Текст книги "Кондотьер"
Автор книги: Жорж Перек
Соавторы: Клод Бюржелен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– А сейчас?
– Да и сейчас ничего не изменилось, даже если я и успокоился… Стало чуть легче, вот и всё…
– Ты будешь жить здесь?
– Может быть… если смогу найти работу… Но это не так уж и важно; пока у меня достаточно денег, чтобы не работать еще несколько месяцев.
– Опять будешь подделывать?
– Нет. Это уж точно.
– Почему?
– Не знаю… Во всем этом есть своя логика… Если бы я не был фальсификатором, то ничего бы этого не случилось…
– Почему?
– Не знаю… Но это же очевидно…
– Очевидно?
– Да… Более или менее очевидно. Подделывать не значит что-то делать. Скорее, попасть в переделку. Ты словно влипаешь. И погружаешься. Думаешь, что еще можно что-то исправить… Но тебя затягивает в твою собственную игру… И окружающее как бы не существует… Трудно объяснить… Как сказать… Все время заново делаешь одно и то же, следуешь теми же тропами, встречаешь те же препоны. Кажется, преодолеваешь что-то, но всякий раз еще глубже проваливаешься. А до самого себя так и не добираешься; всякий раз ты – кто-то другой. Ты повторяешься. И так – бесконечно. И нет никакой надежды, что когда-нибудь уже не будешь безупречным подлогом и станешь подлинником. В этом не было никакой пользы, это ничего не давало…
– На это можно было жить…
– Конечно… На это могли жить и Жером, и Руфус, и Мадера. Но это еще не повод. Какая нелепость…
– Но ведь ты сам это выбрал…
– Да, я хотел… Откуда мне было знать? Двенадцать лет я подделываю. Двенадцать лет штампую фальшивки…
– Ты убил Мадеру, потому что не хотел больше подделывать?
– А что? Поэтому. И не только. Поэтому и мало ли еще почему. И что? Не знаю… Убил и всё.
– Как у тебя все просто. Ведь когда ты его убивал, ты о чем-то думал.
– Почему я должен был о чем-то думать? Я ни о чем не думал, я мог думать о чем угодно… Ты должен понять меня… В этом было что-то ненормальное… Что-то такое, чего я не хотел, но сделал. Я не думал, никогда не думал об этом… Не знаю, как сказать… Что-то обязательное, что-то такое, от чего я не мог отказаться, от чего уже совершенно не мог отказаться. Какой-то крайний выход, понимаешь, крайний поступок…
– Почему?
– Потому что он стоял передо мной, потому что я уже больше не мог, так мне все надоело, потому что уже больше не мог выносить… Думаешь, это легко… Думаешь, все уладится… думаешь, существуют готовые решения, счастливые развязки… А оказывается, нет… Нет ничего… Делаешь невесть что, что угодно… Непонятно зачем… А через какое-то время позади тебя появляется это, ты им уже отмечен и вынужден с ним считаться. Приходится это обосновывать, быть за это ответственным. Принимать это.
– Что именно?
– Что угодно. Кондотьера, например. Мое ночное возвращение из Гштада. Или смерть Мадеры. Что угодно из всего того, что я совершил за двенадцать лет… Было слишком просто; я жил в окружении и под защитой. Не должен был ни перед кем ни за что отвечать. Всегда инкогнито. Всегда ни при чем. А потом – провал. И теперь мне приходится все начинать заново и объяснять, объяснять свой малейший поступок, малейший выбор, малейшее решение. Впервые за всю жизнь меня ничто не защищает. У меня больше нет алиби. За эти двенадцать лет я не задал себе ни одного вопроса, кроме тех, что относились к изготовлению подделок. И вот теперь я обнаружил, что виноват…
– Виноват в чем?
– В чем угодно… В смерти Мадеры и в своих собственных поступках… Виноват, что подошел к нему сзади с ножом в руке и перерезал ему горло. Виноват, что не знал, не хотел знать. Виноват, что позволил втянуть себя в эту безвыходную авантюру, что не пытался понять раньше, не попробовал изменить ход событий… По-твоему, откуда мне было знать? Настал момент, когда все вдруг рухнуло, когда мне не осталось ничего, кроме смерти Мадеры, потому что все вокруг развалилось, и я должен был отомстить!
– Отомстить кому?
– Отомстить ему. Неважно кому. Ему, потому что кто-то должен был заплатить. Долгие годы Руфус и Мадера обеспечивали меня, они устраняли все, что могло меня спугнуть, делали все возможное, чтобы я ни в чем не нуждался, чтобы чувствовал себя в безопасности. И жили за мой счет, за счет моей работы, моих иллюзий. Столько лет они участвовали в моей игре, столько лет они потворствовали моему желанию анонимности, моему абсурдному стремлению существовать под бесчисленными масками, жить под останками мертвецов. Столько лет они даже не пытались мне помочь, позволяли мне проваливаться все глубже, смотрели, как я тону…
– Почему ты тонул?
– Стретен, я жил в притворном мире, я жил в несуразном мире. Я всю жизнь выискивал движения, которые другие делали до меня и лучше меня, жил в постоянной иллюзии сходства. Пойми меня. Я не существовал. Гаспар Винклер не значил ничего. Ни одна полиция мира не разыскивала меня, не было ни одного человека в мире, который бы знал, кто я такой. У меня не было страны, не было подруги, у меня не было целей. Раз в год для женевского музея я действительно выполнял настоящую реставрацию. Остальное время считалось, что я болен. Источник моих доходов был никому не известен. Руфус платил мне как реставратору своей галереи, но все знали, что галерея Кёнига очень редко нуждается в реставрации картин. Я был величайшим фальсификатором в мире, потому что никто не знал, что я фальсификатор… И все. Вполне достаточно.
– Достаточно, чтобы потонуть?
– Достаточно, чтобы быть мертвым. Я был уверен в успехе, пока никто не догадывался о моем существовании. Это длилось двенадцать лет. Не знаю, почему именно двенадцать. Не знаю, почему двенадцать лет, а не всю жизнь, как у Жерома. Но двенадцати лет мне хватило. Пойми, я больше не мог. Не мог больше держаться. Мне нужны были поступки, которые принадлежали бы только мне, мне нужна была жизнь, которая была бы только моей. Какая чушь! Ведь я все организовал так, чтобы этого как раз и не было, чтобы не было выхода. Понимаешь? Я попал в собственную ловушку! Не было никакого средства начать сначала, никакой возможности отказаться, запустить все с нуля.
– Почему? Ты мог запросто отказаться работать на Руфуса и Мадеру…
– Нет. Я не мог. Я хотел отказаться. Дважды я решал отказаться. Но это оказалось невозможным.
– Почему?
– Не знаю…
– Когда ты решил отказаться?
– Два года назад, в сентябре, когда бросил мастерскую. Помню, я был в самолете, возвращался в Париж с большим опозданием. Я никого не предупредил, даже Женевьеву, я не ответил ей даже, когда за десять дней до этого она попросила меня вернуться как можно скорее. Самолет совершил посадку в Женеве; я отправил одну телеграмму Женевьеве, другую – Руфусу. Когда я прилетел, Женевьевы в аэропорту не было. Я поехал с Руфусом. Мне следовало объявить ему, что я больше не буду работать, но я ничего не сказал. Руфус устраивал вечеринку. И представил меня Мадере. Тогда я увидел его впервые. Я и знать не знал о его существовании и только потом понял, что единственным организатором аферы был он, а Руфус – всего лишь исполнитель, ширма. Мадера предложил мне дело. Я ничего не ответил. Руфус подошел ко мне и попросил согласиться. Я уже был готов сказать ему, что отказываюсь, но решил сначала поговорить с Женевьевой. И тут, непонятно зачем, пришла Женевьева. На меня она даже не посмотрела. А я – на нее. Поговорить с ней не получилось. Через несколько секунд она ушла. На следующий день я встретился с Мадерой. Он вытащил из ящика стола маленького Христа Бернардино деи Конти и предложил мне написать любое произведение эпохи Возрождения. Я согласился.
– Почему?
– Не знаю. А что мне еще оставалось делать?
– Но ведь ты почему-то решил отказаться?
– Думаю, чтобы угодить Женевьеве. Но решил как-то нетвердо…
– Предложение Мадеры тебя озадачило?
– Нет. Не озадачило. Но и не обрадовало. Думаю, в тот момент мне было совершенно наплевать. Думаю, в те дни мне было совершенно наплевать на все…
– Из-за Женевьевы?
– Наверняка… Не знаю… наверняка из-за нее… или из-за себя самого…
– Почему?
– Так… слишком серьезно отнесся… легко нарушил обязательство, обещание, казавшееся мне тогда, в самолете, нерушимым…
– Ты себя презирал?
– О нет! Чтобы презирать, мне надо было сначала себя осудить, а для этого у меня, думаю, не было ни желания, ни возможности. Нет, мне было наплевать, все было куда проще. Я сидел дома, смотрел на деи Конти, рассеянно прикидывал, какое произведение сделаю вместо него, и все. Так я провел неделю. Время от времени листал словарь Бенези, выискивая художника, который мог бы подойти, и набрал штук шесть, малоизвестных и малоинтересных, типа Д' Оджоно, Бембо, Морочини. Тогда-то мне и позвонил Мадера: сначала предложил переехать работать в Дампьер, а потом – сделать картину, которая могла потянуть на сто пятьдесят миллионов. Я согласился переехать, а по поводу картины пообещал дать ему ответ через несколько дней…
– Тебе не понравилось предложение работать в Дампьере?
– Нет. Не особенно…
– Почему он хотел, чтобы ты переехал?
– Не знаю… Полагаю, он не очень доверял Руфусу, так как на этот раз дело было более серьезным. Наверное, поэтому он решил представиться лично, а не остался, как обычно, в тени.
– И в первый же вечер он сказал тебе, что это дело серьезнее остальных?
– Нет, он вообще ничего не уточнял. Он был вовсе не обязан знать об остальных делах…
– Когда он заказал тебе картину на сто пятьдесят миллионов, то не указал на какого-то конкретного художника?
– Нет. Это я выбрал Антонелло да Мессину.
– Почему?
– Сначала без особой причины. Он был чуть ли не единственный, кто мог потянуть на запрошенную цену для того периода – между 1450-м и 1500 годом, – и почти исключал риск несоответствия деревянной основы, нешлифуемых следов gesso duro и цветов. А еще требовалось, чтобы это был известный сегодня художник, чья жизнь представляет немало тайн, чье творчество легко идентифицируется и так далее, и, наконец, чей стиль поддается воспроизведению. Антонелло был намного удобнее, чем да Винчи, Гирландайо, Беллини, Венециано. И потом, имелось еще одно преимущество: в Париже не было картин Антонелло, не считая «Кондотьера», зато они встречались повсюду в Европе. Я позвонил Мадере и предложил Антонелло: он согласился. Я попросил его оплатить мне путешествие по Европе: он согласился. Так я смылся на целых два месяца.
– Тебе хотелось смыться?
– Хоть что-то с этого поиметь. Раза два-три я порывался отправить им телеграмму, написать, что не вернусь. Но не отправил. Я тщательно изучил Антонелло и обосновался в Дампьере. На полтора года…
– Почему ты принимал все так легко?
– Все – это что?
– Ты взялся за новое дело, хотя решил бросить, переехал в Дампьер, хотя у тебя в Женеве своя мастерская, и согласился на куш в сто пятьдесят миллионов, хотя всегда выбирал менее дорогие образцы…
– Я согласился на новое дело, но не было никаких причин отказываться от остальных. Если уж я соглашаюсь делать фальшивки, то не понимаю, почему должен предпочитать какого-нибудь Д’ Оджоно какому-нибудь Антонелло…
– С Антонелло больше работы…
– Может быть, это мне и надо было… Если уж соглашаться, то почему не попытаться дойти до самой сути?
– Ты шел к самой сути?
– В некотором смысле…
– Выбрав Антонелло?
– Точнее, выбрав Кондотьера… Чтобы в любом случае обломать себе зубы…
– Почему?
– Вернувшись в Париж, я решил работать по-новому. До этого я всегда работал как любой фальсификатор, как Ван Меегерен, Ичилио или Жером. Я брал три-четыре картины неважно чьи, выбирал отовсюду детали, хорошенько перемешивал и собирал пазл. Но с Антонелло это не прошло. Видишь ли, сначала у меня было несколько предвзятых мнений, которые складываются в результате поверхностного понимания Антонелло: строгость, почти маниакальная точность, сухость пейзажных фонов, явное предпочтение фламандских приемов итальянским и, если угодно, восхитительное владение сюжетом или, еще точнее, манера овладения. Никакой двусмысленности, никакого колебания во взглядах и жестах, неизменно подчеркиваемые равновесие и сила. Формат деи Конти настраивал меня на портрет, а у меня в голове был один Кондотьер. Но Кондотьер – чуть ли не единственный сильный портрет кисти Антонелло. Все остальные его портреты слабее, менее выразительны, менее энергичны; у меня не было никакой исходной точки для пазла; был портрет, один единственный, а остальные работы – всего лишь подобия эскизов, набросков. Они предвосхищали Кондотьера и всё. Из этого я бы не сумел составить пазл.
– Ничего не понимаю… Но ведь ты мог запросто составить пазл из этих набросков, как ты говоришь, сделать портрет, предвосхищающий Кондотьера?
– Это меня не интересовало…
– Почему?
– Не знаю… У меня возникла идея… сделать самому… отталкиваясь от Кондотьера… другого Кондотьера, отличающегося, но такого же уровня.
– Вот что ты называешь «обломать себе зубы»…
– Да, конечно… Возомнил сотворить, да еще в одиночку, уникальное и неповторимое…
– Почему ты за это взялся?
– А почему я не мог за это взяться? Я ничем не рисковал. Думал, что ничем не рискую… Если бы у меня получилось, это был бы невероятный успех…
– Не получилось?
– Не получилось…
– Из-за чего?
– Из-за всего… Я не был готов… Я не достиг того уровня. Я искал то, что не имело никакого отношения ко мне, что не существовало для меня… То, что я называю точностью, можно назвать искренностью… Разве я мог понять это лицо, разве я мог понять, что такое власть мастера? Для меня это ничего не значило. Я играл, строил из себя художника. А Антонелло не шутил. Пока я складывал два плюс два, конечно, получалось четыре… Но я должен был усомниться, подумать, что не стоило даже браться…
– Я не понимаю тебя.
– Конечно, не понимаешь! Никто не понимает, даже я сам… Если бы я понял, я бы даже не пытался, если бы я понял, я бы вернулся, как только Женевьева меня попросила. Если бы я понял, я бы не последовал за Жеромом. Если бы я понял, я бы бежал от Мадеры как от чумы. Если бы я понял, я бы его не убил. Но я так ничего и не понял. Мне потребовалось пройти этот путь в одиночку, до конца, совершить одну за другой все ошибки, заплатить за каждый шаг, за каждое слово, за каждый мазок на каждом холсте, за каждый удар киянкой по сплитскому сокровищу… До самого конца я бился со своей тенью, уверял себя, что я на правильном пути; я копил пробы и доказательства, отступал и возвращался. Я возвращался по своим собственным следам.
Я писал, хотя это было бессмысленно… Я знал это и все равно продолжал. Дело не ладилось, а я говорил себе, что найду решение. Но решения не было. Все было гнилым с начала и до конца; я скреплял в одном месте, распадалось в другом, разваливалось все больше и больше, все больше и больше, все больше и больше… А потом, в один прекрасный день – всё. Конец. Лавочка сгорела, и я вместе с ней. Не осталось ничего, даже останков, которые можно было бы как-то собрать. Я пытался понять. Я пытался понять всё, до самого невзрачного своего поступка. И быстро подбил итог. Ноль плюс ноль. Всё. Двенадцать лет – впустую. Двенадцать лет я прожил как зомби, как Фантомас. Ничегошеньки ничего. И лишь в конце пути вместо шедевра Возрождения, вместо портрета, который, как я надеялся, увенчает двенадцатилетний труд, вместо того единственного портрета, который я действительно хотел написать, вместо творения безмятежности, силы, равновесия, владычества над миром – ряженый шут, старый паяц, вымученный и беспокойный, поверженный, окончательно сраженный. Всё. Хватит. Мне будто влепили сокрушительную оплеуху. И я дал сдачи.
Он восставал из пепла, с отверженным, извращенным ликом, сокрушенный, уже никакой не конкистадор, нелепый, неистовый в свете прожекторов, Кондотьер. Уже без ясного взора, светлого шрама, но с тревожным напряжением притворного владычества. Не человек. Тиран…
Чего ты добивался? Чего хотел? Вырвать из вековой глубины свой собственный образ? Двенадцать лет совершенствовать технику и сотворить подленный шедевр? Разве ты не знал, что это невозможно и бессмысленно? Неважно. Ты цеплялся за честолюбивую цель, хотя она была смешна. Стать наконец-то властителем и себя, и мира в безукоризненном взлете, в цельном порыве к единству. Как некогда Гольбейн или Мемлинг, Кранах или Шарден, Антонелло или Леонардо, отталкиваясь от различного, но единого опыта, участвуя в том же движении и добиваясь – через преодоление своего творения – связности и некоей обязательности. А дальше? Очарованный взором, который был не твоим, который никогда бы не смог стать твоим… Чтобы написать Кондотьера, надо уметь смотреть его глазами… Ты искал мгновенной победы, отличительных знаков всемогущества, торжества. Ты искал этот острый как клинок взор, ты забывал, что задолго до тебя один человек его уже обнаружил, предъявил; прояснил, ибо одолел, а одолел, ибо прояснил. Одним точным движением. Триумфальная живопись или живопись триумфа? Ты дал себя провести этой гнусной физиономии, этой мерзкой роже, этой бандитской харе. А тебе надо было возродить, во всей их силе и простоте, отношения, причем странно упрощенные отношения, которые этот избалованный персонаж – в общем-то, если присмотреться, неотесанный варвар – поддерживал с остальным миром. Мог ли ты это понять? Мог ли ты понять, что этот вояка вздумал заказать свой портрет одному из величайших художников своего времени? Мог ли ты допустить, что его изобразят не растрепанным горлопаном – распахнутый камзол, аксельбанты черт знает где, – а облачат в восхитительно безликий колет, украшенный всего лишь одной скромно мерцающей перламутровой пуговицей? Могли ты понять отсутствие подвесок, медалей, мехов, отсутствие складок, этот едва заметный воротничок и эту исключительную строгость головного убора? Понимал ли ты, что мгновенное следствие этой строгости, этой невероятной сдержанности в том, что вся скрупулезность определения Кондотьера была возложена исключительно на лицо? Речь шла именно об этом. Глаза, губы, маленький шрам, напряженные челюстные мышцы прекрасно и совершенно недвусмысленно отражали общественное положение, жизненный путь, принципы и образ действий твоего персонажа…
Ты был беспомощен. Ты стоял напротив этого лица, светлого и ясного, напротив одного лишь лица. Ты, величайший фальсификатор в мире, должен был выдумать его заново. Без уловок и ухищрений. Ты должен был достичь такой же отрешенной строгости, такой же ясности лика. Ты мог испугаться. Не было проблем ни с гармонией, ни с внутренней логикой твоей картины. Ни с техникой, даже такой самодержавно противной, как gesso duro. Но этот взгляд, эти губы, эти мышцы? Этот цвет лица? А безмятежность? Спокойное торжество, ощущение силы без какой-либо угрозы? Это присутствие? Требовалось выдумать. Но выдумать – из чего?
Весь мир наблюдал за твоими усилиями? Добиться. Добиться чего? Неотвратимый поток веков. Этот прыжок, на который никто еще не решался, этот шаг, который никто не осмеливался сделать. Колоссальная претензия. Колоссальное заблуждение. Гигантское предприятие по присвоению.
Пытаться собрать в этом лице всю суть своей жизни. Гармоничное заключение. Необходимое заключение. Наконец-то мир открытых возможностей, без масок, без игры. Стремление обнаружить свое лицо, медленно выплывающее из картины, свою силу и уверенность, свое могущество. Свою роль. Ты хотел биться с открытым забралом? Но ты играл краплеными картами, разве ты этого не знал? Ты искал победы и не принимал боя… Кто ты такой, чтобы домогаться триумфа?
Ты копил репродукции, микрофотографии, рентгеновские снимки. Распятие из Антверпена, Святой Иероним из Лондона, Портрет мужчины из Вены, Портрет мужчины из Генуи, Благовещение Марии из Мюнхена, Портрет мужчины (Гуманист или Поэт) из Флоренции, Портрет молодого мужчины из Берлина, Портрет старика из Милана, Портрет мужчины в красной шляпе из лондонской коллекции Баринга. Они ворочались у тебя в голове, загромождали твой сон, сопровождали тебя в походе. Но в конце пути ты не находил ничего… Мог ли ты дать жизнь тому, что было призрачным?
Ты не знал, ты еще не знаешь. Ты пробовал уцепиться за науку, но что-то – в тебе, перед тобой, за тобой – мешало двигаться вперед. Ты был один в мастерской в Дампьере. И не было никакого Ван Эйка, чтобы показать тебе дорогу…
– Почему ты стал фальсификатором?
– Так получилось… Мне было семнадцать лет. Шла война. Я был в Швейцарии. На каникулах. Я только что уехал из пансиона, где проучился почти все классы, и теперь бездельничал. С Жеромом я встретился в Берне: мы стали почти приятелями. Он был художником, по крайней мере, так мне казалось. Я подумывал отправиться в Женеву и поступить в Школу изящных искусств. Мы провели несколько дней вместе: я был один и скучал; у него была машина, он часто возил меня куда-нибудь. Мы говорили о живописи; он знал очень много, я – ничего… Это, наверное, и сыграло… Приблизительно через неделю он вызвался меня учить, и я согласился.
– Почему?
– Это меня интересовало…
– Что тебя интересовало?
– Все, чему я мог научиться… Я был уверен, что получу образование намного лучшее, чем в какой-либо академии.
– Жером сказал тебе, что он фальсификатор?
– Да.
– И это тебя не смутило?
– Нет… Почему это должно было меня смутить? Думаю, это меня скорее позабавило…
– Почему?
– Тайное притягивает…
– Ты по-прежнему так думаешь?
– Сейчас, разумеется, не думаю… Но в семнадцать лет почему бы и нет? Для решения проблем существуют разные средства.
– Каких проблем?
– Ну, каких угодно… возвращение в семью, что-нибудь в этом духе… устройство в жизни…
– Ты швейцарец?
– Нет… родители отправили меня в Швейцарию в тридцать девятом году из-за войны. Они договорились с одним из своих друзей, банкиром их Цюриха, и тот оплачивал мой пансион и давал мне деньги на карманные расходы…
– Чем занимались твои родители?
– Коммерцией, наверное… Я довольно быстро перестал интересоваться ими…
– Почему?
– Да так… Нет, они были весьма добры… время от времени я получал письма… в течение трех-четырех лет… Они застряли во Франции, но потом сумели улизнуть на Бермуды, а потом в Соединенные Штаты… В сорок пятом они меня разыскали… Я даже встречался с ними на вокзале… в то время я жил в Женеве… уехать с ними я отказался, а они не настаивали. Вот, собственно говоря, и все.
– Они живы?
– Думаю, да. Чувствовали они себя хорошо, и нет никаких причин предполагать, что с тех пор что-то изменилось…
– Они живут в Париже?
– Наверняка… Хотя, честно говоря, не знаю. Я не писал им уже четырнадцать лет…
– В сорок пятом году ты был несовершеннолетним…
– Да… Все уладилось по обоюдному согласию. Никто никому ничего не должен…
– Вместо того чтобы приехать сюда, ты мог бы поехать к ним…
– То, что я приехал сюда, тебя как-то стесняет?
– Я задал вопрос не поэтому…
– Конечно… А зачем мне ехать к ним? Чего ради?.. Представь, как я заявляюсь и объявляю им: я только что убил человека, можно я у вас поживу?
– Как бы они поступили?
– Не знаю и знать не хочу… это совершенно неважно…
– Возможно… Что произошло после того, как ты согласился работать с Жеромом?
– Мы вернулись в Женеву… Я проработал с ним два года. Помогал ему готовить холсты; многому научился. История искусства, эстетика, живописные техники, скульптура, гравюра, литография. Каждый день часов по пятнадцать…
– Это тебя забавляло?
– Надо думать, да…
– Что именно было забавным?
– Все, что я делал… Почему, не знаю… Это и неважно… Если бы это меня не интересовало, думаю, я бы все бросил, но все складывалось так, что это меня интересовало…
– А дальше?
– Через два года я уехал в Нью-Йорк, в Институт Рокфеллера. Проучился там год. Вернулся дипломированным реставратором. Написал – сам уже не помню о чем – работу, какую-то чушь, для поступления в школу Лувра. Просидел там чуть больше полугода, только чтобы получить диплом, и вернулся в Женеву. Благодаря Руфусу, которому меня представил Жером, я стал помощником реставратора в женевском музее. Проработал три месяца, уволился по состоянию здоровья. Все эти путешествия и работы служили мне лишь для алиби. Официально я устроился реставратором у Руфуса. И начал подделывать. Вот.
– Ты овладел ремеслом?
– Достаточно хорошо, чтобы помогать Жерому и уже работать в одиночку. Учение продлилось четыре года, что немало. Следующие пять лет я занимался всякой мелочевкой. И только после этого пошли большие заказы…
– А Мадера в этом участвовал?
– Даже не показывался… Если верить Руфусу, который рассказал мне всю подноготную год назад, хотя я и сам обо всем догадался, это Мадера поручил Жерому найти себе помощника и разработал основную схему сценария: официальная учеба, должность и так далее.
– Зачем?
– Он, похоже, просчитывал, как будут развиваться события, и где-то к сорок третьему году уже предвидел грядущее окончание войны, а вместе с ним – оживление рынка и, следовательно, больший спрос на картины и большие возможности для своей деятельности…
– Ни Руфус, ни Жером никогда не говорили с тобой об этом?
– Нет. Он оставался в тени, как Николя, как Доусон, как Сперенца… Я знал Жерома и Руфуса. Обо всем остальном – ничего…
– Ты не знал, что происходит с поддельными произведениями, которые ты изготавливал?
– Я отдавал их Руфусу…
– У вас никогда не возникало проблем?
– С полицией? Нет… Господин Кёниг – фигура, весьма уважаемая в Женеве. Его галерея высоко котируется в Европе…
– Зачем же он занимался фальсификацией?
– Откуда мне знать? Этого я так и не понял… Ни он, ни Мадера не нуждались в деньгах… Руфус в своей галерее получал бешеные проценты, да и Мадера был вроде бы очень богат… Даже если они сколотили состояние на подделках, то могли уже не торговать ими в тот момент, когда в работу включился я…
– То, что ты делал, стоило дорого?
– Сначала – не очень… Потом все дороже и дороже…
– Ты не знаешь, кто покупал?
– Нет… думаю, частные лица… В Южной Америке, в Австралии…
– Как это происходило?
– Откуда мне знать? Руфус передавал мне заказ, я выполнял его и отдавал ему; какое-то время я видел картину в подвале галереи, через какое-то время она пропадала, и я больше никогда о ней не слышал…
– Как тебе платили?
– У меня была ставка реставратора. Для налоговой службы. И процент с проданных фальшивок.
– И все они продавались?
– Думаю, да. Во всяком случае деньги я всегда получал… От пяти до ста тысяч швейцарских франков за картину…
– Сколько это составляло? Двадцать пять процентов?
– Приблизительно… Пять тысяч франков за небольшого Дега и сто тысяч за Сезанна…
– Что ты делал с этими деньгами?
– Ничего…
– Откладывал на старость?
– Покупал книги… Пожалуй, это единственное, что я часто покупал… Кроме этого, приобрел одну квартиру в Париже, другую в Женеве… Путешествовал…
– Не самое плохое существование…
– Совсем даже неплохое…
– Что же помешало?
– Ничего… Думаю, проблема как раз в этом… Все было прекрасно отлажено, все шло как по маслу. Интересная работа, деньги, долгие каникулы, путешествия…
– Что-то ведь должно было нарушиться…
– Почему? Жером прожил так всю жизнь… В течение двенадцати лет никаких помех… все было изумительно просто. Я работал, мне платили; я отдыхал. На три недели в какой-нибудь шикарный отель или круиз по Средиземноморью на яхте, которую одалживал мне Руфус. Я возвращался, вновь принимался за работу и так далее…
– Но что-то все же не получилось…
– Да, конечно… не получилось всё…
– Но не получаться начало с чего-то?
– Трудно сказать… Я часто задумывался, что послужило толчком… И все без толку.
– Почему?
– Не знаю… Долго объяснять… Надо вспоминать, что думал в такой-то день, в такой-то час… А ведь я уже ничего не помню…
– В какой день? В какой час?
– Неважно, в какой день… Неважно, в какой час… Неважно, в какой год… Когда работал или отдыхал… Что думал, что хотел сделать, чего хотел добиться… Нет, это слишком сложно… Сначала все шло хорошо… но это было не то… Не знаю почему, даже не знаю, значит ли это что-нибудь… но это было не то, чего-то не хватало, чего-то я желал и не мог или уже не мог заполучить… Не знаю, как сказать… что-то вроде… вроде согласия с самим собой, вроде мира… соответствия… что-то в этом духе… Не то чтобы я чувствовал себя виноватым… Нет, вовсе нет… Мне никогда не было стыдно за то, что я подделывал… Если выбирать: делать фальшивых Шарденов или подлинных Вьейра да Сильва, я предпочитаю делать фальшивых Шарденов… Если бы я был настоящим художником, то, наверное, не делал бы все что угодно, лишь бы это было востребовано… Я уже давно так думал… Дело в другом… То, что я делал, не имело никакого смысла, но важно было не это… Не знаю, как сказать… То, что я делал, не могло срабатывать вне… У меня не было никакого шанса вырваться… Пробиться… Все, что мне оставалось, так это исчерпывать словарь Бенези. Всех художников, граверов и скульпторов… В алфавитном порядке… Понимаешь? Антонелло, Беллини, Ван Гог, Гойя, Дега… и далее по списку, ну, ты понимаешь… Это как дети, играя в фамилии и названия, перебирают великих писателей, художников, музыкантов, столицы, реки, страны на одну и ту же букву… Вот. Я был вынужден продолжать глупую игру…
– И благодаря этому жил совсем неплохо…
– И что? Увы, я жил благодаря этому… Если бы я сдох от голода, то, конечно, не смог бы продолжать… Но меня катали как сыр в масле… Это же очевидно… Курица с золотыми яйцами. Новая версия… Они прекрасно понимали…
– Почему ты представляешь себя жертвой?
– А почему бы и нет? В семнадцать лет меня надули, и всё. Этот Мадера слишком вежлив, чтобы быть честным… Мальчик, ты хочешь стать художником? Сюда, пожалуйста…
– В семнадцать лет – допустим… Но в двадцать? В двадцать три? В тридцать?
– Я говорил себе то же самое… Но что я мог сделать? Раз уж все так сложилось…
– Ты хочешь меня уверить, что ни разу у тебя не нашлось сил отказаться?
– Почему нет? Отказаться – от чего? И куда бы это меня привело? Как бы я жил? Ты не понимаешь… Я отказался… неделю назад… я убил Мадеру, потому что отказался… я убил Мадеру, потому что по-другому отказаться не мог…
– Как у тебя все просто…
– Просто! Тебе легко говорить! Очень просто смотреть на то, как все рушится, и чувствовать, как сходишь с ума? Я ничего не сделал, Стретен, я ничего не сделал, потому что не мог ничего сделать… Я был повязан, пойми меня. Совершенно. Никакой свободы действий. Ни вправо, ни влево. Все мои движения были отмерены…
– Гаспар, я говорю не об этом, и ты это прекрасно знаешь… Легко, уже после убийства Мадеры, сказать, что ничего другого не оставалось. Ведь ты не пробовал…
– Откуда тебе знать? Я пробовал отказаться и не смог…
– Почему?
– Потому, что в этом не было никакого смысла…
– А в убийстве Мадеры был смысл?
– А какой смысл был в том, что я принял предложение Жерома? Так сложилось. Вот и всё. Я встретил Жерома и согласился с ним работать. Это была ловушка. Через двенадцать лет я осознал, что это ловушка. И не смог из нее выбраться.