355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Сумрачный красавец » Текст книги (страница 1)
Сумрачный красавец
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:48

Текст книги "Сумрачный красавец"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Жюльен Грак
Сумрачный красавец

Посвящается Роже Вейе



Кто, злом владея, зла не причинит,

Не пользуясь всей мощью этой власти,

Кто двигает других, но, как гранит,

Сам недвижим и не подвержен страсти, -

Тому дарует небо благодать,

Земля дары приносит дорогие,

Ему дано величьем обладать,

А чтить величье призваны другие…

Шекспир [1]1
  Перевод С. Маршака. (Здесь и далее – примечания переводчика.)


[Закрыть]

В эти быстротечные, ускользающие дни поздней осени я с особым удовольствием вспоминаю улицы маленького курортного городка, до странности тихие на исходе сезона. Он едва жив, этот приют кочующей праздности: с большими приливами равноденствия разом схлынул поток женщин в светлых платьях и неугомонной детворы и, подобно утесам в сентябрьскую непогоду, стали вдруг видны кирпичные и бетонные пещеры, гроздья каменных сталактитов, наивные и манящие архитектурные излишества, тщательно ухоженные клумбы, которые морской ветер развеет, словно кучи высохших водорослей, и все то, что, внезапно оставшись наедине с морем, растеряв отвлекающие побрякушки, неизбежно вернется к своей более благородной роли – роли явившегося среди бела дня привидения. Застекленные террасы на набережной замерли, их металлические конструкции изъедены морской солью, они пугают, словно сокровищница, подвергшаяся разграблению, – потускневшая, линялая синева, закрытые ставни на ослепших окнах отодвигают в немыслимую тьму времен отлив жизни, ставший виновником этого упадка. И все же под неласковым солнцем октябрьского утра, причудливо вырываясь из тишины, как вырывается из сна резкое движение спящего, рождаются звуки – скрипнет белая деревянная калитка, долгий звонок прокатится из конца в конец улицы, жадно внимающей ему. Но это лишь греза. Кто так торжественно заявляет о своем приходе? Здесь никого нет. Больше никого.

Я огибаю виллы, окаймляющие дугу пляжа, и иду по улицам, где над головой сплелись ветви деревьев, а под ногами – мягкая земля, усыпанная песком и сосновыми иглами, на которой не слышно шагов. Как только зайдешь за угол – наступает таинственная тишина. Сюда, под эти зеленые своды, шум моря доносится лишь приглушенно, он волнует, словно шум восстания, проникший в сонный загородный сад. На фоне темной, как камень, зелени сосен и кедров пылают березы и тополя, их окружает золотистая дымка, по ним пробегают огненные змейки, как по горящей бумаге. Скоро настанут дни, когда наползающая с моря серая мгла вновь окрасит все вокруг в исконные цвета – от соли поблекнут стены, а на узорных решетчатых оградах проступит яркая ржавчина, морской ветер сквозь щели дверей засыплет полы песком – и от этой перемены городок, отвердевший и серовато-белый, как соль и коралл, будет выглядеть словно пораженный неведомым бедствием, пожаром без огня, потопом без воды.

Порою, когда близится к вечеру еще один серый день, скрытый, затерянный под неумолимо пасмурным небом, – точно зимний сад в скудном свете, пробивающемся сквозь стекла, – лишенный той переливчатой оболочки, которой наделяет его солнце и которая так или иначе приноравливает его к жизни, я до ужаса остро ощущаю, что все вещи вокруг обладают могущественной тайной сутью. Мне случалось воображать, как в полночь, после спектакля, я пробираюсь в опустевший театр и из темноты зала вижу декорацию, впервые отказывающуюся участвовать в игре. Пустынные ночные улицы, запертый театр, пляж, до будущего лета отданный морю, – все они умеют прятаться от нас под покровом безмолвия, за преградами из дерева и камня так же надежно, как за завесой пяти тысячелетий, они прибегают к магии Древнего Египта, чтобы с помощью чар оберечь потревоженную могилу. Чуткие руки, подобравшие ключи и управляющие волшебными кольцами, ловкие руки, которым под силу сдвинуть надгробный камень и повернуть алмаз в перстне, делающий хозяина невидимкой – в такого призрачного похитителя мумий превратился я, когда с моря задул легкий бриз, рокот нарастающего прилива стал слышнее, а солнце наконец скрылось в предвечерней туманной мгле, в этот день, 8 октября 19… года.

Дневник Жерара

29 июня

Сегодня утром прогулялся пешком в Керантек. У мола возле маленькой гавани почти никого нет, а по левую сторону от нее, на пляже за грядой дюн, покрытых выгоревшей осокой, – и вовсе безлюдно. Вдали море бушевало, небо было серое, нависшее, свинцовые волны яростно бились о берег. А оказавшись между каменными стенками пляжа, они превращались в быстрые, бурливые, но до странности бесшумные потоки, чтобы затем, неожиданно и юрко, словно язык муравьеда, вдруг броситься на парапет и взметнуться снопом ледяных брызг. Я пообедал в безлюдном ресторане "Рыбацкая хижина", построенном среди дюн, на сваях, – казалось, под ногами – пустая бочка, – огромный зал (по воскресеньям здесь, вероятно, бывают танцы для местной молодежи), с унылыми гирляндами бумажных флажков и темными лакированными досками пола наводил на мысль не о веселом празднике, а о корабельной кают-компании, о "Доме моряка" и о многом другом, что постоянно встречается в этом краю (лодочные сараи, приспособленные под амбары, погреба, тянущиеся вдоль улиц) и несет на себе печать гнетущей, суровой, унылой нужды, так часто омрачающей пейзажи Бретани.

Идя обратно по дюнам, вдоль берега, я встретил парней и девушек из Керантека, направлявшихся на танцы. Серьезные, почти чопорные, – волосы девушек развевались на ветру, их спутники не вынимали руки из карманов: на улице нежарко. Они прошли, и тропинка вновь стала безлюдна. Сверху было видно, как от каждой нахлынувшей волны над плоской крышей ресторана взлетает пена. Странное место для веселья. Чуть погодя сквозь глухую канонаду прибоя, под ненадолго блеснувшим солнцем послышался гнусавый голос патефона, и – на фоне басовой партии волн, в огромном резонаторном ящике, образованном облаками и водой – в этом голосе не было и тени вульгарности. Но вот я увидел одинокую девушку, шедшую по кромке берега в направлении, противоположном тому, в котором прошла толпа молодежи. Праздная, медлительная, беспечная, она порой нагибалась, чтобы подобрать раковину или какой-нибудь обломок, вынесенный морем, либо долго и задумчиво глядела в морской простор, но всякий раз при этом застывала в нелепой позе, уперев руки в бока: что за своеобычнаямысль могла возникнуть в ее неразвитом уме? И среди настоящей природы, и на полотнах художников меня всегда занимали эти одинокие фигуры, прогуливающиеся в полдень или в сумерки: вот они сплевывают, швыряют в воду камешек, прыгают на одной ножке или находят птичье гнездо, и нередко портят целый угол пейзажа своей совершенно невразумительной жестикуляцией.

Я не торопясь вернулся в отель и поужинал в одиночестве – "неразлучная компания" уже отправилась в казино.

После ужина – недолгая прогулка по пляжу. Пляж благороден, меланхоличен и горделив, все окна, выходящие на море, пламенеют в свете заката, напоминая сияющий огнями океанский пароход. От не успевшего остыть песка веет теплом, словно от огромного живого тела; поэтому он вызывает безотчетное желание хватать, топтать, пачкать. И, однако, воздух так чист, так целомудренно холоден, так прозрачен, точно отмыт беспрестанными невидимыми дождями. Начался отлив, вода проделала желобок в песке, и ее тихое журчание снова превращает затопленную землю в обитаемую: оно похоже на шум рукотворных водных потоков и напоминает о человеке, как топор дровосека, который расчищает будущее поле. Я вдохнул полной грудью: чудесно! Над дюнами взлетали легкие облачка песка, воздух хлопал, как полотнища огромных знамен, развернувшихся на ветру, по-кошачьи бил хвостом. А дальше, до самого горизонта, торопливо и озабоченно теснились волны, вскипала пена, назревали всё новые мятежи, громоздились тучи, то чреватые ненастьем, то пронизанные солнцем, снова и снова угрожающе вздымались водяные горы, гонимые вечно нетерпеливым морем.

30 июня

Отель "Волны" – как корабль, готовый поднять якоря, чтобы двинуться в путь через лето. Сейчас здесь уже достаточно народу, чтобы могли завязаться дружеские отношения: у этого маленького мирка курортников появляется что-то вроде души. Сегодня утром видел из окна, как Жак со своими приятелями идет купаться. Его номер – над моим, и каждое утро над головой начинается суматоха: туда все входят без церемоний, точно в кают-компанию, оглушительно хохочут, держатся по-свойски, как матросы из одной команды. Но эта добродушная развязность разом прекращается у двери Кристель: никто не решится даже постучать в эту дверь до тех пор, пока не совершится величественный выход юной принцессы в махровом халате. В любом тесном кругу, любой сколько-нибудь оформившейся человеческой ячейке всегда есть кто-то, к кому обращаются за советом, на кого искоса взглядывают, прежде чем пуститься во все тяжкие.

Кристель возвышается над этим мирком благодаря своим глазам, сладострастно прикрытым тяжелыми веками – невозможно представить себе совершенное воплощение покоя, источник вечной молодости в лучшей, более подходящей оправе, – и своему безупречно вылепленному, идеальномуподбородку (ведь подбородок всегда говорит о том, как природа оделила его обладателя: с избытком или чересчур скупо, подбородок часто выглядит так неуклюже). Когда она закрывает рот, можно не гадать, услышишь ли ты еще хоть слово. Тебе передается какое-то необычайное чувство меры, самоконтроля. Ощущение могучего, умиротворяющего спокойствия.

Кристель занимает меня. Занимает потому, что она играет. И забавляется этой игрой – но иногда я замечаю, что при непринужденных манерах курортницы в ее взгляде заметно самообладание.Любопытное словечко! Для меня – вернее, для нее, настаиваю на этом – оно означает не столько сдержанность воспитанного человека, сколько чуть извращенное любование актрисы тем, как хорошо она играет свою роль. Это немного напоминает бальзаковского Конти из "Беатрисы", – только масштабом поменьше, – желающего удостовериться: "Стал ли я для него богом или нет?" А такой прирожденный лицедей, как Бальзак, не мог не вложить в этого персонажа многое от себя.

Она для меня не богиня, но начиная с завтрашнего дня я рассчитываю дать ей возможность выказать себя умной собеседницей.

1 июля

Давно уже я не открывал этот дневник с таким нетерпением, таким желанием излить душу. Я отворяю окно навстречу ночному ветру, – я долго мерил шагами комнату, ощущая прилив бодрости и силы и проясненность ума, как после ванны, вдохновленный, окрыленный свежими, стремительными мыслями. Сегодня вечером у меня был весьма необычный разговор с Кристель.

Заранее знаю, что не смогу в точности передать атмосферу этого разговора – ночь и лунный свет, которым он всегда будет омыт в моем воспоминании. Чтобы почувствовать это, надо воскресить в памяти строки Эдгара По, возвращающие в первозданное время, еще расплывчатое, еще обратимое – желанный оазис в бесплодной пустыне времени:

 
И октябрь в этот год отреченный
Наступил бесконечно унылый… [2]2
  Цитата из стихотворения Э. По "Улялюм" (перевод В. Топорова).


[Закрыть]

 

… Я не сразу смог взяться за перо. Еще долго я расхаживал по комнате. Из окна виден сияющий огнями залив, его громадная, восьмикилометровая дуга отсюда выглядит миниатюрной, как водоем в саду, пляж переливчато светится, вода в своей впадине черна, как чернила, – порой одинокая волна беззвучно лижет берег маслянисто-черным языком. Фонари возносят к небу немолчную песнь, прямую, точно пламя, а лучи прожекторов на рейде умиротворяют это обширное пространство тумана и воды. Ночь, убаюканная прикосновениями звезд, безмятежнее раннего утра.

Кристель в самом делепринцесса. Достаточно взглянуть на ее внешность, ее движения, услышать ее речь, чтобы отпали всякие сомнения. Когда она идет, за ней словно тянется невидимый шлейф, семенит раболепная свита. Даже в полночь, наедине с мужчиной среди безлюдья и тьмы, она защищена столь же надежно, как в толпе гостей. Что, кстати, избавит мой рассказ от неприятной двусмысленности.

Была ли у меня какая-то цель, когда я пригласил Кристель на прогулку? Нет, просто в той области моей души, где таятся предчувствия и тревоги, возникло смутное ощущение, что "это будет интересно". День выдался душный, чересчур жаркий, разомлевший на солнце пляж впал в тяжелую дремоту – смолистые стволы сосен точно замкнули нас в душистой клетке, превратились в стенки сосуда с дурманящими благовониями, чуть не доводящими до обморока – так, бывало, в юные годы я выходил из дому ослепительным июньским утром, в праздник Тела Господня, и от алтаря, воздвигнутого прямо у наших дверей, исходил слишком сильный аромат: это было словно приглашение к неведомым таинствам, словно обещание чудес. Накануне я увлеченно работал над книгой о Рембо, и теперь мне показалось, что я понимаю, из какого сумрачного переплетения звуков, из какого губительного, разящего сочетания земных ароматов родились некоторые строки его "Озарений". Этот день, полный предзнаменований, стал идеальной прелюдией к разговору с Кристель, будто разыгранному, как мне запомнилось, по невидимой партитуре, с долгими паузами, резкими, неловко сглаженными переходами.

Целью нашей прогулки должна была стать прощадка для гольфа, расположенная по другую сторону дюн. Просторная, слегка волнистая, как пушистая звериная шкура, площадка почти полностью ограждена от моря: оно напоминает о себе лишь отчетливым шуршанием прибоя на ровном, пустынном пляже, а порою, вдруг, – фонтаном брызг, с оглушительным грохотом поднимающимся над кустами репейника. Я предполагал, что ночью это место становится пустынным, заброшенным. Мне всегда нравилось бродить под луной по вольным, открытым просторам.

Кристель была в белом пляжном платье, в сандалиях на босу ногу. Впервые я заметил у нее на шее маленький золотой крестик: иногда она теребит его при разговоре. Это меня поразило, и во все время нашей прогулки я, сам не зная почему, не мог отвести глаз от этого крестика – словно он был наделен каким-то особым значением, смысл которого ускользал от меня.

Мы вышли из гостиницы, когда уже смеркалось. Ветер стих, и в воздухе разлилась божественная свежесть. Наш путь лежал на север: если идти в этом направлении, быстро оказываешься за пределами городка. Пейзаж вокруг почти деревенский: низенькие домики с огородами, курятники, садовый инвентарь, днем иногда слышишь петуха. Затем начинается плоская, как театральная сцена, унылая пустошь, которая кажется еще более голой от протянувшейся по ней вереницы телеграфных столбов.

Вначале разговор не клеился. Первым делом мы обсудили каждого из "неразлучной компании", и Кристель отозвалась о них без всякого снисхождения. И в частности, о Жаке.

– Он, конечно, самый заметный из здешних молодых людей. Но он еше ребенок. Мне с ним легко, словно он мой школьный товарищ.

Я принялся беззлобно подшучивать над Жаком. Жак – поэт нашего отеля. Похоже, у него тут целая коллекция эзотерических сочинений, – и вдобавок из его номера, вперемежку с буйным джазом, на весь этаж гремят причудливые звуки до неприличия современной музыки. Однако, побеседовав с ним, я понял: это все, чем он живет. В общем, юноша никогда ничего не читал.

– Ну и что? Жака интересует только поэзия, и притом трудная для понимания. Конечно, ему ни за что не разобраться в этом, но он, по-моему, сам стремится к трудностям, чтобы их преодолеть. И правильно делает. Я вот тоже к этому стремлюсь…

Недолгая пауза, а затем:

– Если мне что-то нравится, то я не знаю, почему. Просто вижу и вдруг понимаю: мне это нужно. Всякий раз это что-то такое, что надо либо взять, либо отбросить.

У Кристель беседа легко превращается в монолог. Я восхищаюсь тем, с какой непринужденностью она завладевает разговором. Она из породы людей, которых просто не решаешься перебивать. Да и не стоит: когда она хочет, ее слова звучат завораживающе.

Мы пересекли дюны, – в лунном свете они обрели выразительность, пологие склоны и подъемы выглядели величественно, словно опустевшее поле битвы. Вдалеке, у самого горизонта, колыхался серый туман, точно дремучий лес, начинавшийся за прогалиной.

– Кто еще в здешних местах отправился бы в такую ночь на прогулку? В самых прославленных пейзажах мне всегда больше всего нравился тот уголок – его порой бывает трудно отыскать – где можно, так сказать, повернуться спинойк зрелищу. В Венеции, в путанице улочек, так прихотливо чередующихся с каналами, у меня иногда бывали чудесные минуты, когда улочка вдруг превращалась в коридор, и приходилось пробираться между хлопающими дверьми, будто в тесном коридоре дешевого, сомнительного отеля, где в номере ставят кувшин с горячей водой и ведро, – а в глубине, у порога потемневшей двери под аркой, с неутомимым журчанием яростно плескалась, сверкала и пенилась под солнцем черная вода в оправе из камня: и в этом была вся Венеция. Вот и здесь мне больше всего нравятся эти ровные, уходящие вдаль лужайки за дюнами, которые видишь, когда поворачиваешься спиной к морю, – они такие торжественно неподвижные, но шум прибоя совсем близко, и чувствуется, что на заднем плане – сама бесконечность. А в узеньких каналах во время прилива беззвучно прибывает черная вода.

– Вам приходилось подолгу бывать в Венеции?

– Да, там прошло, можно сказать, все мое раннее детство. Мы с мамой приезжали туда почти каждую осень. Мой отец всегда, сколько я помню, отличался необычайной способностью внезапно исчезать. Его ужасно утомляли деловые встречи, заседания совета директоров – вся эта нелепая обстановка спальных вагонов, дорогих отелей, а иногда – на несколько дней – и модных курортов.

– Мне бы хотелось, Кристель, чтобы вы рассказали о вашем детстве (я записываю все это вкратце, опуская мои реплики, не имевшие прямой цели продолжить разговор. Какой в них смысл? Мне всегда казалось, что в девяти случаях из десяти диалог – это лишь отчасти сдерживаемый монолог: один из двоих, одержимый своими демонами, всегда держит бразды правления, как выражались в элегантных гостиных).

– Мне не так много запомнилось из раннего детства. Но я хорошо помню себя, двенадцатилетнюю, в большом, унылом пансионе – длинные коридоры с безжалостно бьющим в глаза светом, прохладные дворы в тени лип. Это было мрачное место. Я не умела завязывать дружбу с другими девочками, и каждая неделя, все недели (хотя, заметьте, училась я хорошо) проходили в ожидании воскресного утра, когда родные брали нас на прогулку. После окончания мессы мы играли во дворе. Потом появлялась сестра-привратница со списком и называла имена первых счастливиц. Ко мне приходили редко, и я никогда не знала наверное, выйду сегодня или нет. Шли минуты, привратница появлялась все реже, и по мере того, как двор пустел, он набухал тьмой, неотвратимой, как смертная казнь. Это был конец. Я помню этот двор под дождем, съежившийся, тоскливый, отрезанный от мира. В непроходимой лесной чаще и то не найти такого затерянного, пустынного уголка. И я гуляла под липами, которые осыпали меня дождем. Как сейчас, помню блестящие и влажные стволы, черные, угрожающие, а еще – намокшие веточки с отставшей корой, лежащие на земле, и водопад, струящийся с веток. Я была точно пьяная от одиночества, от невыплаканных слез. Смотрела, как по небу несутся тучи, порой сильный порыв ветра встряхивал ветки, и от крупных капель, падавших на землю, разлетались грязные брызги. А там, за стеной были оживленные улицы, колдовской лабиринт города, кафе, театры, толпа, все те чудесные места, где чья-то жизнь завязывается узелком, запутывается, находит опору в других жизнях, испытывает на себе их силу, их жар – но я была вне всего этого. Правда, я знала, что долгожданный выход в город опять обернется для меня разочарованием: всякий раз меня будто преследовали злые чары, и все вокруг становилось заурядным и скучным. Но мне не давала покоя мысль о бесчисленных возможностях, о блистательной, свободной жизни, путь к которой непостижимым образом мне заказан, я заперта в этих неумолимых стенах с окнами без ставен, переливающимися жестоким блеском.

Потом под присмотром надзирательницы мы снова шли в класс: маленькое, увечное, дрожащее от холода стадо, стриженые овечки, покинутые Провидением. Голос у надзирательницы помимо ее воли делался тише, мягче (нас ведь оставалось совсем мало, не надо было кричать, чтобы мы расслышали), и я воспринимала это как ласку, как выражение сочувствия. Я шептала: "Бедная, бедная Кристель!" В это мгновение я чувствовала, что становлюсь услужливой, доброй, заботливой – страшная несправедливость, которую учинили над детьми, на несколько минут превращала меня в сестру милосердия.

Мне было тринадцать лет, когда меня первый раз повели в театр. Вынуждена признаться: из самых напыщенных и ходульных опер мне по вкусу наихудшие, те, что не идут на компромисс.В тот вечер давали "Тоску" (представляю, что вы подумали, но я запрещаю вам смеяться). Войдя в зал, я сразу оказалась в гуще жизни, настоящей жизни, той единственной, которою мне хотелось бы жить. В театре я люблю все: резкий запах духов, грозовой багрянец плюшевых драпировок, эту полутьму глубокой пещеры, отливающей перламутром, перегородчатой, пластинчатой, словно внутренность раковины или улья. Впрочем, в какой бы части театрального здания я ни находилась, хитросплетение коридоров, наклонные плоскости, лестницы – все наводит меня на мысль, что я проникла сюда через подземный ход: именно поэтому я здесь чувствую себя в безопасности, в надежном убежище. В пышной и торжественной обстановке, подобающей церкви, – правда, театр по сути и есть церковь, – светская музыка обретала для меня некое религиозное звучание, затрагивала все струны моего сердца, это были Любовь небесная и Любовь земная (поверьте, я не шучу), как их изображают на наивных картинах – мне хотелось разрыдаться, но я сидела не шелохнувшись, без слез, широко раскрыв глаза, словно пораженная ударом тока. В этой опере (к стыду своему, не знаю, где именно) есть отрывок, воссоздающий какую-то простодушную народную забаву, что-то вроде беззаботного деревенского праздника под ярким, сияющим солнцем, – но я настолько прониклась духом Рима, с его зноем и ароматами, его неумолимыми твердынями (позже мне приходилось видеть и гравюры Пиранези, и замок Святого Ангела, – но все это возникло в моем воображении еще тогда), его испепеляющим молниями небом, свидетелем величественных страстей, – что этот отрывок, светлый островок беспечности на вершине катастрофы, подействовал на меня сильнее, чем самая трагическая ария, буквально заставил содрогнуться. А последний акт стал потрясением: это была жизнь, поправшая смерть, жизнь по ту сторону могилы, песнь любви, торжествующей и после рокового залпа. Не стыжусь признаться: когда полицейские театральным жестом сняли шляпы у края бездны, куда только что бросилась героиня, этот гениальный образчик безвкусицы вызвал у меня слезы. Я была там, в самом сердце трагедии, вне жизни, вне себя. Это был дневной спектакль, в зимнее время: когда мы вышли из театра, уже стемнело, у меня звенело в ушах, я натыкалась на стены, как пьяная. Город с его огнями качался, заливаемый черным ливнем, улицы были точно прогалины, в которых застоялся душный красноватый туман, а надо всем торжествующе развевалось знамя смерти.

Я немножко посмеялся над Кристель, хотя меня растрогала ее исповедь, взволнованная и полная высокомерия. Можно ведь смеяться над человеком мягко и дружелюбно: такая насмешливость обычно свидетельствует о глубочайшей душевной близости, в которой не решаешься признаться, – и помогает избыть излишек симпатии.

Потом мы присели ненадолго отдохнуть во впадине между дюнами. В упоительном лунном свете песок поражал белизной, но уже был холоден, как снег. Прилив ослабевал, моря было почти не слышно. Невозможно представить себе более призрачный пейзаж: один его край терялся в морском просторе, другой – у мглистого горизонта, над пустошами, присыпанными мелкой жемчужной пылью. Кристель была задумчива, какая-то грустная мысль увлекла ее за собой. Она говорила обрывками фраз, с долгими паузами:

– Может быть, не стоит без конца твердить себе это – ведь высказывать мысли вслух все равно что выражать пожелание – но мне кажется, я обречена растратить жизнь впустую. Меня слишком мало занимает то, что не имеет для меня значения. Как если бы я в ярости отбрасывала ничто в ничто. Пусть уж потерянное время будет действительно потеряно. Пусть то, что лишено смысла, по крайней мере не принесет пользы. В этом у меня выражается благородство. Чего бы я только не отдала, чтобы заснуть и во сне проплыть над безотрадными пространствами, которые каждый живущий преодолевает с неотвязной мыслью о том, что в это мгновение он мог бы быть где-то еще.

Я заметил, что такое высокомерное презрение к жизни часто объясняется лишь ленью и недостатком мужества. Только заставляя себя жить в постоянном напряжении, можно заслужить награду: редкостные мгновения, небывалые возможности, чудесные неожиданности, – все то, о чем, как я догадывался, она сейчас подумала.

– А почему вы решили, что я живу не в напряжении? – шутливо возразила она: ее забавляло, что беседа приняла несколько рискованный оборот. Но тут же опять помрачнела и заговорила своим ночным голосом, тихим, звучным, ровным голосом, интонации которого я не могу воспроизвести в этом пересказе.

– Не думаю, чтобы человек мог подстегнуть свою удачу. Она ведь куда как проворнее нас. В этом смысле я – кальвинистка (Она говорила, улыбаясь странной, застывшей улыбкой). Расскажу вам еще одну историю. Это тоже будет притча, хотя ее сила – в абсолютной точности всех деталей. Однажды ночью я возвращалась скорым поездом из Анже в Нант. Примерно на середине пути начинается пейзаж, который я очень люблю, там, где Луара течет меж высоких, лесистых холмов, увенчанных замками, – поистине королевская долина. Я стояла одна в коридоре, за окном была тоскливая ночь, иссеченная струями дождя. Как со мной нередко бывает, я "говорила, обращаясь к собственному сердцу". Я живу очень одиноко и часто разговариваю сама с собой. Поскольку дельные мысли и остроты обычно приходят мне на ум с запозданием, это для меня единственная возможность блеснуть в разговоре, иногда я даже увлекаюсь и прихожу в сильное волнение. Итак, я, обращаясь к воображаемому собеседнику, описывала ему удивительную игру света над Луарой, на отрезке пути, который предстояло проехать. "Жаль, очень жаль, что сейчас такая непроглядная тьма". И в то же мгновение – самое большее, через две-три секунды, – за окном стало светло как днем,все, до самого горизонта, озарилось каким-то небывалым, пугающим светом, как от вспышки магния. Я застыла на месте, не в силах шевельнуться, кровь отлила от лица, я побледнела, словно услышала трубу Страшного суда. Все неправдоподобное настолько болезненно для нас, что вы, надеюсь, не усомнитесь в моей искренности. На следующий день я прочла в газете, что в небе над Луарой пролетел метеорит и упал в море километрах в ста оттуда. Непостижимым образом мое желание было исполнено, и я никогда этого не забуду. Для меня этот метеорит занял место среди знаков зодиака.

Потом мы возвращались домой через дюны. Я любовался ее медлительной упругой походкой, такой благородной, такой горделивой. Я не представлял себе, который час, и боялся, что вот-вот забрезжит утро. Кристель подшучивала надо мной, говорила, что меня околдовал этот метеорит. В темноте звенел ее свежий смех, мы шли по высокой траве, между рваными краями дюн, белоснежных, как соль. И, право же, мне хотелось бы шагать вот так до самого утра.

3 июля

Обеденная зала в отеле "Волны" выглядит необычно: стены там обшиты деревянными панелями, убранство и освещение напоминает каюту корабля, но широкая лестница, непонятно почему втиснувшаяся посредине, в целом все облагораживает. Особенно мне нравится эта зала в дождливые летние дни, когда неяркий свет проникает сквозь матовые стекла окон и люди в легких пляжных костюмах привносят с собой какой-то зябкий, грустноватый уют, как в деревенской хижине ночью или в горном приюте во время бури. В нежаркую погоду хочется подольше задержаться за обедом, и люди легко заводят знакомства.

Так я с сигаретой в руке оказался за столиком Ирэн и Анри Морвер. Они недавно поженились. Он высокий, элегантный, несколько флегматичный, немного насупленный. Впрочем, не лишенный обаяния. Мы с ним подолгу беседовали о Рембо (любопытно отметить, с каким успехом этот литератор – позже охотно объясню, почему я так его называю, – сыграл в наши дни роль универсальной отмычки, "помощника ученых-исследователей и пытливых умов"; если бы ему в свое время предрекли это, он умер бы от смеха). Быть может, несмотря на подчеркнутые, хоть и весьма трогательные, знаки внимания к молодой жене, Анри уже начал скучать с нею. Его выдают мелочи – мелочи, в которых видно все: пальцы, барабанящие по скатерти, когда приходится слишком долго сидеть с глазу на глаз в ожидании кофе, тоскующий взгляд в окно, на море, – и пока еще не слишком заметное появление на столе связок ключей и всевозможных бумаг, писем, счетов, документов, газетных вырезок, – словом, признаков того, что к сорока годам постепенно превращает молодую пару в двух людей, живущих каждый своей жизнью: приоткройте любую дверь – и вы увидите почтенную буржуазную семью, мужа и жену, предающихся после ужина порознь своим любимым занятиям. А вот Ирэн – живое, полнокровное существо и с хищной радостью наслаждается каждым прожитым мгновением. Ясно, что она никогда не будет в разладе с жизнью. О чем бы Ирэн ни говорила с мужем, у него спустя несколько минут делается лицо человека, загнанного в угол. Обожаю подмечать трещины, возникающие между людьми: до чего же соблазнительно вогнать туда клин и мощными, непрерывными ударами… Ирэн! Сильная женщина и, осмелюсь предположить, чувственная.

Вышло так, что вскоре мы заговорили о Кристель. Возможно, я сам, еще полный впечатлений от давешней встречи с ней, захотел перевести разговор на эту тему. Анри как будто неохотно принимал участие в беседе, но когда речь зашла о Кристель, я заметил огонек, сверкнувший в глазах Ирэн. Готов поклясться, она знает о нашей ночной прогулке – ведь она в завуалированных выражениях высмеяла интерес, который я проявляю к этой "юной особе". По се словам, она близко знала Кристель, когда они обе учились в монастырском пансионе, и до сих пор осталась с ней в "хороших отношениях": очевидно, это была та поверхностная женская дружба, которая после восемнадцати лет сменяется разочарованием, нередко вырождаясь в изощренное коварство. Затем, возможно, желая усложнить ифу, усилить напряжение без какой – либо видимой цели, из одной лишь любви к искусству, как это часто бывает у женщин, она попыталась вызвать у меня ревность к Жаку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю