355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозеф Кессель » Африка: Сборник » Текст книги (страница 27)
Африка: Сборник
  • Текст добавлен: 6 октября 2017, 13:30

Текст книги "Африка: Сборник"


Автор книги: Жозеф Кессель


Соавторы: Леопольд Сенгор,Недле Мокосо,Муххаммед Зефзаф,Светлана Прожогина,Идрис ас-Сагир,Идрис аль-Хури,Стэнли Ньямфукудза,Бен Окри,Мустафа аль-Меснави,Муххаммед Беррада
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)

Глава девятнадцатая

Он сидел перед чистым холстом. Белизна нетронутой поверхности его пугала, он размышлял, чем ее заполнить. В сумеречном свете комнаты эта белизна казалась матовой и напоминала отверстие в стене, через которое виднелся клочок ясного неба. Омово размышлял над чистым холстом. Его руки были скованы, неподвижны, а мысль стремилась быть такой же светлой, как холст.

Он хлопнул себя ладонью по бедру – москит каким-то образом умудрился укусить его через комбинезон. Он подумал: «Надо бы перебраться в другое место. Теперь сюда налетят москиты и станут жиреть на моей крови». Он хлопнул ладонью по шее и ощупал это место пальцами, чтобы проверить, убил он москита или нет; оказалось, москит улетел. Еще несколько москитов зловеще жужжали над самым его ухом, но он решил не обращать на них внимания.

Омово вглядывался в чистый холст. Ему хотелось изобразить на нем что-то значительное, бередящее душу, но пока он внутренне не созрел для этого. Он живо ощущал рождающиеся в его сознании образы и знал, что в свое время они воплотятся в холсте точно так же, как те самые волнистые линии, непроизвольно излившиеся на бумагу в детстве; это произойдет тогда, когда пейзаж, изображаемый им на холсте, в точности совпадет с пейзажем, рожденным его воображением. Он сидел перед чистым холстом в томительном ожидании и чувствовал себя глубоко несчастным. Его преследовали сомнения и страх; на память вдруг пришли слова, сказанные когда-то очень давно Окуром. Держа в руках луковицу, – он что-то готовил, – Окур сказал: «Посмотри на эту луковицу. Сейчас я буду снимать с нее чешуйки слой за слоем. Чешуек много, и можно подумать, будто внутри луковицы что-то спрятано. Но там ничего нет. Только состоящая из тех же чешуек сердцевина. Понимаешь, внутри нет ничего. Ты же сам видишь». Лицо Окура блестело от пота. Омово промолчал. Ему нечего было ответить.

Он все еще смотрел на чистый холст, сознавая, что, хотя его глаза устремлены к холсту, ум работает автономно. Он недоумевал, почему Окур тогда завел этот разговор и почему сделал акцент именно на слове «ничего». Видимо, неспроста. Может быть, в том, что Умэ и Окур ушли из дома, виновато это самое «ничего». Может быть, их испугали масштабы этого «ничего». А может быть, существует разновидность этого «ничего», которая объясняет презрение Деле ко всему африканскому; которая толкает Окоро в омут выдуманных страстей, лишь бы заглушить голос своей израненной души; которая побуждает Омово изображать на картинах и рисунках именно то, что он изображает, которая привела к гибели прелестную девочку, чей труп таинственным образом исчез; которая косвенно виновна в смерти его матери, а также в постепенной деградации – и не только отца, – во всеобщей деградации, темноте и растлении, охвативших общество, в которых оно дрейфует. Может быть, все это разновидности огромного, неуловимого для глаза, страшного «ничего», изрыгающего поток мерзкого зла в окружающий мир.

Мозг Омово работал стремительно, рывками, интуитивно нащупывая и теряя ход мысли, подхватывая ее обрывки, мучительно копаясь в памяти и потом оказываясь перед невозможностью выразить словами внезапно возникшие сложные ассоциации. Омово преследовали видения этих «ничего», представавших то в форме душевной пустоты или приступов дикой ярости, то в виде разверзшейся под ногами пропасти или зала без стен и других образов, заимствованных из ночных кошмаров, то в виде детской боязни бескрайних просторов и глубоко укоренившейся в нем боязни потерь. Это было так странно, так необычно! Это было как обряд очищения, как сеанс анестезии; душа трепетала от ощущения бескрайних просторов. Ему хотелось кричать, взывать о помощи, плакать, но его сковала немота, он понимал, что сейчас ему необходимо остаться наедине с самим собой.

Холст был перед ним – зловещий, трепещущий, коварный, нетронутый, полный каких-то тайных значений, как некое подобие ворот, ведущих в царство кошмаров. Пустота холста казалась такой хрупкой, такой пассивной, такой нереальной; но эта пустота существовала, и Омово это чувствовал. Он уже собирался нанести первый мазок, но вдруг передумал; всего один штрих – и зловещая пустота исчезнет. Он выжидал, его дрожащие руки застыли перед холстом. Он вспомнил слова школьного учителя рисования: жизнь, изображенная на холсте, во многих отношениях более реальна, более непосредственна, чем реальная, а каждая деталь на холсте способна передать неисчислимое множество состояний, чувств, переживаний, наваждений, радостей, ожиданий, и по этой причине произведения живописи способны поведать о человеческих чувствах и страстях значительно больше, нежели другие виды искусства. Омово отвел руки от холста и внимательно оглядел его, желая убедиться, что кисть не оставила на нем следа, он был доволен – чистота холста осталась безупречной.

Его осенила мысль: единственное, что от него сейчас требуется, – это уловить образ и придать ему соответствующее выражение – простое, ясное; но при этом многомерное и волнующее, способное тронуть человеческое сердце. Сила и простота рисунка, если он удачен, вызовет ассоциации с хорошо знакомыми зрителю образами и чувствами, с множеством неведомых вещей, о которых хотел поведать художник. Он должен создать произведение, которое за короткий миг, пока его смотрят, сможет проникнуть глубоко в сознание зрителя и всколыхнуть его изнутри.

Омово продолжал размышлять. Теперь он уже не видел перед собой белизны холста, не сознавал собственного присутствия здесь, в этой комнате; у него было такое ощущение, будто он одновременно находится всюду и нигде. Пока он был занят этими мыслями, все сомнения, неприятности, невысказанные обиды и тревоги исчезли сами собой, спрятались где-то в дальнем уголке сознания, оставив чувство свободы и покоя, ясности и умиротворенности.

Москит укусил его прямо в лицо. Омово хотел прихлопнуть его ладонью, но промахнулся. «Какая-то дрянь мешает человеку наслаждаться жизнью», – сердито подумал Омово. Он попытался вернуть себе ощущение покоя, но тут вдруг все погрузилось в темноту: электричество снова отключили. Омово встал, переоделся в выцветшие джинсы и рубаху, опрыскал комнату «Шеллтоксом» и вышел из дома.

Глава двадцатая

Он видел, как Ифейинва обошла дом с фасада, и, как всегда, ощутил волнение. На ней была темная юбка и голубая блузка из дешевого кружева. Она была идеально сложена: крепкие икры ног, прямая спина, летящая походка. Боковым зрением следя за ней, он вскинул руки и сделал несколько фигур каратэ, чтобы создать впечатление, будто вышел во двор для разминки, однако заниматься каратэ ему не хотелось, он чувствовал себя усталым. Он прекратил упражнения и снова взглянул туда, где только что видел ее. Она остановилась и издали подала едва заметный знак рукой. Потом зашагала неторопливо, но решительно. Ему не терпелось броситься следом за ней, но его останавливали пристальные взгляды мужчин, собравшихся возле аптеки: их темные в сумерках лица были обращены в его сторону.

Время шло. Раз или два кто-то из жителей компаунда остановился поболтать с ним, он отделывался какой-нибудь рассеянной фразой, и те оставляли его в покое. Наконец, сочтя, что прошло уже достаточно много времени и можно идти, он неторопливой, ленивой походкой вышел из ворот компаунда и побрел вдоль улицы, словно намереваясь купить какой-нибудь еды у уличных торговок и не находя того, что ему нужно. Ифейинвы нигде не было видно, он разозлился и решил уже возвращаться домой, когда вдруг заметил ее возле той же заброшенной хибарки, где они тайно встречались в прошлый раз. Она вышла из-под навеса и быстро зашагала вдоль улицы в сторону мрачных, грязных строений, обитателями которых были в основном хауса и фулани[29]29
  Хауса и фулани (фульбе) – народы, проживающие во многих странах Африки, в том числе и в Нигерии.


[Закрыть]
. Он слегка недоумевал по поводу избранного ею маршрута, но тем не менее пошел следом, выдерживая определенную дистанцию, то и дело останавливаясь возле лотков, разглядывая товар, прицениваясь и не спуская с нее настороженного взгляда.

Возле одного из неосвещенных почерневших от дыма бунгало она остановилась и, подав ему знак глазами, вошла внутрь. Неподалеку возле тлеющего очага под открытым небом расположились три женщины, жевавшие сушёную рыбу и судачившие на диалекте, которого Омово не понимал. Путь к шаткой лестнице преграждало грязное месиво. Он перепрыгнул через него и тут ощутил на себе недобрый взгляд одной из женщин, заставивший его опустить голову. Он помедлил немного и наконец распахнул дверь. Перед ним был темный коридор, а под потолком – скопище паутины, почему-то показавшейся ему живой. Он постоял минуту в растерянности, остро ощущая охватившее его желание. Проникший в коридор слабый ветерок кружил ему голову, раскачивал навесы из паутины, в то время как за его спиной землю быстро обволакивал нежный покров ночи, сквозь который и тут и там проглядывали огоньки светильников на лотках уличных торговок. В коридоре стояла такая же темень, как в тот вечер, когда он разглядел фигурку Ифейинвы на пороге ее дома. Москиты пронзительно жужжали у него над ухом, неуловимые и докучливые. Несколько раз в темноте мелькнули светлячки.

И, только услышав голос Ифейинвы, он пришел в себя и направился в комнату, откуда сквозь щель в двери и замочную скважину пробивался мутный свет.

Комната была пустая, если не считать большой деревянной кровати, застеленной ветхой, дырявой простыней. Застоявшийся спертый воздух пропитан едким запахом горящего масла. Комната грязная, тускло освещена пламенем масляного светильника. Голый пол мрачного серого цвета. Краска на стенах наляпана как попало, либо их красил человек, никогда прежде не державший в руках кисти, либо маляр в состоянии крайнего раздражения. Потолок – в пятнах копоти от масляного светильника. Уже один вид этой комнаты поверг его в глубокое уныние.

Ифейинва нервно ерзала на краю кровати. На лице у нее играла чуть заметная робкая улыбка. Глаза таинственно мерцали. Стоявшая в углу комнаты лампа освещала лишь одну сторону ее лица, другая скрывалась в полумраке, и это придавало ее облику еще больше таинственности, грусти и иллюзорности.

– Входи, – сказала она. – Здесь нечего опасаться. Это комната моей подруги.

Он неуверенно прошелся по комнате и остановился рядом с ней, сделал глубокий вдох и резко выдохнул – его затошнило от всех этих запахов. Он стоял молча, словно в полузабытьи. Затем его охватила легкая дрожь, но через мгновение она прошла. И вдруг в этой пустой, унылой комнате все словно преобразилось благодаря острому и восторженному ощущению ее присутствия, благодаря блеску ее глаз, которые почему-то напомнили ему мерцающие в лунном свете льдинки, но при этом их ясный и нежный взгляд был теплым.

Она улыбнулась, стараясь помочь ему преодолеть смущение. Робость прошла, и ее лицо светилось радостью, губы слегка дрожали. Молчание было подобно какой-то незримой, разделявшей их стене. Она нерешительно встала, он шагнул навстречу, положил ей на плечо руку, но почти сразу же убрал. Она взглянула ему в лицо и потупилась. В молчании они опустились рядом на краешек кровати. Кровать пошатнулась и скрипнула, словно охваченная страстью. Они сидели молча, неподвижно, не глядя друг на друга. Проходила минута за минутой, а они продолжали сидеть молча, в напряженной сдержанности. Вокруг кружили москиты – их жужжание напоминало звуки плохо настроенного карманного транзистора. Потом из груди Ифейинвы вырвался глубокий вздох – Омово показалось, что в этом протяжном вздохе разом излились все ее сокровенные чувства. Молчание становилось томительным, ощущение чего-то зловещего все больше и больше отдаляло их друг от друга и, как ни странно, напоминало ему о белом холсте у него в комнате, от которого он сбежал. Донесшийся с улицы плач ребенка внезапно нарушил тишину. Ребенка пороли за что-то, и он голосил все истошнее, пока его вопли не утонули в крикливой перебранке нескольких женщин. Потом они услышали, как захлопнулась дверь в соседнем жилище, и стало вдруг тихо.

– Омово!

– Что, Ифи?

Они протянули друг к другу руки, и их дрожащие пальцы переплелись.

– Как у тебя идут дела с рисованием?

– Сейчас я ничего не рисую.

– Почему?

Он оглядел комнату, словно пытаясь найти ответ в ее унылой пустоте. Взгляд Ифейинвы проследовал за его взглядом, и, казалось, она все поняла. Слова его прозвучали медленно и неопределенно:

– Сейчас всё здесь, а через минуту ничего не будет.

Она помолчала, потом заговорила снова:

– Я очень сожалею о том, что произошло в воскресенье. Он просто… – Из ее груди опять вырвался тяжкий вздох. Полные слез глаза смотрели серьезно и грустно. Он снова коснулся ее плеча и почувствовал, как в нем постепенно вопреки его воле пробуждается томительное и сладостное желание. Она придвинулась к нему чуточку ближе.

– Я помню, как ты поцеловал меня первый раз.

Он молча улыбнулся, преодолевая оцепенение.

– Я стирала на заднем дворе, а ты подошел и вдруг чмокнул в щеку. Твой поцелуй настолько поразил меня, что я всю ночь не могла уснуть.

Они все еще сидели чуть поодаль друг от друга, но все равно никакое расстояние не помешало бы им ощущать исходящую друг от друга страсть.

– Я получила весточку из дома.

– Какую?

– Наша деревня и соседняя воюют между собой. Оттуда только что приехал один человек, он рассказывает, что имели место вооруженные столкновения. Теперь мужчины по ночам охраняют свои дома.

– Это похоже на маленькую войну.

– Как это все печально! Отношения между деревнями испортились давно, но теперь дело дошло до прямого насилия. А еще я узнала, что мама серьезно больна.

– Грустные новости.

– Помнишь тот вечер в субботу, когда мы долго гуляли вместе?

– Конечно.

– В ту ночь я спала на улице.

– Как?!

Последовало долгое, томительное молчание, и вдруг Ифейинва зарыдала, сначала сдавленно, как будто рыдания застревали у нее в горле, а потом в полную силу, взахлеб. Она содрогалась всем телом и, с трудом переводя дыхание, бормотала какие-то отрывочные фразы. Наконец она утихла, перестала плакать, и только слезы по-прежнему катились по ее окаменевшему лицу. Он готов был стонать от бессилия и беспомощности, а потом в страстном порыве участия и жалости заключил ее в объятия. Она успокоилась, вытерла слезы, и глаза ее обрели еще более недосягаемую глубину.

– Надеюсь, тебе больше не снились дурные сны?

Она подняла на него затуманенные слезами глаза.

– Нет. Но от этого у меня на сердце еще тревожнее. Меня пугает собственное спокойствие. Когда я нахожусь дома, мне кажется, что я уже не в силах владеть собою. Я боюсь.

Омово снова вспомнил пустой белый холст и свои размышления о жизни, которым постоянно предавался в последнее время. Он молча гладил ладонями ее лицо.

– Помнишь, ты обещал показать мне стихотворение брата. Я все время думала над твоими словами. Различные путешествия…

– Какое стихотворение?

– То, о котором ты мне рассказывал в субботу.

– «Маленькая птичка»?

– Нет, об этом ты рассказывал давно. Оно мне нравится. Я имею в виду другое, то, которое брат прислал тебе недавно.

– Мм… А!

– Пожалуйста, прочитай мне его.

Его руки медленно скользили по ее бедрам.

– Хорошо! – И он прочитал стихотворение с трогательной разговорной интонацией. Когда он закончил чтение, наступило короткое молчание.

– Хорошее стихотворение, – просто сказала она.

И вдруг, совершенно неожиданно, они стали целоваться. Губы у нее были мягкие, теплые и трепетные. Руки Омово судорожно и настойчиво скользили по ее телу. И вот уже молнии распущены, пуговицы расстегнуты. Шелест и треск одежды, срываемой в безумной страсти. Неописуемый восторг от соприкосновения плоти с плотью. Неведомый доселе восторг от созерцания и обоняния шелковистой коричневой кожи, выпуклостей и впадин трепещущей плоти.

Их страсть достигла апогея. Они смотрели на нагие коричневые тела друг друга в каком-то неземном восторге, в радостном предчувствии неправдоподобного наслаждения; это было девственно чистое, отнюдь не плотское предощущение того, что должно было произойти.

Они разделись. Два обнаженных тела, снедаемых желанием, безрассудных. Они скользнули в объятия друг-друга, переплелись, слились…

Вдруг послышался какой-то шум. Тяжелая поступь. Крик, оскорбления, непристойная брань. Потом все стихло. Два тела застыли в неподвижности. Они узнали знакомый голос. И в следующую же минуту раздался стук в дверь – грубый, настойчивый, бесцеремонный, дикий.

В дверь барабанили кулаками, ногами, наваливались на нее плечом, сопровождая все это грозными выкриками:

– Выходите! Я знаю, что вы там. Выходите, я убью вас!

Ифейинва с Омово растерялись.

– Выходите, или я вышибу эту проклятую дверь! Я видел, как вы сюда входили! Видел!

Привлеченные шумом жители окрестных домов набросились на него с руганью. Какая-то женщина твердила, что это комната ее дяди и он не имеет права так колотить в дверь. Кто-то пригрозил вызвать полицию, а еще кто-то предложил выпить по-хорошему и таким образом уладить дело. Мало-помалу перебранка утихла. Вместе с ней смолкла и тяжелая поступь Такпо.

Плоть остыла и не рождала импульсов от соприкосновения с другой плотью; восторженный трепет перерос во всесокрушающий страх. На Омово нахлынула тоска, он снова ощутил уже знакомое ему чувство, когда нечто только что было здесь, а в следующую секунду исчезло и больше здесь не присутствует; безжизненная пустота комнаты его угнетала. Крашеные стены сдвигались к центру, все больше и больше сжимая пространство, и в этом молчаливом замкнутом пространстве, которого, в сущности, и не осталось, перед ним в бешеном темпе проносились, сменяя друг друга, страшные видения.

Они молча оделись, каждый думая о своем. Время тянулось медленно, и это действовало на нервы. Они сели рядом, теперь их разделяла огромная пропасть, холодная и пугающая своей пустотой.

Послышался осторожный стук в дверь и торопливый женский шепот:

– Теперь можно выходить. Он ушел. Поторапливайтесь.

Они ничего не ответили. Посмотрели друг на друга. Поцеловались. И, не сговариваясь, одновременно поднялись. Они открыли дверь. На них пахнуло холодным ветром.

Темнота в коридоре и раскачивающаяся под потолком паутина; и темная, темная, как во чреве, непроглядная ночь. Они еще раз страстно поцеловались; потом она улыбнулась, сбежала по ступенькам вниз и быстро зашагала вдоль темной улицы. Спустя несколько минут и он медленно побрел сквозь ночь. Химера вытянула шею, увенчанную тремя головами, и он окунулся в водоворот бесплодных, путаных мыслей.

Глава двадцать первая

Он шел не разбирая дороги, не ведая, куда идет. Просто шел. Все вокруг было окутано легкой, призрачной дымкой, и дорога, так хорошо ему знакомая, казалась безбрежным, бесформенным порождением фантазии.

Он то и дело оглядывался по сторонам, ища причину испытываемого им беспокойства, и, разумеется, причин было множество.

Внезапно его обдало нестерпимым зловонием, исходившим от машин, очищающих общественные туалеты; потом он различил несколько фигур весьма внушительного роста, хлопотавших возле этих машин. Нижняя часть лица у них была обмотана тканью, что придавало им весьма странный вид, внушающий суеверный страх, словно эти люди совершали какое-то ритуальное действо. Они сносили из близлежащих компаундов к машинам наполненные до краев ведра, сгибаясь и пошатываясь под чудовищным грузом, но при этом в их движениях была некая ритуальная грация. Вонь стояла невообразимая. Прохожие убыстряли шаг, стараясь как можно скорее миновать это место, зажимали носы, отворачивались, заставляя себя не думать о происходящем. Иногда фекалии выплескивались из ведер, и на дороге образовались обильные лужи. К счастью, мух здесь не было.

Несколько мальчишек развлекались тем, что дразнили этих людей с завязанными лицами, распевая злые песенки собственного сочинения, выкрикивали обидные словечки, но достаточно было этим людям остановиться и строго взглянуть на них, как озорники тотчас улепетывали со всех ног. Один мальчуган осмелился даже швырнуть камень в ведро и с громким гиканьем убежал.

Рабочий разозлился и стал бросать в мальчишек песком, отгоняя их прочь. Наклонившись за песком в очередной раз, он потерял равновесие и чуть было не упал. Мальчишки хохотали, отпуская язвительные насмешки. Тогда рабочий взял щетинистую метлу, обмакнул ее в ведро и обрызгал мальчишек нечистотами. Те с визгом бросились врассыпную. Но на этом дело не кончилось. Рабочий, дабы дать выход своему гневу, тяжелой походкой направился к дому, где укрылись его обидчики; при этом чудовищная ноша у него на голове угрожающе раскачивалась.

– Эй, что ты собираешься делать? – спросил один из взрослых, сидевших возле дома. Они потягивали пиво за приятной беседой, не ведая о проделках своих отпрысков.

Человек с ведром нечистот появился как нельзя более кстати. Он снял с головы ведро и с неуклюжим и злобным достоинством, которое порой присуще людям подобных профессий, поставил его у входа в дом. Возник страшный переполох.

– Эй, ты что, совсем рехнулся? Что ты делаешь, псих?!

С непререкаемо важным видом человек заковылял прочь. Переполох достиг невероятных масштабов. Были найдены виновные среди мальчишек, и им задали основательную трепку. На весь компаунд разносились вопли и крики, мольбы, обращенные к предкам и джу-джу, нотации и гневные тирады. Компаунд оглашался звонкими шлепками и визгом, и над всем этим царило невероятное зловоние. Зловоние способно было свести с ума. Снарядили делегацию просить рабочего унести адскую вонючую бомбу от их жилища. Зловоние будет держаться здесь еще много дней, как безжалостное, неумолимое и беспристрастное напоминание о случившемся.

Поначалу тот с гневом отверг просьбу делегации, его глаза метали злобные искры. Потом многозначительно почесал ладонь. Намек был понят. Быстро собрали десять найр и почтительно ему вручили. Он сунул деньги в карман и протянул руку для дружеского рукопожатия. Делегация поспешно ретировалась. А человек взял ведро и, пошатываясь, со спокойным достоинством удалился.

Ночь была темная; и запах по-прежнему висел в воздухе. В компаунде воцарилась тишина. Понаблюдав за всей этой сценой с расстояния, куда не достигало зловоние, Омово продолжил свой путь.

Омово свернул на узкую дорогу. На обочинах ее виднелись наполовину стершиеся следы автомобильных шин. Вдоль дороги, на некотором расстоянии от буйных зарослей травы, росли изумительно пахнущие цветы. В сумеречном свете фонарей было трудно их разглядеть. Он подумал о том, что есть вещи, которые можно обонять но нельзя видеть, и тут ему в нос внезапно ударил густой запах ладана, заставивший его остановиться. Вокруг стояла мертвая тишина, если не считать позвякивания колокольчиков и громкого пения, доносившегося из близлежащей церкви. Он спрашивал себя, кому пришло в голову сажать ароматные цветы в этом богом забытом месте. Мысль о цветах действовала на него благотворно, и в минуты безысходного отчаяния, творческих неудач, опустошенности, гнева и обиды за проявленную к нему жестокость он всегда рисовал в своем воображении цветы. На него снизошла призрачная безмятежность, и он отчетливо видел и окутавшую его темноту, и высокие деревья, и густой кустарник, и опустившееся на землю покрывало ночи.

Узкая дорога расширилась, и Омово увидел множество дорогих автомобилей, выстроившихся полукругом. Чудесного аромата цветов как не бывало. Его подавлял запах ладана, тяжелый и удушливый. Омово оказался во власти противоречивых чувств – удивления, страха, любопытства, смятения, тревоги. Перед ним была церковь, из которой просачивался наружу яркий свет. Здесь дорога упиралась в мост, но Омово не знал, куда он ведет.

Церковь представляла собой деревянную постройку, с наружной стороны обшитую алюминиевыми панелями и выкрашенную белой краской, – все это Омово разглядел, подойдя ближе. Церковь со всех сторон была огорожена колючей проволокой, но ворота со съемными светильниками не заперты. Запах ладана стал совсем невыносим. Церковь одиноко стояла в лесу, как живой таинственный призрак, чудом явившийся из забытых старинных сказов. Над входом огромная вывеска, но на ней ни надписей, ни рисунков. Просто белая, пустая, настораживающая вывеска. А рядом с ней, словно часовой, – огромный черный крест. Пение становилось все громче и громче и начинало действовать ему на нервы. Голоса звучали фальшиво и вразнобой, слышался бой барабанов и звон бутылок; приглушенные вскрики и смех.

Резкий порыв ветра на миг развеял запах ладана, и Омово опять ощутил знакомый аромат свежей зелени. Сквозь непонятное неистовство в церкви обостренный слух Омово улавливал пронзительные крики ночных зверей.

Он подошел к двери, тихонько приоткрыл ее и заглянул внутрь. Он увидел на стене огромную картину с изображением распятого Христа. Крест был густо-черного цвета, а его вертикальный стержень напоминал остроконечную пику – символ зла. Христос смахивал на тщедушного безумца, а страдание, запечатленное на его лице, было столь чрезмерным, что походило больше не на страдание и муку, а на какую-то смешную гримасу. Кровь, сочившаяся из ран на руках и ногах, по цвету напоминала вино. Может, на картине изображен вовсе не Христос? Омово снова взглянул на лицо Христа и был потрясен, убедившись, что оно и в самом деле черное. Он ничего не понимал, его разум был возмущен, он не мог сдержать отчаянной боли, грозившей свести его с ума; он готов был завопить от ярости и уже открыл было рот, но сдержался…

Дверь внезапно распахнулась. Омово охватил панический ужас. Он утратил дар речи. Сквозь распахнутую дверь на него обрушился безумный шквал голосов. Кто-то, неистово ударяя в гонг, требовал тишины, ибо им предстоит воздать должное страданиям… Тут было названо какое-то имя, которого Омово не расслышал; он отметил про себя, что горевшие в церкви огни были красного и синего цвета, а находившиеся там люди – в черных балахонах и белых колпаках, и что, сомкнувшись кругом, они совершали какие-то плавные движения, и их руки были в крови; люди эти казались ужасно молчаливыми, и Омово хотелось кричать и кричать до тех пор, пора не упадет на землю ночное покрывало и обломки равнодушной вселенной не отзовутся на его одинокую, тщетную и бессловесную мольбу. Тут какой-то бритоголовый человек в черном балахоне с лицом обличителя и поборника справедливости в оцепенении остановился, схватился за живот и бесшумно как подкошенный рухнул на пол, корчась в беззвучном крике. Омово повернулся и медленно направился к воротам с пустой вывеской, миновал их и побрел в сторону моста, вдыхая свежий аромат влажной зелени, а в его воспаленном мозгу билась мысль: там человек в черном балахоне медленно умирает, и никто в этом равнодушном мире не способен ему помочь. Он обрадовался, услышав донесшиеся до него резкие крики ночных зверей; они отвлекали его от тяжких воспоминаний о том, чему он только что был свидетелем. Сладкий аромат зелени и тишина подействовали на него успокаивающе. И в его памяти всплыла та, другая, ночь, когда мерцающее пламя осветило то чего там уже нет, и его душа погрузилась в ласковое ничто. Во тьме что-то взывало к нему.

Мост был сломан. Деревянный настил давно уже обломился, сохранилась лишь тускло освещенная узкая полоска, соединяющая оба конца. Под разрушенным мостом тихо струилась темная вода. Недалеко от моста в зарослях кустарника змеилась тропинка. Темнота внушала суеверный страх, сейчас ничто, кроме стрекота цикад, не нарушало тишины. Листья кустарника цеплялись за короткие рукава его рубашки и время от времени касались запястий. Порой он натыкался на спрятавшийся в траве пень. Однажды с дерева что-то упало. Он насторожился. Но больше ничто не нарушало тишины. Кусты и деревья приковывали его внимание. Тропинка среди кустарника, то отчетливо просматриваемая, то исчезающая из вида, словно сама собой разворачивалась перед ним.

Он пнул ногой банку от томатной пасты, и она гулко зазвенела в безветренной ночи. Он остановился. Послышался какой-то звук, но сразу умолк. Омово совершенно отключился от внешнего мира, но звук, рожденный, казалось, его воображением, вернул его к действительности. Где-то неподалеку плакал ребенок. Промелькнула тень птицы, и он поспешил туда, откуда доносился детский плач. Смутно слышались еще какие-то звуки, какой-то неестественный шелест листьев и чьи-то удаляющиеся шаги.

Омово чуть было не наступил на какой-то сверток в темной, рваной, зловонной тряпке, трудно различимый в темноте. Сверху и снизу в сверток были напиханы газеты. Омово наклонился и тотчас отчетливо услышал плач ребенка, не позволявший ему уйти; ребенок взывал к нему, одинокий и беспомощный. Ребенок отчаянно ворочался в тугом свертке. Потом опять стало тихо, тень пролетевшей птицы раскололась на тысячи мелких осколков, и в этот миг до Омово дошел жестокий смысл происходящего.

Он опрометью кинулся бежать через заросли кустарника, спотыкаясь о коряги и пни, и чуть было не рухнул в заброшенный колодец без ограды у самого края тропинки. Где-то впереди, совсем близко, слышалось чье-то прерывистое дыхание и тяжелые шаги. Вдруг на повороте тропинки мелькнул силуэт испуганно крадущейся женщины. Она споткнулась о корень огромного дерева и, потеряв равновесие, упала. Чертыхаясь и плача, она громко взвизгнула, подняла подол и высморкалась в него. На ней было бубу[30]30
  Бубу – длинная широкая блуза, обычно с узорами.


[Закрыть]
с глубоким вырезом и короткое, темное, изрядно потрепанное иро. Женщина была худа и измождена до крайности, всклокоченные волосы торчали во все стороны, липли к шее и щекам. Глаза смотрели отчаянно и жалко, рот судорожно кривился. Она шмыгала носом, рыдала, сморкалась и вытирала лицо концом своего вонючего иро.

У Омово звенело в ушах. Он молчал, не спуская с женщины глаз, зная наверняка, что она не станет убегать, что она – заложница тишины и темноты, а вернее – плача, который снова нарушил глумливую тишину ночи. Женщина перестала плакать, но тело ее по-прежнему содрогалось в конвульсиях. Ее терзали отчаяние, злоба и страх. Налетел ветер, и в кустах послышался сухой шелест веток, листьев и травы.

Потом, то взвизгивая, то хрипя, она сбивчиво поведала Омово о своем муже, который погиб от руки такого же, как и он сам, убийцы. Она увидела его труп, возвращаясь с рынка, у обочины дороги. Горло было перерезано ножом. Далее она рассказала, что осталась совсем без денег, что кредиторы грозятся отобрать все ее имущество, что теперь она одна в целом мире. Что же ей делать, спрашивала она, неужели ей суждено умереть из-за ребенка убийцы? Есть человек, который готов на ней жениться. Пусть лучше умирает ребенок, он и так уже не жилец… Она продолжала бормотать, судорожно глотая воздух. Казалось, будто ее слова обращены к кому-то там, в пустоте. Она бурно жестикулировала, уставившись в одну точку, а лицо ее при этом было каким-то зловеще отрешенным. Она богохульствовала, жаловалась на людскую несправедливость и без конца задавала один и тот же вопрос: «За что? За что? За что?», словно непрерывно стучала по треснувшей скорлупе вселенной с заключенными в ней ответами на это «за что?». Она рыдала и причитала, падала и каталась по земле, рвала на себе одежду и волосы. Темная струйка крови стекала, огибая глаз, к искривленным губам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю