355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 1. Новые люди » Текст книги (страница 20)
Том 1. Новые люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:18

Текст книги "Том 1. Новые люди"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)

IX

Когда я захлопнул за собой калитку и сделал несколько шагов вглубь – я вдруг ожил. Ожил и все забыл. С каждой секундой мне делалось легче и радостнее. Ароматы смешанные, разнородные, разнотонные охватили меня. Я вернулся к друзьям, и мне было стыдно, что я у них давно не был. Незаметно я дошел до конца дорожки.

Марта была тут, уже не за изгородью, а на моей скамейке; она сидела со сложенными на коленях руками и смотрела на меня строго.

– Простите, Марта, – сказал я. – Солнце закатилось.

– Нет. Оно еще не за горизонтом. Оно только за горой. Ничего.

Я сел с ней рядом. Она показалась мне бледнее, чем была. Но платье, теперь я уже не мог сомневаться, было не белое, а чуть-чуть розовое.

– Мы будем ждать, – сказала Марта. – Они должны сегодня распуститься. Видите месяц на небе? Видите, – белый, как маленькое облачко? Когда он станет светлеть, а небо станет выше – тогда они распустятся.

– Отчего вы такая, Марта? – спросил я. – Вы точно сами с ними.

– А вы разве не такой? И вы такой, и вы также любите, оттого я и рада, что вы со мной, и люблю вас.

– И я люблю вас, Марта, – сказал я. – Как сад, как все.

Она повторила: «как все»… и задумалась.

Короткие сумерки пролетели. Месяц сверкнул и бросил робкий, неумелый и неясный свет на дорожку. Сильнее запахло землей и анемонами. Крепкие ветки яблони кинули тень. И точно все, до тех пор безмолвное и неподвижное, зашепталось и зашевелилось. Чуть видный, почти невидный, пар, или дым, скользил по лунному свету. Тени набегали и сбегали с цветов. Небо вместе с месяцем становились все выше, все дальше и холоднее.

Мне было страшно и жутко. Я ждал чего-то, весь ушел в это ожидание. Марта не смотрела на меня. Ей было холодно. Она подвинулась ко мне, я бессознательно обнял ее, просто, чтоб быть ближе и вместе ждать.

– Надо спокойнее, спокойнее, – проговорила Марта, положив бледную руку на мою. – Мы не должны волноваться. Мы должны так тихо, совсем тихо ждать. Без тишины в душе нельзя быть близкими ей.

Я понял, что она хотела сказать – «природе».

– А мы будем близки, правда, мы будем? – продолжала она торопливо, заглядывая мне в глаза. – И я, и ты, мы оба – с ней вместе…

Никогда больше, никогда сильнее я не чувствовал, что я – «с ней вместе», и что в этом счастье, если это может длиться.

Какой-то новый, неясный запах дошел до нас. Мы оба сразу его услышали и оба вместе поняли через минуту, откуда он.

– Первый цветок распустился, – сказала Марта. – Оставь, не смотри на него. Погоди, сейчас другие…

Она говорила шепотом, но торжественно и серьезно, и крепче прижималась ко мне. Я хотел что-то сказать, но она шепнула: «ни слова»… – и посмотрела умоляюще. Я замолчал – и рад был молчать. Мне больше ничего не хотелось, кроме того, что было. Я думаю, это и есть счастье. Весь сад наполнялся новым, сильным ароматом. Месяц никнул и уходил с неба, но яблони не темнели. Они были белые не от лунного света.

Когда прошло время, и все кругом нас стало яснее и холоднее, небо позеленело, и утренние сумерки спустились, – я взглянул близко в лицо Марты, Марта сидела все в том же положении, прижавшись ко мне. Она подняла глаза и улыбнулась.

– Пора, – сказала она. – Сейчас будет солнце. Яблони цветут.

Что-то ударило меня в сердце. Я вспомнил. Я побледнел, в груди стало тяжело и холодно. Марта тревожно взглянула.

– Что с тобой?

– Марта. Я стал несчастен… Пожалей меня… Я уезжаю…

– Уезжаешь? – проговорила она медленно, без удивленья. – Так рано? Подожди. Еще есть время. Подожди, пока они начнут осыпаться.

– Не могу, не могу… Я не сам… меня…

– Ах, другие, – сказала она спокойно. – Они всегда мешают, всегда, во всем. Ступай, не будь несчастен. Только я не хотела так рано…

Я с тоской взглянул в ее глаза. Они были широко раскрыты и покойны, только совсем, до краев, полны слезами. Казалось, если она чуть пошевельнет ресницами или переведет взгляд, слезы прольются.

Я встал. Она осталась на скамейке и не смотрела на меня.

– Прощай, Марта, – сказал я.

– Прощай. Ты не забудь…

– Чего?

– Всего. Я не забуду. Мы оба теперь знаем, как нужно жить.

– Марта! Но ведь другие…

– Да, другие! А ты не можешь, ты не сумеешь… Все-таки не забудь.

Я взглянул на нее, на зеленое, совсем светлое, небо, яблони, точно осыпанные снегом, и сказал:

– Не забуду. Прощай.

Она кивнула мне головой. Я ушел.

X

Что случилось дальше – я расскажу коротко и скоро, мне слишком тяжело. Она, мама, сделала все нарочно, чтобы отомстить мне, я знаю. Правда, она сама в эту ночь похудела и осунулась, но я думаю, от сильной ненависти ко мне. Все тут сошлось. Да я и знал, что она не простит. Она не могла простить. Я и не говорил ей ничего. Я был, как мертвый. Если б она велела мне взять револьвер и застрелиться – я бы, молча, взял револьвер и застрелился. Она велела мне уехать одному, сказала, что никогда не увидит меня и не простит. Но я думаю, она чувствовала, что не выдержит и простит, когда увидит, что я не могу жить; поэтому, чтобы не изменить себе, она умерла нарочно. Да, да, я не сомневаюсь, что она это сделала нарочно. Доктора говорят, что у нее был дифтерит, но что ж из этого? Дифтерит мог быть, а все-таки она бы верно не умерла, если б сильно хотела не умереть. Я приехал из Москвы на третий день после смерти. Она уже стала разлагаться. Такой уксусный и страшный запах шел от нее. Я посмотрел ей в лицо и ничего не сказал.

Какой-то господин подошел ко мне, долго жал руку, просил подкрепиться и сказал:

– Да, ваша матушка была удивительная женщина. Как вы должны быть потрясены! У вас были с нею удивительные отношения…

Я неестественно рассмеялся и сказал:

– Да, да, вы правы…

И сам пожал руку господину.

Потом ее похоронили, и я уехал. Зачем бы я там остался? О Марте я не спросил, в сад не заходил…

И прошло сколько-то лет. Я не помню теперь хорошо – сколько. Я не помню, как я жил. Я все стал забывать. Порой, впрочем, я вспоминаю ту ночь, когда распускались яблони. Сажусь за рояль и играю маленькую песенку: «ни слова, о друг мой»… Мне делается светлее.

Но это редко; я редко могу вспоминать… И с каждым часом прибавляется тяжесть жизни. Я живу, потому что не имею силы даже умереть. Живу в Петербурге, один, в темной и пропахшей кухней квартире, даю свои ненужные уроки музыки и ненужно возвращаюсь домой. Сколько времени это еще будет продолжаться?

Посредине потолка, в большой комнате, есть крюк… Я уж говорил о нем. Так вот мне приходит мысль: что, если я принесу из передней веревку от чемодана и закину ее на крюк? Ведь никто даже и не узнает, особенно теперь, ночью… Старуха, моя кухарка, спит. И главное, ничего не сделается от того, что я закину веревку на крюк. Ее можно снять и снести обратно в переднюю. Даже если я петлю сделаю – и то ничего ровно не случится, ведь не повешусь же, ведь не должен же я, оттого что сделаю петлю, непременно повеситься? Это так ужасно, так некрасиво… Как я далеко от Марты!.. Но разве я в самом деле?.. Нет, нет, я только попробую, никто не узнает, а я попробую…

Ближе к природе*
I

Все были недовольны.

Пока никто еще не говорил ни слова, но ясно было, что все недовольны. Неприятности начались с минуты приезда на станцию. Шел дождик, облака бежали низко. Озеро тянулось серое, тусклое. И оказалось, что до имения Столбы, где две семьи, Назаровы и Каминские, наняли вместе дачу, – дороги нет и лошадей достать нельзя.

Поезд ушел, на мокрой платформе лежали вещи, сундуки, коробки и матрасы, зашитые в рогожи. Экономка Текла Павловна поддерживала слепую бабушку. Два мальчика держали за цепь большую собаку. Старшие совещались. Тоненькая Лили, в открытых туфельках, презрительно молчала, глядя в сторону. Она даже зонтика не раскрывала и высокие стебельки мака на ее шляпе печально колебались от дождевых капель. Своей презрительно покорной позой Лили точно хотела сказать: «По-своему хотели сделать, не спросили меня – и отлично. И еще не то будет. И я очень рада…»

В стороне, около вещей, стояла кухарка и две горничных. Все три были молодые девушки. Но одна, самая высокая и полная, отличалась резко своей одеждой и манерами из двух других. На ней была надета ватная деревенская кофта из черновато-рыжего люстрина и большие сапоги. Она молчала и смотрела глубоко равнодушно.

Наконец, дело разъяснилось. Дороги на Столбы точно не было. Дамы смотрели имение зимой и ездили на санях по замерзшим озерам и реке. В полтора часа можно было доехать. Теперь же единственное средство попасть на дачу – оказывался пароходик. Пароходик был так мал, что больше походил на кофейник. Пассажиры садились вокруг машины, иные на лавках, иные на дровах. В лицо жара, сзади ветер. Ехать так приходилось четыре часа.

Делать было нечего. Дачники отправились к пароходу по высокой насыпи. Точно сговорившись, никто не выражал недовольства, все угрюмо смотрели и молчали. Старшие дамы чувствовали, что они виноваты, забыли справиться о летнем сообщении. Студентам было все равно. Бабушка ничего не видела. А Лили думала: «И пусть, и пусть… Я очень рада».

Тащили вещи, Луша и Оля кричали, что тюки уронят в воду.

– Ну, иди ты! Чего стоишь! Тебе говорят, Дунька! Иди скорее, пароход отъедет.

Невозмутимая девушка в деревенской кофте влезла, наконец, по доске и умостилась на дровах у самой машины. Пароход отчалил. Но в Столбы не доехали засветло, потому что на втором озере еще три четверти часа просидели на мели.

II

Назарова и Каминская были двоюродные сестры. Обе – дамы полные, средних лет, обе – вдовы и обе притом не богатые, хотя и не бедные. У Назаровой было два мальчика и слепая бабушка, а у Каминской взрослая дочь и три сына студента.

Кузины решили, что жить вместе на даче гораздо выгоднее. Даже прислуги можно не столько держать. Совершенно довольно двух горничных. Текла Павловна не в счет, она экономка – и кроме того водит слепую бабушку.

Не нужно только забираться далеко от Петербурга. Станция, ближайшая к Столбам, всего в двух часах езды от города. Никто же не мог предвидеть, что тут явится еще пароход. Конечно, злополучный пароход делает Столбы порядочной глушью.

Старый деревянный дом, выстроенный не для зимнего житья, был похож не то на дачу, не то на барак. Стоял он на пустой горе, а внизу текла река с зелеными мелями и лысинами. Кое-где из воды торчал ряд кольев для рыбной ловли, точно поломанные зубы какой-нибудь громадной твари. На другой стороне виднелся желтый пригорок и деревня; а правее деревни, вдалеке, над кущей деревьев, возвышалась остроконечная соломенная крыша с низкой трубой на самом верху: это была крыша стеклянного завода.

Оказалось, что провизии на Столбах доставать решительно неоткуда. Мясники не ездили, о булках и говорить нечего. Первая Текла Павловна начала вслух высказывать свое недовольство.

– Что же это такое? – рассуждала она. – Ни мяса, ни хлеба, картофеля даже нет! А управляющий этот, Анкундим (тоже управляющий! Прямо себе мужик!) говорит, вы, говорит, ничего не достанете по деревням. Разве, говорит, на завод съездите. Там лавка есть. Может, и достанете чего.

– А сам-то он как же? – робко замечает барыня.

– А ему чего! Живет себе на мызе, там коровы, телята… Хорошо еще, молоко нам оттуда дают. А скоро, говорят, и молока не станут давать.

– Так надо бы, Текла Павловна, на завод…

Главная черта характера Теклы Павловны – была полная безнадежность. Она никогда не верила, что какое-нибудь дело хорошо кончится, что-нибудь удастся. Стоило члену семьи запоздать на прогулке – она с полной уверенностью говорила, что он либо утонул, либо его задавили, ограбили… Сны она видела самые дурные, предвещавшие смерть и всякие несчастия.

Текла Павловна совершенно не верила в стеклянный завод и не видела возможности туда попасть.

– Кто же это поедет через озеро? – возразила она с негодованием. – Да я первая не поеду. Пусть сам Анкундим и едет.

– Мы перевезем, – отозвались студенты. – На берегу ялик есть, вверх дном лежит. Спросить надо управляющего, где весла.

Студенты отправились на мызу и вернулись в недоумении.

Анкундим объяснил им, что на ялике теперь ехать нельзя, вода спала и от берега нужно идти сажени три по колено в воде и ялик нести, пока дойдешь до глубокого места.

– Там пристать можно, а отъехать на ялике никак нельзя. У нас берег низкий.

– Как же вы на ту сторону ездите?

– А на ботике. Лопатой гребем. Теперь вода очень спала.

Ботиком назывался выдолбленный ствол толстого дерева, мелкий и шаткий, как щепка. Ехать можно было в крайнем случае двум, причем один, стоя сзади, греб лопатой.

Студенты не решились отправиться на ботике. Требовался большой навык. В воскресенье Анкундим обещал дать работника.

III

Текла Павловна, вне себя, пришла на кухню. Надо было самой посмотреть пироги. Лукерья ничего не умела.

– В воскресенье! – волновалась Текла Павловна. – Жди до воскресенья! А у нас ни картофеля, ни капусты, ни керосина! Да и не даст он в воскресенье никакого работника!

– Что это, Текла Павловна? – спросила любопытная Оля.

Она была хорошенькая петербургская горничная, затянутая в корсет и скучавшая здесь не меньше своей барышни, Лили.

Текла Павловна принялась жаловаться.

– А что вы думаете? – сказала вдруг Луша, доставая противень из духовой. – У нас Дунька ботиком править умеет. Около ихней деревни озеро есть.

Все посмотрели на Дуню.

Она сидела на пороге открытой двери и толкла сахар.

– Правда, что ли, Дуня? Ездила на ботике?

– Ездила. Я могу.

Дуня совсем не шевелила губами, когда говорила, а потому слова ее были невнятны. Полное лицо ее с тупым носом и светлыми глазами напоминало невыразительные лица некоторых статуй. Рот она никогда не закрывала, точно верхняя губы была слишком коротка. Одевалась в деревенские платья с лифчиком, но они не портили ее широкую фигуру. Когда Дуня шла босая мимо буфета, посуда звенела и дерево трещало.

– Да врет она все, деревенщина, – проговорила Текла Павловна.

Дуня ничего не ответила и продолжала толочь сахар.

– Не врет, – вступилась Луша. – Она умеет. Я хоть сама с ней поеду.

– Поедете вы, как же! Вот попробуйте-ка, утоните-ка!

– Зачем утопать. Я могу на ботике, – мерно проговорила Дуня, не шевеля губами.

Решено было попробовать и отправить Дуню с Лушей в заводскую лавку.

– Ишь ты какая умелая, – сказала Оля. – Никто и не знал. Даром, что из лесу.

Дуню только два месяца тому назад привезла к Назаровой тетка ее из глухой деревни, которая была недалеко от ее собственного захолустного имения, в Тверской губернии. Назарова давно хотела нанять деревенскую девушку.

Дуня была ко всему равнодушна, говорила мало и непонятно, молча работала, сохраняя почти веселый вид.

– Дуня, ты какой губернии? – приставала к ней Оля.

– А я не знаю.

– Эка ты! А как царя зовут?

– Да не знаю.

– А Троица святая где?

– Какая Троица? На Троицу девки венки…

– А звать тебя как?

– Звать Авдотьей.

– Слава Богу, это хоть знаешь. Что у вас все такие-то?

– Какие?

– Да ничего не знают, ни царя, ни Бога?

– А откуда что знать? Церква далеко. Школа далеко. Бабы все такие.

– Ну а мужчины?

– Мужики? Мужики похитрее.

– Откуда ж мужики знают?

– Они в волость ходят. Им подать. Ихнее дело не бабье.

Дуня устала от длинного разговора. Однако Оля и Луша не унимались.

– А что, Дунька, у тебя жених есть? Дуня удивленно взглянула.

– Да я ж в услужении. Я замуж теперь не пойду.

– Отчего так?

– Воля. Девка – что хошь, то и делаешь. А баба – другое.

– А парни у вас на деревне есть?

– Есть.

– Что ж, тебе не нравились?

– Ничего. Девке – воля. Вот баба – другое.

– Чудная ты, Дунька. Никакого у вас понятия ни о чем нет. Люди тоже называются. Сторона-то глухая у вас.

– Что ж, что глухая? Оля не нашлась ответить.

IV

Солнце стояло еще высоко, было душно, когда к пристани стеклянного завода причалил ботик. Им управляла Дуня, стоя с лопатой на одном конце. Внутри, держась обеими руками за борты, сидела Луша.

У пристани пыхтел грузовой пароходик «Альберт». Он только что притащил четыре пустые барки со станции. На берегу валялись рогожи, мусор и кучи битого стекла. Рабочие кричали и бранились.

– Дяденька, куда нам в лавку пройти? – робко спросила Луша.

– Прямо идите.

Луша и Дуня отправились по дороге в гору. Дорога была хорошая, с двумя канавками, с густыми деревьями по обеим сторонам.

Завод оказался целым небольшим поселком. Домики, домики, около даже доски положены, вроде тротуара. Приближаясь к главному зданию, Дуня и Луша услыхали пронзительный свисток. Было четыре часа, рабочим полагался отдых и чай.

Главное здание – большой черный деревянный сарай с соломенной крышей – смотрело неприветливо. Внутри было темно, жарко, только бегали красные отсветы от пылающих печей, на полу валялись осколки и брызги стекла, люди в высоких деревянных башмаках суетились и что-то кричали. Едва-едва Луша добилась, чтобы ей показали лавку.

В лавке были пуговицы, чай, сапоги, колбаса, замки, марки и капуста. Только все оказалось втридорога, и в самой лавке сильно пахло мышами. Толстая сердитая немка и говорить с Лушей не стала, когда та вздумала торговаться.

Пока отмеривали и отвешивали, в лавку вошел рабочий, одетый чисто, в синей рубахе с кушаком.

– Копченой на пятачок, – сказал он, подавая книжку.

– На пять нельзя, на десять можно, – сказала немка, записала что-то в книжку и отпустила товар.

Рабочий взял, но не уходил.

– Чего ж ты, Филипп? – сказала немка.

– Вот на красавиц еще погляжу.

– Очень вам благодарны, – ответила бойкая Луша. – А только не стоит глядеть.

– Нельзя ли по имени-отчеству узнать? Откуда, с какой стороны?

– Меня Лукерья Афанасьевна, а это – Авдотья, – сказала Луша. – Мы не издалека. Мы на Столбах живем.

– А, на Столбах! Ну, соседи, значит! Еще увидимся. Прощенья просим.

Он улыбнулся и вышел.

– Что, каков, красивый? – сказала немка, которая стала добрее.

– Очень хорошенький! – с убеждением проговорила Луша. – Кто такой?

– Филипп, подмастерье, в шлифовной работает. Хорошо зарабатывает, только пьет. А такой недурной.

У Филиппа были – что не часто между крестьянами – совершенно черные волосы. Сзади они вились правильными, блестящими кудрями. Небольшая борода и усы, здоровый цвет лица и приятные светлые глаза – все было в нем привлекательно.

– Дуня, тебе Филипп понравился? – говорила Луша, когда они ехали назад на ботике с мукой, крупой и другими припасами.

– Ничего.

– Ничего! Эка разиня! С медведями росла! Не видит – не слышит!

– Нет, он ничего. Он мне понравился, – настойчиво произнесла Дуня.

V

Окна комнаты Лили выходили на маленький балкончик, совсем отдельный.

Какая скука, Господи, какая скука! Лили к тому же решила проучивать маму и тетю. Коли одиночество – так одиночество. Не гулять же с мальчишками и с их сенбернаром, не заниматься же физикой с братьями-студентами?

И целые дни Лили сидела на своем балконе, на низком плетеном стуле, положив ножки на табурет.

Лили смотрела на свои ажурные чулки, изящные красные туфельки и думала о том, что ей даже читать нечего, и единственное занятие – смотреть на красные туфельки. Впрочем, от времени до времени Лили взглядывает и в открытое окно своей спальни, где Дуня убирает. Дуня сердит Лили. И где это Оля? А Дуня вечно одеяло постелет наизнанку, а то еще уляжется на постель и спит. Ее несколько раз заставали спящую. Это была истинная правда. Дуне казалось, что в жизни есть две радости: сон и еда. Остальное время надо употреблять для достижения этих радостей.

Дуня часто улыбалась про себя при мысли, что придет вечер и она ляжет спать. Когда ей казалось, что никто не узнает и никто поэтому ее бранить не станет – она решалась ложиться днем на барские кровати. Она понимала, что худо, когда бранят, но не понимала, худо ли спать на кровати само по себе.

Сразу у Дуни никак не могло быть больше одной мысли, или много-много двух. Когда она видела постель – думала о сне; видела чьи-нибудь слезы – понимала, что его бранили или обидели; видела вкусное – хотелось съесть; но в последнее время стала думать, как бы никто ничего не знал и не видел. Тогда все можно.

Лили, услышав подозрительный звук бумаги, стремительно вскочила и вбежала в комнату. Дуня стояла перед коробкой шоколада от Крафта и преспокойно откусывала от каждой конфетки по маленькому кусочку.

– Что ты делаешь? – закричала Лили. – Мой шоколад от Крафта! А, теперь я знаю! Вот куда девались две тягучки у меня со стола! Так ты еще и воровка! Вот это мило!

Дуня молчала как пень и смотрела в землю.

– Ты не думай! Я маме расскажу и тебя выгонят! – кипятилась Лили. Потом, пристально взглянув на молчавшую Дуню, она подумала: «Может быть… ces gens la[62]62
  эти люди (фр.).


[Закрыть]
…они не имеют и понятия о нравственности… Ей можно бы внушить…»

– Дуня, – сказала она, сдерживаясь. – Ты понимаешь, что ты воровка, что это чужое, что воровать дурно? Большой грех брать чужое, понимаешь? И вообще нехорошо… и… (тут Лили запнулась) и Бог не велел воровать. Ты знаешь заповеди?

– Не знаю, – промямлила Дуня.

– Хочешь, я тебя буду учить? – в порыве великодушия воскликнула Лили. – Ты тогда узнаешь, как это дурно, и если б даже никто не видал, все-таки дурно…

Именно этого-то Дуня и не понимала. И на лице ее так ясно выразилось непонимание, что Лили невольно переменила тон и прибавила:

– Теперь иди. Помни, что я тебе говорила. Если еще увижу – маме скажу и тебя прогонят. Слышишь?

Дуня пошла по балкону в кухню, тяжело ступая босыми ногами.

VI

В кухне сидел сотский.

Текла Павловна не особенно любила его за балагурство. Однако чаем его поила.

Он был богатый мужик из соседней деревни. Пожилой, крепкий, сильно белокурые волосы в кольцах, глаза голубые – он еще казался молодцом. Месяца три тому назад овдовел и уж подумывал о новой женитьбе – детей больно много в дому, не справиться.

Оля и Луша до упаду хохотали его шуткам.

– Сотский, правда, что тебя становой в уездном городе знает? – спрашивали девушки.

– Меня-то? Со мной становой знаком лично. Он со мной за руку здоровается. Моя должность такая. А вы, вот, красавицы, из низкого сословия…

– Да, как же! Почище тебя! И какая такая твоя должность?

– А вы не знаете? Попросту сказать – фискал. Случится кража или убийство – я сейчас под дверями, под окнами должен подслушивать, что говорят. Ну и найду, кто виноват. А уж особенно я насчет младенцев люблю. И сколько я на своем веку этих младенцев доказал!

– Это что же такое?

– А вот девка ежели родит, положим, а младенца своего – тряпку в рот, да в подвал. Так мы эту девку непременно накроем. Там уж ей дорожка прямая.

– Ужасы какие вы говорите! – жеманясь сказала Оля. – А воспитательный-то на что?

– Ну, нынче в воспитательный не очень навозишь. Этим летом двоих детей возили и назад привезли. Двадцать пять рублей давай – тогда примут. По зиме хоть 10 было, а теперь 25. Ну, не у всякой тоже есть. Эх, дети, дети! Что мне с моими делать! Вот жениться хочу.

– А взяли бы меня? – лукаво заметила Оля.

– Тебя? Белоручку-то? Ну нет, и даром не надо. Вот кого возьму! – закричал он, увидав вошедшую Дуню. – Вот красавица-то, лучше всех вас, белее да румянее! Дунюшка-свет, пойдешь за меня?

Сотский даже со стула вскочил и подлетел к Дуне. В это время дверь отворилась и на пороге показался Филипп.

– Здравствуйте, – сказал он. – Чай да сахар.

– Милости просим, – отвечали ему девушки.

– За кого это ты сватался, старик? – спросил Филипп.

– А тебе-то что? Твоего не тронем. И получше твоего найдем, – произнес сотский, подмигивая. – Мы вот Дунюшку-красу за себя взять хотим.

Он попытался обнять Дуню, но она неожиданно вырвалась и оттолкнула сотского. Все захохотали.

– Нечего, – сказала Дуня. – Только зубы скалить. Эдакого старого я и слушать не хочу. Я замуж не пойду.

– Ай-да Дуня, молодец! – сказал Филипп. – Вот люблю! Дуня посмотрела сердито и вышла на крыльцо. Филипп тоже стал прощаться. Он был на мызе и зашел мимоходом. У него и ботик на берегу. На крыльце он встретил Дуню.

– Когда на завод к нам приедете? – спросил он немного изменившимся голосом, и светлые глаза его стали светлее и ласковее.

– Не знаю… Может, приедем.

– То-то… Или мне, что ль, в гости побывать? А, Дунюшка?

– Побывай, ничего… Побывай, – сказала Дуня и вдруг улыбнулась.

Он, надвинув картуз, пошел к реке. Дуня не посмотрела ему вслед.

VII

Филипп, когда не пил, очень много думал. Иногда он от мыслей и запивал. Мысли были его горе. Войдет что-нибудь в голову, он и сам не рад, а отвязаться не может. Он был убежден, что мысли его погубили. Жил с женой хорошо – да стал думать, зачем их повенчали, зачем они вместе живут, когда настоящей любви между ними нету. И зачем непременно жениться нужно, когда холостому лучше жить? Ушел на фабрику, жена умерла. На фабрике Филиппу хорошо, может, он и сам бы мастером в шли-фовной сделался, от себя бы подмастерьев и девушек держал, да и тут мысли ему мешают. Иной раз просто пустяки в голову придут, а ничего не поделаешь. Филипп до сих пор помнит, как он два дня думал, отчего говорят стеклянный завод – и ситцевая фабрика, и бумажная фабрика, а сахарный опять завод – и уж тут не ошибешься, а отчего так – неизвестно. Филипп еще мальчишкой долго в школе учился, грамоту знал хорошо, бывал и в городе – однако нигде про это ему не говорили. Спрашивал он барина, дачника – тот помялся, помялся – однако не мог сказать. Филипп в село поехал, батюшке покаялся – тот велел Богу молиться. Может-де, Господь и откроет, если ему, Филиппу, знать это суждено. Филипп не выдержал – запил. Целую неделю после этого пил.

Наташку Филипп не любил, а она сама как-то ему навязалась. Вначале она ему нравилась. Высокая, худая, смуглая, нос тонкий, лицо строгое. Она в шлифовной рядом с ним работала.

Он ее не обижал, дарил ей много и денег давал.

Но с тех пор, как Филипп увидал Дуню и она вошла в его сердце, – Наташа ему совсем не мила стала.

«И ведь вот, неизъяснимо как! – думал Филипп, идя в шлифовную однажды ранним утром. – Чем она меня, Дуня эта, взяла? И слова-то путем сказать не умеет, из какой стороны глухой, к месту нашему не подходящая – а ведь взяла всего как есть, только о ней и думаю, только увидать бы… Эх!»

Шлифовная была большая четырехугольная зала с окна-мии кругом. Вдоль стен стояли ящики и сосуды с песком, вертелись круглые маленькие жернова, называемые здесь «шайбами». Были тут и станки – на них работали мастера и подмастерья, втачивали стеклянные пробки в горлышки графинов и банок, обрезали рюмки… Рюмки, сложенные в корзины, которые то и дело таскали мальчишки, еще не походили на рюмки: они были без отверстия наверху и кончались закруглением, точно яйцо.

Девушкам давали работу попроще, стояли они по три, потому что каждая вещь должна была пройти три шайбы. Новеньких ставили на чугунную шайбу. Шлифует девушка дно у стакана на чугунной шайбе, поливает ее водой с песком: и дно станет белое. Передаст другой, на каменную шайбу – и дно станет только мутное, последняя шайба – деревянная – донышко сделается чистое и светлое.

Наташа стояла на деревянной шайбе. Она была понятлива, но дело сегодня не спорилось. Филипп работал недалеко от нее. И он задумался. Испортил две пробки, пролил воду. Мастер на него стал косо поглядывать.

Никто не разговаривает. Лица, особенно у женщин, бледные и равнодушно-больные. Лужи воды текут и стоят на полу. Слышен звон разбиваемой посуды, визг стекла и шум вертящихся колес. Хлопают двери. Это мальчишки приносят корзины со стеклом и уносят готовое. И опять визг и бульканье воды, опять, без конца…

Слава Богу, свисток! Двенадцать часов. Все бросили работу, только мастер сердито кончает стакан. Ему платят поштучно.

В темных сенцах Наташа остановила Филиппа.

– Чего тебе? – отозвался он сурово. – Проходи-ка, мне время нету. Штрафные две пробки после обеда втачивать буду.

– Сейчас, сейчас, Филя, я только тебе сказать хотела… Давеча Мирошка Анкундимов опять прибегал на мызу, к управляющему в работницы зовут… Так как скажешь, идти али нет? Мать говорит: иди… От фабричной работы отдохну, а то здоровье-то мое какое… По осени, коли придется, можно опять в шлифовню поступить… А? Филипп? – она держалась за рукав его рубахи и смотрела робкими глазами.

– Что ж? Иди, – сказал усмехаясь Филипп. Но усмешка у него вышла невеселая. – Иди, я в гости побываю, на этой же неделе, коли случится…

Наташа вдруг закрылась фартуком, прислонилась головой в стене и громко зарыдала. Филипп совсем нахмурился.

– Это еще что? Чего ты?

– Знаю я… знаю… я ли тебя не любила… теперь уж не то пошло… не ко мне ты на ту сторону поедешь… Люди-то говорят тоже… а я на мызу пойду, пойду… сама увижу…

Филипп схватил Наташу и с силой повернул ее от стены. Наташа сразу умолкла.

– Так вот как, – сказал он тихо, почти шепотом. – Ты за мной поглядывать идешь… Иди. Только мало ты Филиппа знаешь. Силком его не возьмешь.

Он оттолкнул девушку и вышел вон.

VIII

Уже целый час сидит Филипп в кухне, шутит с Олей и Лушей, а Дуни еще не видал. Филипп приоделся, у него клетчатый жилет и визитка открытая. В рубахе он ходит только на заводе.

Наконец стало смеркаться.

– Пора веселой компании пожелать приятных снов, – сказал Филипп, вставая и беспокойно оглядываясь вокруг. – А нельзя ли узнать, где скрывалась Авдотья Луки-нишна?

– Знаем, знаем, по ком сердце болит! – засмеялась Оля. – И весьма вкусу вашему удивляемся. Конечно, кому нравится необразованность…

– Мой вкус при мне и останется, Ольга Даниловна. Напрасно вы себя беспокоите, с нами, мужиками, разговариваете…

– Скажите, пожалуйста! Оля обиделась.

Луша была добрее и сказала Филиппу:

– А ты пойди правой дорожкой к реке, там Дунька белье полоскает. Эка ленивая, до сей поры кончить не может!

Филипп встретил Дуню у самого берега, она возвращалась домой с кучей мокрого белья на плече. Из-под розового платья виднелись крепкие босые ноги. Голова была не покрыта.

Филипп сразу почувствовал, как у него дыханье захватило от радости – и удивился. Никогда с ним этого не было.

– Дунюшка, сердце мое, – тихим голосом начал Филипп. – Я к тебе шел. Как ты мне мила, родная, и я рассказать не могу. Вот как перед Богом – ни жену, никого так, не любил. И словечка еще с тобой не сказал, а уж душу тебе отдал… Дуня, а ты, скажи? Не противен я тебе? Полюби меня, радость!

– Я ничего, – сказала Дуня и улыбнулась. – Я тебя не манила. Ты сам ко мне льнешь.

– Дуня, хочешь гостинцев? Я тебе завтра из лавки всего навезу. А вот тебе пока рубль денег, может быть, пригодится на что-нибудь. Хоть брось да возьми, писаная моя красавица! Приходи завтра в это же время сюда, под липки. Придешь? А, Дуня?

– Чего не прийти? Приду. Ты ласковый да пригожий. Ты меня не обидишь. Гостинцев-то привези.

– Привезу, привезу!

Он, радостный, крепко обнял Дуню, но не поцеловал, и бегом спустился к реке, где стоял его ботик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю