355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 10. Последние желания » Текст книги (страница 20)
Том 10. Последние желания
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:23

Текст книги "Том 10. Последние желания"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)

И теперь он лежал около нее, несмотря на протесты Андрея Нилыча. Вася, молчаливый и сосредоточенный, ел картофель с маслом и думал о том, что, верно, и сегодня урока не будет, что вообще его стали мало учить и что это очень хорошо – больше времени остается, а ему, Васе, время было нужно для всяких различных, нужных, – занятий.

Топая высокими, грязными сапогами, к порогу подошел белокурый и серый Иван. Он каждый день отправлялся в город за провизией и почтой, топ, вяз в невозможной осенней грязи, едва втаскивая, по своему слабосилию, тяжелую корзину в гору.

Он с порога протянул Андрею Нилычу газету – «Русские ведомости». На газете лежало только одно письмо. Андрей Нилыч с удивлением взглянул на городскую трехкопеечную марку. Письмо, вероятно, было брошено в ящик вчера вечером.

Андрей Нилыч не знал руки. И, разорвав довольно толстый конверт, он прежде всего взглянул на последнюю страницу. Там стояло: «Нюра».

Андрей Нилыч с недоумением и неприятным чувством, которое возрастало, повертел в руках два небольших листика. Он не понимал. Что это за корреспонденция? Что такое еще случилось? И зачем писать от Маргариты, когда можно прийти?

Первые строчки письма его даже не поразили, он просто ничему не поверил. Но чем дальше он читал, тем письмо делалось вероятнее и ужаснее.

«Я уезжаю сейчас с пароходом „Юнона“, дорогой папаша, – писала Нюра. – Когда вы завтра получите это письмо, я буду уже в Севастополе, у сестры Пшенички – я с нею списалась помимо Фортуната Модестовича, – и она приютит меня на несколько дней. Адрес ее – Морская улица, дом Сертелли. Я не скрываюсь, – напротив, – и тут я буду ждать от вас известий».

Нюра писала дальше, что очень жалеет, что ей пришлось уйти потихоньку. Но Андрей Нилыч не хотел отпустить ее, а не ехать она не может. Она будет жить у тети Любы и поступит на фельдшерские курсы. Она взяла свое метрическое свидетельство и немного денег, – но этих денег, давно ею скопленных, едва хватит на дорогу до Петербурга, и она просит выслать ей еще, из капитала, оставленного ей матерью, – самую маленькую часть, только на необходимое. Сдержанно, разумно, почти мягко Нюра прибавляла, что, конечно, папаша может вернуть ее через полицию, потому что она несовершеннолетняя, – но просила его хорошенько подумать раньше и иметь в виду, что неизбежен скандал, и даже из крупных, что пищи для сплетен и разговоров, самых ужасающих, будет довольно, что она сама не станет об этом молчать, ни в Ялте, ни в Москве, а при первом случае уедет опять. И если папаша не думает о ней – пусть подумает о себе, о том, что станут говорить в Москве, куда она вернется через несколько месяцев, и поверят ли в их кругу, что «Сай-менов через полицию вернул дочь, которая поехала в Петербург учиться». Хотя она и не думала, что папаша поедет в Севастополь сам, вопреки благоразумию, она все-таки предупреждала, что море неспокойно, да и результатов эта поездка иметь не будет, потому что она решила бесповоротно. Письмо кончалось мягкой, почти ласковой просьбой дать вольное согласие, уважить желание, верить, что ее руководит лишь «жажда знания» – и тотчас же опять говорилось о неизбежном «скандале» в случае отказа.

Андрей Нилыч становился все бледнее, читая, и, кончив, опустил немного вздрагивающие руки с письмом на стол. Невыносимая обида и бешенство сдавливали ему горло. Он хотел кричать, вопить от злости, разразить всех, с понятыми вернуть девчонку и высечь ее. Он хотел сейчас же закричать и начать действовать, бросился с одной мысли на другую, потом на третью – и понял, что они не годились. Злоба и стыд, что его обманула эта девчонка, ослушалась отца – мешала ему кричать и неистовствовать без ясного и сильного плана противодействия. И он, желая выиграть время, бросил письмо Ваве и проговорил сквозь зубы:

– Прочти.

Вава прочла и поняла сразу. Она покраснела, тихо вскрикнула и сейчас же спросила:

– Андрюша, ведь ты не станешь… ее назад? Позволь ей! Ведь все равно… будет только мучение. Я не понимаю, как она смела… как она может… это ужасно, конечно…

Она хотела прибавить, что Нюра не виновата, что это, верно, ее тот студент надоумил, – но подумала, что лучше не упоминать про студента, – и смешалась.

Андрей Нилыч с достоинством и медленностью поднялся с кресла, взял письмо из рук испуганной Вавы и произнес:

– Покорно прошу тебя обо всем молчать. Слышишь?

И, не дожидаясь ответа, вышел из столовой к себе в комнату. Дверь хлопнула, и все смолкло.

Вася, безмолвный свидетель непонятной ему сцены, с ужасом глядел на Ваву и не смел произнести ни слова. В комнате было слышно только частое, беспокойное дыхание и хрип старого Гитана.

Так прошло несколько минут. Наконец Вася не выдержал и упрашивающим и важным голосом спросил:

– Вава, чего это дядя, а? Из-за чего? Что такое в письме написано? Потому что я ведь вижу, что случилось какое-то дело. Убедительно тебя прошу, Вава, скажи!

Вава не знала, сказать ли ей. Андрей Нилыч запретил говорить кому бы то ни было, но Вася ведь все равно догадается наполовину, станет спрашивать, – не скроешь. От домашних не скроешь. Да и разрешиться это как-нибудь должно. Васе лучше все объяснить, он не разболтает, если поймет.

– Видишь, Вася… – начала Варвара Ниловна. Она еще колебалась и хотела придумать в последнюю минуту какую-нибудь ложь, но не придумала и сказала просто: – Нюра не у Маргариты, а уехала с пароходом в Севастополь и теперь там у сестры Фортуната Модестовича. Она хочет дальше, в Петербург ехать, на курсы поступить, чтоб ей дядя позволил, не требовал ее назад, потому что она очень хочет на эти курсы. Помнишь, они спорили? Она, конечно, очень гадко поступила, что уехала, когда дядя не хотел, но теперь уж ничего не поделаешь. По-моему, пусть бы она ехала, но еще не известно, как дядя рассудит; может, он сам за ней поедет. Ты понимаешь, поэтому и нельзя об этом пока никому говорить.

– Да кому же я скажу? – вскрикнул восхищенный Вася. – Я никому не скажу. Ай, Вава, как это интересно! Что-то будет? И на курсы? А что это за курсы, Вава? На них очень хорошо?

– Я не знаю. Просто, фельдшерские курсы. Нюра выучится и будет фельдшерицей.

– А, фельдшерица! Это, помнишь, когда дядя был очень болен, так ему доктор из больницы фельдшера на несколько дней прислал, чтоб его переодевать осторожно, не простуживая. В пиджаке такой фельдшер, руки красные. Так Нюру тоже будут присылать? А после что?

– Чего ж тебе после? После то же самое. Фельдшерица.

– Я не понимаю, Вава. Зачем же она уехала?

– Да говорят же, Боже мой, что она этого хочет. Сильно желает.

– Так сильно желает на эти курсы, чтоб быть фельдшерицей? Ах, Вава, как удивительно и непонятно, что она желает! И почему? Ну вот поступит теперь на курсы, ну вот будет желать выучиться. После будет фельдшерица. Это ясно, Вава, только неужели это уж самый последний конец, самое настоящее, чтобы можно его было так сильно желать? Наверно, она потом еще чего-нибудь захочет. И вот я не понимаю, как это она так сильно желает того, после чего опять надо желать?

Вася был взволнован, и мысли его совсем ушли в сторону. Вава его не слушала. Из спальни раздался звонок. Няня Кузьминишна, молчаливая и сердитая больше, чем всегда, явилась на зов и, выйдя, объявила, что барин чувствует себя дурно и велел немедленно послать за Фортунатом Модестовичем.

Вава не посмела войти к брату и присела без работы, в тоске и ожидании, на диване у окна. Вася слонялся сначала по комнате, озабоченный, бормоча что-то про себя, а потом исчез в парк, – но ненадолго. Было ясно и не очень холодно. Часы тянулись безмолвные и медленные. Наконец послышался стук колес. Явился Пшеничка, серьезный, с вихром белокурых волос на виске, без всяких прибауточек. Он прямо прошел в комнату Андрея Нилыча и оставался там часа полтора. Перед обедом, к удивлению Вавы, Андрей Нилыч вышел с Пшеничкой совсем одетый тепло и заботливо, они вместе сели на дожидавшегося извозчика и уехали.

Вава хотела спросить, что же обед? Но не посмела.

Они вдвоем с Васей поели простывающего супу. Вася хотел есть, хотя и волновался. Вообще, Вася много ел и часто мучился мыслью, не грех ли это и позволено ли наедаться «до пресыщения».

Вася потом, вечером, хотел опять начать разговоры с Вавой, хоть полушепотом, – но в комнату часто входила няня – и он умолк. Около девяти часов, в полной тьме, приехал наконец Андрей Нилыч. Он велел подавать чай и прошел к себе, – но сейчас же вернулся. В столовой была и няня.

– Я проводил Фортуната Модестовича с женой в Севастополь на два-три дня. Нюра тоже с ними поехала. Может быть, она вернется, – а может быть, и в Петербург они ее снарядят там. С Богом! Пускай поучится. Ты, няня, собери потом ее платья, послать надо будет. Там неожиданно вздумали… Слышишь?

– Ихние вещи все в порядке, которые на моих руках были, – холодно сказала няня, повесила чайное полотенце на стул и вышла.

Вава промолчала, только обрадовалась, что все улаживается. А Васе стало стыдно, что дядя лжет, – ведь уж Нюра была в Севастополе, значит, Пшеничка и Маргарита одни уехали. И он стал раздумывать, зачем это вообще необходимо лгать и зачем теперь нужно лгать, когда и без того все плохо, и скучно, и нехорошо, и уж достаточно одних Нюри-ных фельдшерских курсов.

Но дядя продолжал лгать, и при этом веселел, точно убеждался, что ему верят, и сам верил, что говорит правду.

XXIV

С первым снегом получилось первое письмо от генерала. Снег был ранний, довольно глубокий, и лежал долго. При этом, конечно, все удивлялись и уверяли, что это необычайно, неслыханно и что старожилы не запомнят такой холодной погоды в Ялте. Андрей Нилыч, хотя и был разочарован климатом Крыма, не жаловался; здоровье его было отличное, он не скучал, сойдясь ближе с домом баронессы, которая очень радовалась усердному партнеру для преферанса. Он завел себе постоянного извозчика и почти все вечера проводил внизу. Баронесса и жила немного ближе города, на выезде.

Только в самую сильную грязь по горе – Андрей Нилыч не решался выезжать и брюзжал дома вплоть до того часа, когда нужно было ложиться спать.

Комнаты, мебель нагорной дачи – все осталось таким же, и между тем все безвозвратно изменилось, и постоянно изменялось вместе с идущими днями и месяцами. Никто не мог бы сказать, сравнивая, в чем перемена: все было другое, воздух, сквозь который видно окружающее, был другой, – и поэтому оно тоже было другое. Ваве часто казалось, что она не здесь встретила Радунцева, не здесь говорил он ей ласковые слова, от которых у нее замирало сердце, что старая картина над роялем, смотрящая на нее грустно, сдержанно и важно, не была тогда, а была другая, совсем с другим выражением. Неужели она через это же балконное стекло смотрела на те же лиловые горы, когда в парке цвели душные розы, и когда «он» входил каждый день по ступеням этого балкона? Даже Гитан, медленный, слабый и покорный, казался ей новым, ничего не знающим, недавним.

Были, конечно, и внешние перемены. С отсутствием Нюры и Маргариты дом стал молчаливее, тише. Няня Кузьминишна вела упорную, долгую и сложную войну с женой садовника и реже заговаривала с Вавой, и меньше ворчала в комнатах. Вася, лишенный уроков Нюры, целые дни проводил за роялем, и дом, большой, просторный и немного мрачный, наполнялся негромкими, длинно торжественными звуками церковных песен.

Была и еще большая перемена: Вава стала иной. Живость движений исчезла; ей теперь трудно было подняться на невысокую лестницу, не задыхаясь; она и подумать не могла бы войти пешком на гору из города. Два раза в неделю, утром, она ездила с Васей вниз, к Пшеничке, который усердно и сложно лечил ее. Но болезнь не уступала, а, напротив, шла вперед, хотя так постепенно и с такими затиханиями, что окружающие не замечали этого – и менее всех замечала Вава. Бывали дни, когда она хохотала и бегала по комнате быстрыми шажками, болтала с Васей и братом – совсем, как прежде. Андрей Нилыч с удовольствием говорил, думая так же и о своей прошедшей болезни:

– А ведь, ей-Богу, Фортунат Модестович недурной доктор. Он тебе на глазах помог.

Вася был рад, что Ваве лучше. Для него она и в эти минуты не была совсем прежней, как весной и летом; он знал, что в ней что-то изменилось, и он любил ее, изменившуюся.

Вава теперь постоянно разговаривала с Васей, и они очень сошлись. В то утро, когда выпал снег, Вася увидал его первый, восхитился и бросился к Варваре Ниловне.

– Вава, Вава! – кричал он сквозь дверь. – Скорее! Посмотри, какое все стало необыкновенное! Как всему стало тепло! Теперь еще яснее видно, что весна придет! А горы все в дорогах – ей-Богу. Извилистые такие жилы. Вообще сегодня необыкновенный день. Я сразу это заметил. Иди скорей!

Вава, неумытая, в темненьком капоте, вышла в столовую. Стены сияли от снега жидко-белым светом. Воздух за стеклом двери казался легким и острым. Горы улыбались со строгостью. Черные кипарисы парка с испугом поддерживали мягкую ризу, покрывающую их с одной стороны. Бледное небо с бледно-золотым солнцем было чисто.

Ваве стало радостно и весело. В самом деле, весна придет! И есть хорошее и необыкновенное в этом дне.

– Вася, хочешь, оденемся и побежим по парку? Как, снег хрустит или нет?

Вася взглянул на нее с деловым видом.

– А тебе не станет хуже? Смотри! Вон, говорили, тебе совсем нельзя бегать.

– Ну мы потихоньку. Даже не в парке, а тут около крыльца. Мне сегодня гораздо лучше.

И после прогулки Вава отлично себя чувствовала. Сели завтракать, молчаливый Иван принес почту.

– Тебе письмо, Вава, – улыбаясь, сказал Андрей Нилыч. Вава взяла письмо, взглянула, немного побледнела и тотчас же вышла с ним из комнаты.

После обеда, в сумерках, Варвара Ниловна позвала Васю в гостиную. Там они уселись на турецкий диван, и Вава стала рассказывать про письмо.

Вася уже очень много знал о генерале, почти все, потому что Варваре Ниловне больше некому было рассказывать свою душу. Теперь она говорила ему про письма, читала, напрягая глаза, выдержки из писем, объясняла, почему он так долго не писал.

– Он не мог, Вася, – говорила она полушепотом. – Конечно, я должна была сначала написать. Но я не смела. Понимаешь?

Вася казался ей равным, ей хотелось, чтобы он понял, и хотелось его одобрения: Вася все отлично понимал.

– Оно так, – произнес он с важным видом и раздумчиво. – Однако почему? Если уж так любит… И обещал написать… Чего ж ему было дожидаться?

– Ах, Боже мой! Это ясно! И я сама, кажется, вызвалась написать первая, я не помню. Вот все-таки не выдержал, написал!

– Да. Написал. Что ж он там про свадьбу?

– Ничего, конечно! Глупый мальчик! Разве он станет. Ведь неизвестно, что я ему еще отвечу.

– Ну, положим, ведь ты хочешь за него замуж. Сама говорила.

– Тебе говорила! А разве можно, чтобы другой был вполне уверен? Это охлаждает. Он это чувствует, конечно, но всегда не уверен.

– Видишь ты! – с интересом сказал Вася. – Вон какие штуки. Понимаю. Только скажи ты мне, Вава, точно и досконально, почему ты непременно хочешь за него замуж? Ну, я не знаю, ты скажешь, потому, что любишь его, хочешь всегда с ним, и еще потому, что это так хорошо для тебя подходит, и еще разное… У тебя большое желание. Только оно какое-то близкое. А потом что? Ведь этого нельзя всю жизнь желать. Это сейчас должно сбыться. А потом ты что станешь делать? Надо быстро все в себе переменить и другое начать желать.

– Да зачем? Тогда уж я ничего не буду желать, у меня все будет.

Вава сказала это неуверенно, хотя ей искренно казалось, что она так чувствует. Вася покачал головой.

– Ну, уж это глупости. Желать надо. А только вот, чего желать? Последнего и постоянного, – или так, что сейчас перед собой видишь. Я вот мало ли что перед собой вижу: а мне не надо.

– Какой ты, Вася, странный. Вечно свернешь в сторону. Ты мне лучше скажи: правда, письмо доброе, милое? И про Гитана спрашивает. Гитан с нами гулял сегодня утром по снегу. Только он еще больше хромает, и нос опущен. И худой какой – ужас! От скуки, что ли… Надо написать. Ты с утра, Вася, сказал, что день необыкновенный – вот он и вышел необыкновенный.

– От скуки, думаешь, Гитан худой? Может быть. Он очень переменился, Гитан. Я на него смотрю, и кажется он мне умнее и тише.

– Да уж чего же тише! – сказала Вава и захохотала. Вася обиделся.

– Ну чего ты? Это хорошо, что тише. Чего хохочешь? Ты и сама лучше, когда тише, а не такая, как теперь.

Вава замолкла и задумалась.

XXV

Письмо нельзя было написать сразу, его следовало обдумать и много раз переписать, а потом, в конце концов, разорвать и писать новое, потому что все не выходило, как следует, и Вава сама знала, что она в писании неискусна. Вася ей не мог помочь, потому что писал еще хуже. Черновым он часто удивлялся, был даже восхищен и утверждал, что написано со штукой и хорошо. Но Вава все-таки была недовольна и целые дни проводила над бесчисленными листами почтовой бумаги.

Целая неделя прошла. Снег вдруг стаял, воздух сделался густым и грязно-серым, неприятное небо приникало к черной земле. Большие птицы, тяжело махая крыльями, перелетали в парке с одного дерева на другое, мутные в туманном воздухе. Все сблизилось и стало невыносимо домашним.

Накануне вечером Вава не говорила с Андреем Нилычем и Васей и не писала письма. Она смотрела на огонь лампы, и в лице ее было странное выражение, точно она старалась что-то вспомнить, воспоминание подходило совсем близко, но ей было трудно и больно, что оно мучило и не давалось. Вася даже спросил ее:

– О чем ты?

Но она взглянула на него с удивлением:

– Что о чем? Я так. Мне хорошо.

И в голосе ее была искренность.

На другое утро следовало отправиться в город, к Фортунату Модестовичу.

– Черт знает, что за погода! – ежился Андрей Нилыч. – Я целый день не выйду. Как раз бронхит схватишь. Советую тебе, Вава, пропустить визит. Простудишься.

– Нет, все равно, – кротко ответила Варвара Ниловна. – Уж лошади ждут. Да и Вася готов.

– Едем! – крикнул Вася весело и вдруг примолк, взглянув на Ваву.

Она была другая. Ничто теперь не напоминало в ней Ваву, которая несколько дней тому назад рассказывала про генерала и писала ему бесконечные письма. Лицо было серьезное, старое и красивое. Точно вдруг проступившая и не мучительная для нее болезнь – заставляла ее глубоко думать о том, в чем она никак не могла додуматься до конца.

Она закашлялась, садясь в экипаж под редким, желтым и холодным туманом – но кашель был не мучительный. Вася спросил, не болит ли у нее что-нибудь, но она тотчас же ответила, что ничего не болит.

Они ехали медленно, по дурной дороге, в открытой коляске, потому что Ваве было душно иначе. Закутанная, она сидела в уголке, выглядывала из платков темная и маленькая. Она молчала. Вася заметил, что она сидит не твердо, а все дремлет. Он хотел сказать ей, чтобы она не спала, но потом подумал: отчего же ей не поспать, если ей так нужно! И ничего не сказал, только смотрел, чтоб она не упала. Она плотно прислонилась к уголку и совсем задремала. Мокрый ветер визжал между придорожными домами и стучал, как костяшками, сучьями крепких, малорослых деревьев. Вася глядел в лицо спящей Вавы; оно и во сне было такое же красивое и старое; и так же казалось, что она думает об очень важном и не может додуматься.

Фортунат Модестович назначил Варваре Ниловне другое лечение, шутливо бранил ее и сказал, что ей хуже потому, что она простудилась.

– Поберегитесь вы до весны-то! А там молодцом будем. Ведь у нас декабрь на исходе, самое подлое время. Да ничего, если желать быть здоровой беречься. Вы смотрите-ка, Агния-то у меня Николаевна! Ведь просто чудеса, коли знать, что у нее внутри было! А поправляется. Да еще как! Скоро на выписку попросится, к мужу в Москву. Только не пущу ее до лета. Вы, Варвара Ниловна, веселей смотрите! Что, в самом деле! Поболели – да и выздороветь надо. У вас жизнь впереди!

И он лукаво сощурил глаза. Вава поняла намек, улыбнулась безучастно и кротко и сказала:

– Конечно, Фортунат Модестович. Я хочу выздороветь. Но, право, у меня ничего не болит. Я очень хорошо себя чувствую.

Когда перед самым завтраком Варвара Ниловна и Вася подъехали к крыльцу дачи, на ступенях стоял Гитан.

Немного разъяснилось, тучи шли выше, туман был не такой желтый и видны были черные кипарисы парка. С деревянных переплетов веранды падали редкие, крупные капли. Гитан стоял худой, с запавшими боками, с двумя выдавшимися костями от спины. Белая шерсть его была взъерошена, мокра, с желтоватым оттенком. Хвост плотно прилегал к задним лапам. Гитан стоял тихо и твердо, не шевелясь, и хотя голова у него была опущена – он следил глазами за подъезжающим экипажем. Вася удивился, потому что Гитан никогда не стоял так и не смотрел так. Он в последнее время все больше лежал в кухне у печки, где у него была подстилка.

– Чего ты, Гутя? – спросил он беспокойно. – Чего он так стоит, Вава, а?

Вава с некоторым трудом вышла из экипажа. Когда она поднялась на две ступени, Гитан медленно повернул к ней голову и посмотрел. Вава провела рукой без перчатки по его мокрой острой спине.

– Хочешь, пойдем в комнаты, со мной? Вон ты какой мокрый! Пойдем.

Гитан сделал ласковое движение, неудавшееся, потому что хвост так и остался плотно прижатым к задним ногам – и за Вавой не пошел. Он вдруг сдвинулся, пошатнулся, но тотчас же спустился со ступеней и направился прямо, через двор, медленно, все с опущенной головой – к парку. Вася проводил его глазами с изумлением. Варвара Ниловна остановилась и тоже смотрела.

Калитка в парке была заперта. Гитан дошел до нее, ткнулся мордой в решетку, точно не видел ее, и стал, в той же покорной позе, с опущенной головой.

Вася вдруг сорвался с крыльца, перебежал двор и распахнул перед Гитаном калитку парка. Гитан вошел, не удивляясь, не оборачиваясь, медленно стал двигаться по прямой аллее и скоро сделался мутным и большим сквозь слой тумана, а потом и совсем стерся.

Вася не пошел за ним, не позвал его, только поглядел ему вслед, притворил калитку и тихо вернулся к ступеням крыльца, где ждала его Варвара Ниловна.

– Он в парк хотел, – сказал Вася робко. – Я его и пустил. Он непременно хотел. Пускай его идет, как ты думаешь, Вава, а? Не надо препятствовать, если он так хочет.

– Там холодно, сыро… – сказала Вава задумчиво. – Он больной… Да пусть, если хотел.

Они пошли по ступеням и вернулись домой.

Вава не стала завтракать, легла отдохнуть. К обеду вышла. Стемнело быстро. Вася подумал, что, может быть, Вава после обеда станет ему рассказывать о генерале или начнет писать письмо. Он, впрочем, сейчас же почувствовал, что, вероятно, она этого не станет делать. Она, точно, не стала, а присела после обеда молча на диване и не то думала, не то опять дремала. Васе было неспокойно. В комнату входили и Иван, и няня Кузьминишна; Вася хотел спросить о Гитане, вернулся ли он, а если вернулся, все ли такой тихий, и каждый раз у него от испуга схватывало в горле, и он не спросил, не желая слышать то, что ему скажут. Ему казалось, что, может быть, Вава тоже думает о Гитане, но он ее не спросил.

Андрей Нилыч по случаю дурной погоды не поехал на пульку к баронессе, был не в духе и скоро ушел к себе. Поднялся ветер, и Вася, лежа в постели, долго слышал его настойчивый голос, которому вторил, глуше, ниже и тише, голос моря внизу.

– Точно басы… басы… – шептал Вася, вслушиваясь. – Вон рокочат, как бархатные…

Ему казалось, что он различает слова хора, понятные слова – только очень важные и строгие. И он хотел их понимать и все больше открывал сердце, чтобы слова вошли, и чтобы те, кто говорит эти слова, не боялись сделать ему их понятными.

От мысли о Гитане он отвертывался и съеживался перед нею. Вернулся ли? Зачем пошел? Ну, будь что будет! Не надо об этом думать.

Он старался не думать – и заснул.

Утро встало ясное, желто-голубое, морозное и безветренное. В тени лежал серебряный иней – но недолго. Теплое солнце поднялось выше, согнало иней и угрело землю. Васе казались пустыми и стыдными его вчерашние страхи и недоумения. Как светло и ясно! Какое ласковое и веселое солнце! Он услыхал сквозь дверь и Вавин голос иным, – недовольный, раздраженный, обыкновенный. Это его тоже подбодрило.

«Сегодня, верно, опять будет писать генералу», – подумал он почему-то.

Ему захотелось на воздух, теперь, перед завтраком. На секунду, при виде калитки парка, он смутился вчерашним смущением, но сейчас же оправился и шагнул вперед.

Вава сидела на широком диване, сложив ноги калачиком, и подбирала старые разрозненные нумера журнала для Андрея Нилыча, когда Вася вернулся из парка.

Он вошел медленно, положил фуражку на рояль, подумал с минуту и вдруг сказал:

– Вава, знаешь, Гитан умер. Я его видел.

Вава подняла глаза, вдруг потемневшие.

– Гитан? Умер? Где? Зачем ты говоришь неправду?

– Я говорю правду. Он вчера, верно, еще умер, потому что он холодный, прямой и твердый. Я его трогал. Я боюсь мертвецов, очень боюсь, но Гитана не боюсь, потому что видел его перед самой смертью, когда уж он был тихий; я ему и дверь отворил, когда он умирать захотел. Знаешь, Вава, он там, в парке, на сухих листьях, около той самой скамейки, где вы всегда с генералом сидели. Он туда и хотел вчера. Он умный, Вава, вчера стал, умный и тихий. И конца своего очень желал там. Я, как в парк вошел, по сторонам не хотел смотреть, боялся что-нибудь такое увидеть, потому что давно уж у меня мысль о Гитане была, неизвестно какая, но была. И вот я боялся. А потом не успел отвернуться, посмотрел, увидал его – и почувствовал, что не боюсь. Он очень хороший, Вава, и ему очень хорошо.

Вава молча и пристально смотрела на Васю, размышляя. Утром она говорила раздраженным, обыкновенным голосом, и Вася даже думал, что она сегодня будет ему рассказывать о генерале; но теперь она по-вчерашнему была важная, и Васе тоже не казались, как утром, пустыми вчерашние мысли и события.

Варвара Ниловна поднялась с дивана и сказала, наконец:

– Вася, пойдем в парк. Я тоже хочу видеть, где Гитан умер.

– Пойдем! – восторженно вскрикнул Вася. – Ты знаешь, около цистерны! То самое место! Ах, Вава, нисколько не страшно, а только удивительно и хорошо!

Он схватил фуражку, но вдруг остановился и прибавил нерешительно:

– Я и забыл… Ведь это далеко… Как же ты дойдешь?

Варвара Ниловна изумилась и на минуту вспыхнула.

– Это еще что? Целое лето туда только и ходила… Сколько раз в день…Генерал, и тот по два раза бывал…

Вася хотел сказать, что тогда она была здорова, а теперь больна – но ничего не сказал.

С трудом, с отдыхами, Варвара Ниловна и Вася дошли до заветной скамейки у цистерны, где неподалеку, на сухих листьях, улегся Гитан.

Погода немного испортилась. По небу скоро-скоро бежали длинные облака с нерезкими, мутными краями. Голое, черное дерево над скамейкой позвякивало крепкими сучьями. Несильные порывы ветра шевелили беловато-желтую взъерошенную шерсть на твердом Титановом теле. Он лежал, вытянув все четыре лапы, с незакрытыми, не мутнеющими, кроткими глазами, и лежал просто и удобно, точно ему в самом деле было хорошо.

Вася погладил холодную голову и стал утверждать, что его надо похоронить именно здесь, и что иначе нельзя.

– Знаешь, я садовнику скажу, попрошу… А ты генералу напишешь… Да, Вава? Генерал не рассердится… Что ты ищешь?

Варвара Ниловна низко наклонилась к земле. У ствола дерева, с неветреной, солнечной стороны, сухой листок был приподнят. И под ним, не смея взглянуть на небо, выходил из земли крепкий цветок на зеленой ножке, с белой и нежной головкой, робко смотрящий вниз, точно ему было стыдно самого себя.

– Подснежник! – радостно вскрикнул Вася, увидав этот странный цветок в руках Варвары Ниловны. – Вот так чудеса! Мороз на дворе – а он не боится! Отчего он не боится, Вава, а? Правда, это удивительно? Ведь вот говорили мы, что весна придет! Вот она и пришла!

Варвара Ниловна улыбнулась.

Когда они возвращались, опять с отдыхами, Вася неустанно говорил про весну и про то, что Гитана необходимо похоронить у цистерны.

– А ты боялась Гитана, а, Вава? Боялась?

– Нет, чего же? Жалко только.

– Жалко, что умер?

– Нет, что пошел умирать. Вася задумался.

– Жалко, правда, но это хорошо! Какой он был тихий и упорный! Он думал что-то про себя. А генерал огорчится. Как он генерала-то любил! И за что? Ты напиши, Вава, генералу. Все опиши. Напишешь?

– Напишу, – сказала Вава. Но, подумав, прибавила: – Хотя что ж его подробностями расстраивать? И потом трудно… Он не видал, какой он лежит… Я, может, ему просто напишу, что Гитан умер.

XXVI

Были дни и ветреные, и холодные, и теплые; выпадал снег – и таял; утром случался мороз – и солнце сгоняло серебро с отвердевшей земли; но уже с конца января везде, у дороги, под деревьями, под сухими листьями, под оставшимся в ямке куском снега – везде упорно выходили белые крепкие цветы на зеленых стеблях, с опущенными головками. Они не боялись ветра и снега, хотели жить и дышать. В феврале небо стало выше и прозрачнее, полоса снега на горах сузилась, темные и бледные фиалки показались на солнечных пригорках парка, желтые, с красными жилками, и голубые анемоны поползли по дорожкам, проникая к теплеющей и влажной земле. Миндальные деревья просветлели под снежными гроздьями цветов. Март стоял тихий, солнечный, воздух просыпался, полный легкими ароматами, полузаметными – и нельзя было сказать, радостными или печальными.

Вася не отходил теперь от Варвары Ниловны. Они мало разговаривали, о генерале совсем редко. Вася даже не знал, ответила ли она ему. Вероятно, да, потому что от него опять было письмо. Вава говорила, что хорошее, славное письмо, и что надо ему написать, да она никак не соберется. Она все меньше и меньше ходила, часто совсем не могла встать, и тогда Иван вывозил ее в кресле на воздух, на солнечный балкон. Вася сидел около нее, мало рассуждал, точно притихший, пел тонким, полуслышным голосом церковные стихи, незаметно кончая их, замирая до шепота в последней, всегда любимой, ноте. Однажды он вдруг сказал:

– Вава, поучи меня.

Вава удивленно взглянула на него и улыбнулась.

– Поучить тебя? Чему же? Я ничего не знаю. Что это тебе пришло в голову?

– Нет, Вава, мне иногда так хочется, чтобы ты меня поучила. Теперь хочется, прежде я не думал. И с Нюрой никогда не думал. А смотрю на тебя, и такая ты мне кажешься умная, такая ты тихая и умная, и хочется, чтоб ты меня стала учить. Я знаю, ты теперь больна, а вот поправишься немного, хоть немного – ты меня будешь учить. Я дяде скажу. Да, Вава?

Вава улыбалась и смущалась. Ей нечему, думала она, учить Васю; она никогда никого не учила.

В один сияющий мартовский день на горную дачу приехали Фортунат Модестович и Маргарита. Вава была слишком больна, чтобы ездить к нему, он сам навещал ее через день, а последнее время и каждый день. Вава отдыхала в своей комнате, Андрей Нилыч, поздоровевший и располневший, встретил Пшеничку и редкую гостью Маргариту в столовой. Из соседней комнаты доносились нежные звуки рояля вместе с Васиным голосом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю