев вдруг выросло вдвое больше, на дорожках легли уютные тени.
Лида, при последних словах подруги, немного отодвинулась – они сидели совсем рядом – и кашлянула, точно хотела что-то сказать и удержалась.
Аня продолжала:
– Ты молчишь? Лида, ты сердишься? Лида, умоляю! За что?
– Если ты непременно хочешь, чтоб я с тобою была откровенна – изволь. Я, пожалуй, выскажу тебе свое мнение. Ты меньше видела людей, менее опытна, чем я. Я могу давать тебе советы…
– Ну, ну, говори, что такое?
– Я нахожу, что ты дурно, неприлично держишь себя с Платоном Николаевичем. У тебя нет никакой сдержанности. Кто во вторник на пикнике бегал с ним в рощу? Хохочешь, кричишь или разговариваешь с ним чуть не шепотом. Теперь пристала ко мне: чудный, чудный, упоительный! Это смешно для девушки. Знаешь, он может подумать, что ты в него влюблена.
Аня вся вспыхнула в темноте и широко раскрыла глаза.
– Я? Влюблена?
– Ну, да. Что же тут необыкновенного? Ты можешь влюбиться, хоть выйти за него замуж. Действительно, как раз муж для тебя! У тебя нет приданого, твой отец что получает – то и проживает, ты сама знаешь, ну, и Платон Николаевич – нищий, и на службу неспособный, он университета не кончил, два раза в суд куда-то определяли – ушел, не годится, не хочет… Ведь Каролина Петровна их поддерживает, его и мать… Ее он должен благодарить. Да в хороших руках и он бы стал человеком, и еще каким, – только не с тобой; ты сама сумасшедшая, дикая… То-то парочка!
Аня слушала в оцепенении. Наконец, проговорила тихим, странным голосом:
– Лида… Подумай, что ты говоришь… Разве я когда-нибудь… Зачем ты, Лида?..
Но Лида и сама почувствовала, что зашла далеко.
– Ты просила высказать мое мнение. Тут нечего сердиться… Конечно, может быть, я и ошибаюсь… Я так, к слову сказала.
Наступило молчание. Наконец, Аня произнесла тем же тихим голосом:
– Лида, ты знаешь все обо мне, знаешь, какая я, как живу… И что ты мой единый друг… А если не ты – то ведь у меня опять ровно никого… Скажи, мне это очень важно теперь: ты меня любишь хоть немножко? Или хоть веришь, что я тебя любила?
– Смешная ты, право. Конечно, я тебя очень люблю и от души желаю тебе всего самого лучшего… И эти мои слова, на которые ты обиделась, – это все для твоего же блага…
– Не обиделась я… Ты не то говоришь… Скажи, любишь?.. Скажи мне один раз… Да нет, впрочем, не надо. Все равно.
Она умолкла. Лида была удивлена и раздосадована. Она холодно простилась с подругой и ушла домой. Аня осталась в саду и долго и неподвижно сидела одна.
VI
Аня бежала с лестницы.
– Это вы? Куда это вы так спешите, Анна Дмитриевна? Аня остановилась, испуганная.
– Вы хотите к нашим? – продолжал Платон Николаевич.
– Да, я хотела… Лида просила немецкую книгу…
– Не попадете к ним. Ушли все и ключ с собой взяли. Вот я вернулся – у товарища был – и войти не могу. Буду здесь дожидаться.
– А что же Устинья? Вы бы с другого хода…
– Был и там. Устиньи, как следовало ожидать, и следа нет. Да чем тут плохо? Эдакая галерея роскошная…
Сени были, точно, просторные, стеклянные. Вверху на лестнице, за поворотом, горела тусклая лампа и от нее в нижних сенях было не очень светло.
– Вот погодите, я открою с этой стороны все окна, так тут, я вам скажу, великолепно будет.
Он, действительно, отворил широкие, сплошные окна. На дворе было свежо и темно, а если б звезды не дрожали, то казалось бы, что в окне спущена черная занавеска.
– Вот славно-то будет нам дожидаться! – сказал Платон Николаевич, усаживаясь на низкий подоконник. – Пожалуйте, милости просим.
Но Аня нахмурила брови.
– Нет, – сказала она. – Что мне дожидаться. Вот, передайте книгу. Они, я знаю, скоро не придут. Я поднимусь к себе.
И она сделала движение, чтобы идти. Но Платон Николаевич остановил ее.
– Нет, милая моя барышня, я вас так не отпущу. Уж теперь вот кстати случай вышел… Я с вами давно поболтать хотел… Садитесь-ка.
Аня опять взглянула исподлобья и села.
– Ну, о чем это такое? – сказала она угрюмо.