Текст книги "Кондотьер"
Автор книги: Жорж Перек
Соавторы: Клод Бюржелен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Когда он вошел, она была уже там; сидела на подлокотнике огромного кресла, у самого камина, чуть склонившись вперед, и разговаривала с Жеромом. Это показалось ему любопытным. Он никогда не думал, что она могла знать Жерома. Она повернула голову в его сторону, посмотрела на него, не сказав ни слова, не улыбнувшись, не кивнув ему. Он сделал несколько шагов. Она непринужденно встала и отошла в другой конец комнаты, к барной стойке. Ровное безучастие? Тщательно просчитанное равнодушие? Какое это могло иметь значение? Ничего страшного. Такое может случиться с кем угодно. Ты не любил ее, вот и все. Или она не любила тебя. Вопрос не в этом. Почему – несколько секунд, несколько минут, несколько дней – ты чувствовал себя виноватым? Ты был безразличен. Ты не сделал ни малейшего усилия. Если бы ты захотел сделать усилие…
Странно. Мы считаем себя свободными. А потом вдруг… Нет. Где начинается свобода? Где заканчивается? Свободен подделывать? Странно. Маленькая работа Джоттино. Поклонение волхвов. Мельхиор, Бальтазар. Гаспар. И – раз! Давай повторим. И продолжим. И вот это становится главным, и уже нет на свете ничего важнее этого упрямства и этого терпения, этой маниакальной точности в изготовлении чего угодно. Сезанн. Гоген. Мир стирается… И вот он уже приколот к стенке: Гаспар Винклер, фальсификатор. Приколот как бабочка. Gasparus Wincklerianus. Кардинально, радикально, глубоко, четко, абсолютно, целиком и полностью определен. Мне кажется, что иногда я понимаю тебя без слов, во всем, от начала и до конца. Фальсификатор и кто еще? Фальсификатор и все. Фальсификатор Ичилио Джони, фальсификатор Жером Квентин, фальсификатор Гаспар Винклер. Gasparus Wincklerianus Falsarius. С заглавной F. С большой косой. Как смерть и как время…
Часы бегут. Камень дрожит. Через несколько минут этот камень – и целый мир вокруг него, цепляющийся за него, – рухнет и путь освободится. А Руфус? Ты словно видишь, как он сидит за рулем, его «порше» несется по дороге, фары разрывают небо, стрелка спидометра дрожит у отметки сто двадцать? Руфус ошеломлен, встревожен, он нервничает…
Еще одно усилие. А дальше? Твое будущее высечено в камне. Ты никогда больше не будешь фальсификатором. Единственная уверенность. Ты можешь жить счастливо или несчастливо, богато или бедно. Это не важно. Завтра откроется мир? Вот оно, единственное обещание: никогда больше не плутать, никогда не заигрываться. Ты сможешь сдержать слово? Держишь ли ты его сейчас, в этот миг?
Ты не знаешь. Ты пока еще ничего не знаешь. Ты еще никогда не жил по-настоящему. Твои руки и твой взгляд. Ремесленник-раб, киргизский или вестготский медник в пастушьем переднике. Из твоих рук выплывает забытый караван. Ты умираешь в кругу незрячих мертвецов, – пустые шаровидные глаза римских статуй, – со всех сторон тебя теснят шедевры и безделушки, пестрые амулеты, которыми потрясают шаманы в масках, возрожденные загадки средневековой скульптуры. Посмотри на них, все они здесь, они окружают тебя: Эль Греко, Караваджо, Мемлинг, Антонелло. Они маячат вокруг, немые, неприкасаемые, недосягаемые…
Да. А теперь и Жером. В домике под Аннемасом, один, покинутый всеми. Умер от голода или от одиночества, среди своих картин и книг по искусству. Умер в ноябре. В последний раз он видел Жерома чуть больше полугода назад. Приехал к нему с кратким стыдливым визитом и все не знал, что сказать, настолько его поразили и ужаснули признаки внезапной, хотя и предсказуемой ущербности, невыносимая дрожь рук, мучительное ухудшение зрения. Жером уже не мог работать. Он мерял шагами запущенный сад, бродил по пустой гостиной и все время поправлял большие очки в металлической оправе. Во времена былой славы он надевал их – приобретая сходство с Шарденом – лишь для того, чтобы лучше рассмотреть какую-нибудь мелкую деталь, и использовал, как не без гордости заявлял, вместо лупы, а теперь почти не снимал. Удерживая их на носу, брался листать какую-нибудь давно изученную книгу, посвященную, подобно остальным, живописи, эстетике или техническому мастерству, и тут же закрывал, словно сюжет оказался запретным, и все, что в силу многолетней привычки составляло смысл его жизни, отныне было – должно было быть – всего лишь сигналом для пронзительной ностальгии, постоянно изгоняемой, но – боязливо и лихорадочно – призываемой ради жестокой и смехотворной иллюзорности отвоевывания.
Его морщинистые узловатые руки, лежащие на подлокотниках, иногда слегка вздрагивали, он резко сжимал кулаки, и ногти вонзались в бархат. «Я очень рад тебе, Гаспар, давненько мы не виделись!» Обыденность фразы, равнодушная заурядность ее произнесения. Это было в Париже, на вечернем коктейле, в его последнее посещение Парижа. Тогда они говорили в последний раз. На следующий день Руфус должен был уехать в Женеву и завезти его в Аннемас…
Ему ничего не оставалось, как бродить по улицам и пустым комнатам своей виллы. Ему было шестьдесят два года. А выглядел он на все восемьдесят. Он был учеником Ичилио Джони. Позади раскрывалась самая престижная карьера. Один да Винчи, семь Ван Гогов, два Рубенса, два Гойи, два Рембрандта, два Беллини. Пять десятков Коро, дюжина Ренуаров, три десятка Дега, которых партиями экспортировали в Южную Америку и Австралию в тридцатые и сороковые годы, Массейсы, Мемлинги и – чуть ли не вагонами – Сислеи и Йонгкинды в первой половине двадцатых годов, в самом начале его сотрудничества с Руфусом и Мадерой. До 1955 года он трудился по двенадцать часов в день, а часто и того больше, набирался знаний, умения, техничности, работал с головокружительной скоростью и всякий раз достигал несомненного совершенства. Потом забросил производство, все чаще болтался на Цирковой площади, консультировал, готовил, составлял библиографии, собирал материалы, словно изо всех сил старался быть по-прежнему полезным, и постепенно вообще прекратил писать. Сначала отмалчивался, а позднее – поскольку уже не мог жить без дела именно там, где был задействован всю жизнь, – признался Руфусу, не решавшемуся заговорить об этом первым, что хотел бы «закончить свои дни» в тиши и покое. Так – с показной радостью и еле заметной печальной улыбкой – он переехал на предложенную Руфусом виллу в Аннемасе, в нескольких километрах от Женевы. Там, со сварливой экономкой, приличной пенсией и престижной библиотекой, началась мучительно медленная агония его жизни, внезапно потерявшей всякий смысл. Два года. Семьсот тридцать дней. Семьсот тридцать дней тоски, изредка нарушаемой чьим-нибудь приездом или какой-нибудь поездкой. На несколько дней в Париж, Венецию, Флоренцию, а потом опять одиночество, опять один на один с этой чуть сладковатой щемящей тоской, с каким-то ностальгическим, успокаивающим пониманием самого себя, перед книгами и картинами, один посреди затхлой гостиной в особнячке на безмолвной пустынной улочке с точно такими же куцыми особнячками. Всю жизнь он жил среди шума и гама, на улице Руссо, у Цирковой площади, на улице Каде в Париже, в тесной мастерской на восьмом этаже. А тут эта тусклая улочка. Аккуратненькая улочка предместья? Жалкая гостиная, которую он не осмелился переделать, словно был убежден, что игра не стоит свеч, и как будто все стремился доказать самому себе, что он умер и теперь проживает в гробу, в этом совершенно незнакомом и странно безликом обрамлении, где каждый день вынужден маяться, смотреть, видеть…
17 ноября 1958 года Руфус позвонил в Дампьер: Жером умирал. В тот же вечер Отто отвез его в Орли, и он вылетел в Женеву. В аэропорту его встречал Руфус. Моросило. Когда они приехали в Аннемас, Жером был уже мертв. У его изголовья стояли врач и экономка. На полу комнаты лежали беспорядочно разбросанные книги, репродукции, литографии, они окружали его как знамена…
Ты помнишь? Ты наклонился, подобрал раскрытую книгу, лежащую возле него. Помнишь? «Let four captains bear Hamlet, like a soldier, to the stage; and, for his passage, the soldiers' music and the rites of war speak loudly for him..»[43]43
«Пусть Гамлета к помосту отнесут, / Как воина, четыре капитана. / Будь он в живых, он стал бы королем / Заслуженно. При переносе тела / Пусть музыка звучит по всем статьям / Церемоньяла» (Уильям Шекспир. «Гамлет, принц Датский». Пер. Б. Пастернака).
[Закрыть]
Еще долго в удрученной памяти звучал похоронный марш. Жером блуждал по коридорам особняка, из комнаты в комнату, как тень приникал к оконным стеклам, смотрел на маленькую узкую улочку. Это было в ноябре. Моросило. Он бесцельно слонялся, подходил к библиотеке, открывал папки, разворачивал эскизы, вытаскивал из оберточной шелковой бумаги литографии, вспоминал, воссоздавал каждую историю, каждую подробность, каждую встретившуюся и преодоленную трудность. А дальше?
Должно быть, долго бродил по чахлому садику. Наступил вечер. Было холодно. Он поднялся в спальню. Спустился в гостиную. Экономка подала ему ужин. Он к нему даже не притронулся. Вяло отодвинул тарелку…
Помнишь? На следующее утро ты уехал в Париж. Вернулся сюда. Жером умер. Он был твоим учителем. Он был фальсификатором. И ты был фальсификатором, и ты бы умер, как он. Однажды и ты бы сгнил в каком-нибудь заброшенном доме. И вот ты спустился сюда, в мастерскую. Снял матерчатый чехол, предохраняющий Кондотьера. Ты работал над ним уже целый год…
А однажды ты запил. Ты пил прямо из бутылки. Как-то ранним утром Мадера нашел тебя мертвецки пьяным, почти придушенным собственным галстуком. Он ничего не сказал. Ничего не спросил. Он позвонил Руфусу. Тот приехал и увез тебя в Гштад. Ты провел с ним три дня, катаясь на лыжах. Ты вспоминаешь Альтенберг. Но не можешь вспомнить, отчего был так счастлив. Ты вернулся в Париж ночью. Позвонил Женевьеве. Она не ответила. Ты вернулся в Дампьер… Это было три дня назад…
Еще несколько ударов. Пять, четыре, три. Два? Раз. Еще пять. Чик-чирик. Сейчас вылетит птичка. Сезам, откройся. Погасни, жалкий свет[44]44
«Погасни, жалкий свет!» (Виктор Гюго. «Рюи Блаз». Пер. Т. Щепкиной-Куперник).
[Закрыть]. Торжественная увертюра. Музыка. Иоганн Себастьян Ба-бах! Фуга. Еще один удар, сильнее предыдущих, и хоп! – каменный блок вылетает, как мяч регби. Готово. Передохнем минутку? Ты вытираешь руки как настоящий камнетес. Один камень. Другой. Еще один. А теперь. Дыра в стене. Перед тобой кучка сероватой землистой грязи. Крохотный лучик сумеречного света. Как поэтично. Но несмотря на эту поэтичность, ты серьезно озадачен. Наивно полагать, что все это время Отто, как обычно, занимался своими делами или, как по волшебству, вдруг оглох как пень. А значит, он все слышал. Значит, grosso modo[45]45
Grosso modo – в общих чертах, приблизительно (лат.).
[Закрыть] вычислил, куда ведет подземный лаз. И значит, ждет у выхода. Едва высунешься, сразу напорешься на него. А он тебе любезно скажет: «Мезьё Гаспар, исфольте фернуться ф фаш лабораторий!» Значит, вся твоя ажурная резьба по камню оказалась бесполезной. Но тебе наплевать. Придумаешь что-нибудь другое. Одно из двух…
Ты спускаешься со своего пьедестала. Меряешь шагами мастерскую. Отто, мой дорогой Отто, где вы сейчас? Стоите на пыльной дороге, высматривая, не едет ли Его Величество? Дождались телефонного разговора с этим гельветским господином? Услышали, как он сказал, что выезжает сию же минуту? Ожидаете его прямо сейчас?
Очень смешно. Обхохочешься. Ты смотришь на часы. Без четверти семь. У Руфуса по-прежнему нет никакой причины сидеть в такое время в гостинице. Отто наверняка оставил сообщение… Тебе остается только продолжать игру. Если Отто один, то, готовясь вылезти, тебе надо что-то придумать. Например, если он поджидает тебя у лаза, ты бежишь к двери. Ловкий прием. Но если он скажет свое «мезьё», значит, не такой-то и ловкий. Если Отто поджидает у лаза, то наверняка успел забаррикадировать дверь. Как бы узнать, там он или где-то еще? А? Ты обдумаешь это позже. Сейчас важнее всего прорыть подземный ход. Но господин Отто Шнабель не должен его увидеть, иначе устроит тебе западню. Итак?
Ваше воображение разыгралось, дорогой друг? Ну-ка посмотрим. И подкрепим слово делом. Возьмем достаточно длинную и широкую доску; ее легко найти среди пробных досок, которые использовались для Кондотьера. Поищем два больших гвоздя. Нашли. Забиваем их в камень вот этой киянкой таким образом, чтобы между ними был зазор чуть больше ширины доски. Загибаем вышеуказанные гвозди. Заводим между ними доску. Надавливаем на нее. Доска упирается в землю, гвозди удерживают ее как два нагеля. Роем землю под доской. По мере углубления прохода проталкиваем доску вперед. Над лазом – о, строительный гений человека! – будет оставаться тонкий слой земли – вот что значит все правильно рассчитать, – и доска будет его поддерживать. Отто ничего не заметит. А когда представится удобный момент для выхода, достаточно выдернуть доску. Земля обвалится. В мастерскую низвергнется целое море света. Получится зияющая дыра.
Пройдет час. А через час? Господин Гаспар Винклер, вы свободны. Ощущение, которое он никогда не испытывал, нечто не похожее ни на что… Он затеряется в своей свободе. Он будет в ней утопать. Он пойдет по дорогам. Станет бродягой. И уже ничего не будет понимать…
На кого ты похож? Ну и видок. Ты заносишь руку, опускаешь ее, загребаешь немного земли и грязи, чуть проталкиваешь вперед доску, проскальзываешь внутрь, извиваешься, как червь в иле, как змея в траве. На кого ты похож? Полуголый, с эдакой кондитерской лопаточкой в руке, как ребенок, что на пляже лепит песочные пирожки. Тебе неудобно. Жарко. Ты наверняка весь в грязи. Какой насыщенный день! Ты помнишь Жерома? Помнишь Руфуса? Мадеру? Ты помнишь Женевьеву? Милу? Николя? Помнишь Сплит, Женеву, Париж? Помнишь о Джоттино, Мемлинге, Кранахе, Боттичелли, Антонелло? Помнишь всех этих Волхвов, Богородиц, Христов Царей Славы, Христов Воскресения, Дарителей, Принцев и Принцесс, Шутов и всю свиту, Бременских горожан, Рыцарей Ордена Гроба Господня, все эти Завтраки на траве, Мосты под Блуа, Персики на столе, Лодки в Сент-Омере? Ты помнишь масонские ларцы, тотемы, деревянные статуэтки из Верхней Вольты, бурую трехпенсовую монету с Ямайки, Диоклетиановы сестерции? Помнишь Гштад и Альтенберг? Ты помнишь свою жизнь?
Его руки и его взгляд. Неважно что, неважно кого, неважно когда. Всем этим был он. Всем этим и ничем больше. Гаспар-фальсификатор. Специализация – Италия. Весь этот сонм ограбленных, обманутых мертвецов. Обокраденных. Гаспар-фальсификатор. Приходите посмотреть на всемирную пинакотеку. Полюбуйтесь. Человек, для которого в искусстве нет никаких тайн. Единственный, кто сумел скопировать улыбку Джоконды, единственный, кто раскрыл секреты цивилизации инков, единственный, кто отыскал забытые приемы ориньякцев. Приходите взглянуть на всю историю искусства в одном томе. Гаспар-фальсификатор. Гаспар Винклер. Грунтовка и связующий состав по старым рецептам. Фиксированная цена за весь объем работ…
Продолжение заглушают раскаты смеха. Фальсификатор. Фальши фиксатор. Хренометрист. Хреновое время. Фальсификатор фальсификаций. Некрофаг…
Есть какой-то ответ? Какая-то уверенность? Что-то стало очевидным? Нет. Пока еще нет. Пока еще нет даже определенного факта. Пока еще нет даже свершенного акта. Как если бы давно заключенный в подземную темницу, вдали от дневного света и жизни – подвалы Сплита и Сараево, мастерская в Дампьере, – он долгие месяцы, годы, века готовил побег, рыл подземный ход, земляной лаз, и вот, через минуту тело медленно расправится во влажной глине и жиже: изнеможение, упадок сил, упадок духа. Судороги. Хрип. Отчаяние. Возможно, еще долгие часы. А потом обрушение слоя земли, появление неба, травы, ветра, ночи…
А еще появится то, что не обязательно называть свободой, просто что-то живое, чуть более живое; то, что еще не будет мужеством, но уже не будет и трусостью. То, что возможно обрести одним ударом, потому что одним ударом сокрушаются вековые преграды. То, что принадлежало бы ему, принадлежало бы только ему, исходило бы только от него, касалось бы только его. Его, а не других: больше никаких Жеромов, Руфусов, Мадер…
Потому что однажды возникло ощущение – поразительно точное осознание – того, что чрезмерная претензия привела к провалу: Кондотьер вышел хилым и трусоватым, безоружным кавалером, захудалым дворянчиком, и все в мире потеряло какой-либо смысл. Ожидание? Усилия? Неужели он никогда не был свободен? Неужели смерть Жерома, разрыв с Женевьевой, неудача с Кондотьером и убийство Мадеры были необходимы, чтобы он наконец это заметил? Знал ли он? Видел? С чего все началось? Что оказалось самым важным? Сознание припоминало, чтобы не потеряться?
Твои воспоминания развеиваются одно за другим. Кто все это начал? Кто в это играл? Кто спрятал голову в песок, чтобы не видеть происходящее?
Провал Кондотьера, смерть Мадеры. Связаны ли они? Единым порывом гнева и безумия…
Он добрался до края доски. Все готово. Одно движение, и земля обрушится. Проход освободится…
Но Отто окажется прямо перед тобой, в нескольких сантиметрах или метрах, и приготовится открыть огонь, не для того, чтобы убить, а чтобы всего лишь не дать тебе убежать. Ты задумываешься, как поступить. Если Отто стоит где-то рядом с лазом, значит, он наверняка предварительно запер двери. Он не может не ждать перед лазом, так как не мог не слышать. Если ты роешь проход, то для того, чтобы убежать, значит, он будет караулить у прохода. Но поскольку он не полный идиот и способен предположить, что ему готовят западню, то он предварительно запер дверь в кабинет Мадеры, наверху. Представь, что ты идешь к двери, разбираешь баррикаду, которую возвел перед дверью, и производишь как можно больше шума. Он возвращается в дом. А пока он возвращается – хоп! – ты быстренько спускаешься в подвал, вытаскиваешь доску и смываешься. Нет? Нет. Не хватит времени. И просчитано не очень четко. Обдумаем заново. Первый момент: Отто стоит прямо перед лазом или, точнее, поскольку не знает, где именно лаз выйдет на поверхность, ориентируется по звуку, обнаруживает, что подземный ход пробит в этой стене, и стоит в нескольких метрах от стены, чтобы видеть ее всю. Отто должен быть у самого лаза. Готов поспорить, что Отто у самого лаза. Второй момент: Отто тебя подстерегает. Он ждет, когда ты вылезешь из подземелья, он перекрыл другие выходы и не сойдет с места, даже если ему предложат все золото мира. Третий момент: нужно его отвлечь. Все дело в этом. Отто нужно отвлечь. Ты прожил тридцать три года, и теперь перед тобой стоит единственная – наиважнейшая, решающая – задача: на несколько секунд или, еще лучше, на несколько минут устранить означенного Отто Шнабеля (пятьдесят лет, восемьдесят килограмм, неопределенное гражданство, еще совсем недавно камердинер Анатоля Мадеры). Да. Как же это сделать? Можно его отозвать. Но он не уйдет. Можно накинуть на себя белую простыню, выйти и завыть: «У-у-у!» – он решит, что это приведение, испугается и пустится наутек. Не годится. Как быть? Ну же, ну! Ты можешь выломать дверь. А если он запер решетку? Он дождется, бросится на тебя и выстрелит в ногу. Он тебя переиграет…
Ты чувствуешь, как улетают секунды, проходят минуты? Эй, Гаспар Винклер, соберись! Напряги извилины. Твердая мозговая оболочка, мягкая мозговая оболочка и так далее. Придумал? Сейчас придумаешь. Это ведь очень просто…
Итак, подытожим. Изложим кратко и связно. По порядку, точно и методично. Ты сейчас выстраиваешь свою самую красивую комбинацию.
Что может отвлечь Отто? Кто? Руфус. Конечно же, Руфус. Руфуса сейчас нет. Но Отто ждет Руфуса. Предположим, Руфус возвращается в гостиницу. Портье наверняка доложит, что несколько раз звонил некий Отто Шнабель. И оставил сообщение. Твердая мозговая оболочка, мягкая мозговая оболочка. Срочно приезжайте в Дампьер. Разумеется, Отто не сказал: «Мадеру только что убили». О таких вещах не говорят во всеуслышание. Что делает Руфус? Он звонит Отто. Что теперь делает Отто? Он выслеживает тебя и ждет, когда Руфус перезвонит. Итак? Итак, ты берешь телефон и водружаешь его на леса. Затем берешь сумку, кладешь в нее ключи от квартиры, деньги, электробритву, рубашку, галстук, свитер. Поднимаешь сумку на леса. Сумку ты возьмешь с собой; как только окажешься на свободе, снимешь этот халат, очистишься от пыли и грязи, в которой вымажешься, вылезая из подвала. Ты помнишь маршрут? Ты все просчитал? Ничего не забыл? Ты проверяешь. Документы? Сигареты? Спички? Ты слезаешь с лесов. Ты залезаешь на леса. Делаешь глубокий вдох. Ты волнуешься? Ты не волнуешься…
Ты крутишь диск. Дзинь. Дзинь. Дзинь. Будем по-прежнему надеяться, что Отто перед лазом, иначе он услышит, как во время набора пощелкивает телефонный аппарат в кабинете… Здравствуйте, мадам. Это номер 15, Дампьер. Мне кажется, мой телефон не очень хорошо работает. Один из моих друзей уверяет, что сегодня утром звонил мне раза три-четыре – после обеда он приехал сюда на машине, – а я ничего не слышал… Вы не могли бы перезвонить мне прямо сейчас? Ну, через десять секунд, хорошо? Да, мадам. Номер 15, Дампьер. Мсье Мадера. Спасибо, мадам.
Десять секунд. Ты кладешь трубку. Твое сердце стучит. Ты смотришь на часы. Девять. Получится или нет? Восемь. Что бы ты дал, чтобы получилось? Все царство. Семь. Шесть. По законам логики должно получиться. Четыре. Итак. Я убил. Три. Мадеру. Два. Теперь надо спешить. С бешеной скоростью. Ноль. Звонок. Далеко. Далеко. Далеко. Он слышит. Бежит. Он уверен, что это Руфус. Дай ему время свернуть за угол. Раз. Два. Три. Вытаскивай доску. Возьми сумку. Выгляни наружу. Так. Так. Так. Вылезай! Раз, два, три, четыре, пять метров. Ну что же, спасибо и до свидания! Десять, одиннадцать, двенадцать. Пролезай под оградой. Так. Но не ложись на траву. Беги. Привет Вандомской колонне![46]46
«Офицер: Но если я случайно в Королевство / Прибуду раньше вас? / Герцог: То от меня приветствуйте Вандомскую Колонну» (Эдмон Ростан. «Орленок». Пер. Т. Щепкиной-Куперник).
[Закрыть] Не оборачивайся, не оборачивайся, не оборачивайся.
А теперь – не иначе как реванш за слишком долго сохраняемую надежду – все от него ускользало, все вновь разлеталось. Жизнь, которую он, казалось, мог на какой-то миг удержать в руках, тот плотный и прочный блок из найденных и собранных воспоминаний дробился на тысячи осколков, метеоритов, отныне наделенных отдельным существованием, и, возможно, все еще был как-то связан с ним, но уже по иным, тайным законам с неизвестными ему константами. И воспоминания вновь складывались, потом внезапно распадались на бессвязные впечатления, крохи жизни, которым было бы тщетно подыскивать смысл, направление, сообразность. Трещины, разломы. Как если бы его былой кругозор сбился в результате какого-то катаклизма. Как если бы отныне мир ему уже не принадлежал. Еще не принадлежал. Он вступил в другую эру.
Этот хаос напоминал то, как оркестранты настраивают инструменты до появления дирижера и пробуют наигрывать первые такты своих партий. Подтягивают струны, поправляют язычки и клапаны, насвистывают арпеджио, берут аккорды, словно упорядочивают неорганизованную мешанину, из которой вскоре – в воцарившейся тишине и при потушенном свете – под властным управлением дирижера, в согласии с обретаемой шаг за шагом связностью композиции – вырвется грядущее произведение: волевой гром труб и валторн, полнозвучность струнных, отвоеванный у времени, навязанный времени ритм литавр. И если все было, все должно было быть так, то от исследования хаоса завтра родилась бы во всей силе, во всем блеске – ибо он наконец опустился бы на самое дно своего безумия – уверенность в мире и в себе. Он – победитель? Пока еще нет. Он свободен. Он шагает по пустынной дороге, наугад. Стемнело. Почти восемь часов. Мадера мертв. В углу мастерской застыла нелепая гримаса заброшенного и уже тронутого пылью Кондотьера. Бесполезный жест или шаг вперед? Он не знает. Он качает головой. Ему холодно…
Ты дойдешь до Шатонёф. Возьмешь такси до Дрё. Ты не поедешь на поезде. Есть большой риск столкнуться с Отто, поджидающим тебя на вокзале. Ты найдешь водителя, который согласится довести тебя на грузовике до Парижа. Этой ночью ты будешь в Париже. А дальше? Дальше увидишь. Пока еще не знаешь. Тебе страшно?
Долгие годы, мертвый груз прошедших дней. История, старая как мир? Занесенная рука… Течение дней, а потом эта история, судьба, карикатура на судьбу… Заключение. Можно было избежать или нет? А дальше? А дальше ничего. Нет даже времени подумать. Нет времени узнать. Ты захотел жить. Ты живешь. Ты захотел уйти. Ты на воле. Мадера мертв, а Руфус далеко. И что? Теперь ты один в ночи. К чему тогда сознание? Ты был счастлив, Гаспар Винклер? Ты будешь счастлив? Ночь не похожа ни на что. Ты шагаешь по обочине дороги. Ты ловишь редкие машины. Они не останавливаются. И долго ты будешь идти? Пока не умрешь в придорожной канаве? Ляжешь поперек дороги в надежде, что серый «порше», несущийся за тобой со скоростью сто двадцать километров в час, раздавит тебя и даже не заметит? Где Руфус? Вернулся ли господин Руфус к себе в гостиницу? Ведь Его Величество предпочитает ложиться рано. А этой ночью спать ему доведется недолго…
Ты надоел мне, Гаспар Винклер. Ты годился лишь на то, чтобы штамповать фальшивки. А теперь, освободившись, чем ты займешься? Глупостями какого рода? Это мучает тебя. Ты хотел бы понять. А понимать тут нечего. Слишком холодно, чтобы думать. Подумаешь об этом завтра. Или никогда. В общем, подумаешь когда-нибудь…
Сначала во мраке руки облачились в резиновые перчатки. Это сделал он… Поднялся по лестнице, ступень за ступенью. Бесшумно толкнул приоткрытую дверь. Густой ковер заглушил шум его шагов. Левой рукой он обхватил лоб Мадеры и запрокинул его голову назад, сжав в складки широкий затылок, слегка оплывающий на белую шелковую рубашку; правую руку, которая уже давно держала – судорожно сжав – бритву, резко выбросил вперед и начал с безумной скоростью резать открывшееся горло. Кровь брызнула как из прорванного гнойника. Вскрытый карбункул. Кровь била ключом, заливала все, выплескивалась густыми потоками на стол, календарь, белый телефон, стеклянную столешницу, ковер, кресло. Кровь струилась, черная и горячая, извивалась, как змея, как осьминог, между ножками стула. И радость, внезапная, как пушечный выстрел, радость взорвалась барабанным грохотом, трубным громом. Радость лучезарная, безмерная, безрассудная. Настолько понятная.
Настолько понятная… Не правда ли, Гаспар Винклер?
С резким креном, на всех парусах – как если бы качнуло весь мир или, по крайней мере, тошнотворный мирок комнаты – вновь выплывала лаборатория, огромная пустая мастерская, эдакая тюремная камера, целый микрокосм; четвертованные, препарированные и одно за другим распятые противоречия находили отражение на высоких гладких стенах, в роковых язвительных репродукциях Кондотьера. Этим размноженным ликам, символизирующим мастерство и торжество, плохо соответствовало то, что стояло на специальном мольберте, оберегаемое тремя слоями ткани, тряпками и металлическими уголками, под перекрестным светом шести точно установленных ламп. Незавершенное панно, грядущий крах: не отвоеванная цельность, мировое владычество, вечная непоколебимость, а нечто застывшее, будто замершее при ударе молнии и в проблеске сознания ясно увидевшее себя: смертельный страх перед слепой силой, горечь от проявления жестокой власти, неуверенность. Как если бы четырьмя веками раньше, открыто пренебрегая очевидными законами истории, Антонелло да Мессина вдруг ощутил желание выразить, в их несовершенной полноте, все муки сознания. Абсурдные и жалкие – ибо выраженные именно в той технике, которую должна была бы отличать недвусмысленная уверенность, – все противоречия мира, казалось, сошлись в этом зеркальном лике. И уже не военачальник – минуя художника – взирал на мир с предельной иронией, безжалостностью и невозмутимостью совершенно ясного сознания; уже не художник – минуя модель – сосредотачивал и мгновенно упорядочивал всю разумную и вечную силу Возрождения; это фальсификатор, ведя двойную, тройную, четверную игру, копировал свою копию, превосходил свою копию и, глядя сквозь модель, кроме личного умения и личной амбиции, обнаруживал лишь мутный экивок собственного взгляда. Невозмутимость уступила место растерянности, спокойная напряженность мускулов превратилась в гримасу, уверенный взор стал нарочито вызывающим, а губы – мстительно сжатыми. Отныне даже самая мелкая деталь не имела никакого отношения к тому неподражаемому вознесению; она была лишь хрупким эфемерным результатом проявленной воли, натянутой как струна, готовая вот-вот оборваться и свернуться в зависимости от последствий и уже перетирающаяся по мере того, как из общего впечатления завершенности вновь проявлялись – во всей своей силе и двусмысленности – признаки искажения, которые поочередно опровергали мнимую адекватность целого. И художник единым взглядом уже не охватывал мир и себя самого; в беспокойном, едва сдерживаемом хождении из угла в угол ощущалась условность мистификации, увертливость грубого подлога; художник был всего лишь мелким бесом, подвергающим истину сомнению, неумелым демиургом столь хрупкой композиции, что едва она выбивалась из хаоса, как сразу же в него обратно проваливалась всем нечеловеческим грузом вынесенных поражений, полуосознанных заблуждений, нарушенных и выстраданных ограничений. Тщательно расставленные осветительные приборы, импозантно развернутый арсенал средств – гипсы и клей для gesso duro, плошки для разведения красок, разные травы и глины, шпатели и щетки, тряпки, эскизные картоны и холсты, грифельные, угольные и пастельные карандаши, грунты, масла, лаки, козырьки и лупы, подпорки и подставки, – все это указывало лишь на тщетность затеи. Картина лучилась кощунственным потворством и самолюбованием. Покинутая мастерская стала местом полного краха.
– Стретен, я пропал. Я уже ничего не соображаю. Все загублено. Мне кажется, я все потерял, все развалил, у меня ничего не осталось. Я не понимаю, что хотел делать, не понимаю, что делаю сейчас. Как будто все произошло слишком быстро, куда быстрее, чем у меня в голове, как будто у меня не было времени ни на что, как будто все произошло в обход меня. Понимаешь?
– А чего ты хотел? Чего добивался?
– Не знаю… Порвать… Порвать разом. Все разрушить. Не оставить ничего из того, что я делал…
– Так ты это и сделал…
– Может быть… Но я не понимаю, не понимаю, почему надо было сделать именно так, а не иначе… Мне нужен был взрыв смеха, понимаешь, легкость, свобода… И все равно… Все оказалось бессмысленным, совершенно бесполезным. Черт знает что. Лишний жест, лишний шаг. Такое ощущение, что следовало остановиться раньше… В смерти Мадеры должен был быть какой-то смысл, и чем настойчивее я требовал от этого поступка какой-то осознанности, тем глубже все проваливалось… Я непонятно зачем долбил проем в стене мастерской, уверял себя, что мне угрожает смертельная опасность, но это было неправдой. Отто никогда бы не убил меня, а Руфус, если бы приехал, никогда бы не сдал меня полиции. Итак, все, что я делал, было бессмысленно. Все, что я сделал. Не только убийство Мадеры, а все, что я сделал за эти годы. Я ничего не соображал. Я словно обезумел. Мне не оставалось ничего другого, как глупо себя утешать или каламбурить. Или задавать себе нелепые вопросы. Я путался в подробностях. Мне не оставалось ничего другого, как себя унижать и тут же жалеть. Из-за чего угодно я мог впасть в уныние, а уже через минуту все казалось мне смешным. Когда я выбрался наружу, то побежал, добежал до дороги и там, в кромешной тьме, почувствовал себя одиноким. Что значит «одинокий»? Ничего. Это было что-то непонятное, я этого никогда не испытывал. Внезапное, совершенно необъяснимое чувство одиночества. Страх от того, что я один. И это продолжалось всю ночь, и на следующее утро, и в последующие дни. Дома, в поезде, в лодке, на которой я доплыл до Сплита, и еще всю ночь в поезде, пока не приехал сюда. Понимаешь? Но одиночество необычное. Одиночество, как у Жерома в Аннемасе, одиночество полное, безусловное, потому что я уже не мог ни за что зацепиться, не знал, как быть дальше, что делать, чем занять дни, с кем встретиться, где жить. Полная растерянность. Полный разброд…