Текст книги "Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями"
Автор книги: Жорж Дюамель
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)
– Раймон, ты слышишь меня, Раймон?
– Да, да. Что такое?
– Господин Лаверсен только что вернулся.
– Ну, и что же из этого?
– Раймон, господин Лаверсен не один. Прислушайся, ведь слышно два голоса. Раймон, кажется, господин Лаверсен привел какую-то женщину, даму, уж не знаю, какую. Боже мой, боже!
Папа окончательно проснулся. Он приподнялся на локте и стал прислушиваться.
– Так и есть, Люси. Я слышу женский голос.
– Раймон! Но это же невозможно!
Папа в недоумении прищелкивал языком.
– Ну, что ж, Люси, так уж случилось. Раз этот человек снимает комнату, он там у себя как дома. В конце концов он имеет право принимать кого захочет и даже принимать женщину, не спрашивая у нас разрешения.
– Раймон, я уже сказала тебе, что это недопустимо.
– Когда берешь жильца, можно всего ожидать.
– Я понимаю, если бы это была его сестра. Но в пять часов утра, какая там сестра! А вдруг это какая-нибудь тварь?
– Ах! – воскликнул папа. – Молчи, Люси. Ты сама пошла на это и должна стерпеть.
– Есть вещи, – возразила мама, – которые я никак не могу выносить. Мой дом! Мой очаг! Что подумают дети?
– Не мешай мне спать, Люси.
Я тоже уснул. Мама была в большом волнении и долго что-то шептала. Не могу сказать, что произошло в то утро, так как я должен был пойти в школу. Вернувшись часам к двенадцати, я узнал, что г-н Лаверсен уложил свои вещи в чемоданчик и уехал от нас. Мне удалось уловить обрывки разговора между отцом и матерью.
– Не скажу, – признавалась мама, – чтобы он держался неподобающим образом. Он поставил мне на вид, что эту тему мы заранее не обсуждали. Невозможно же все предвидеть. Представь себе, Раймон, он толковал мне о гигиене, оказывается, он так привык, – раз в три недели. Что до женщины, я ее видела. Ее, пожалуй, не назовешь тварью. Нет. Все равно я потрясена. Но он уехал и даже уплатил мне все, что за ним оставалось. Сама-то я ничего бы с него не потребовала, – лишь бы он убрался!
Папа пожал плечами, и с г-ном Лаверсеном было покончено. Тетушка Тессон вскоре нашла ему преемника. То был итальянец по имени г-н Боттоне.
– Вообще-то я не доверяю иностранцам, – разглагольствовала тетушка Тессон, – но за этого могу вам поручиться. И потом я его предупредила на этот счет, мадам Паскье. Все, что угодно, только не женщины.
Господин Боттоне не оставил заметных следов в наших анналах. Он действительно не приводил дам и проявлял изысканную учтивость. Нам было неизвестно, чем он занимается. По вечерам к нему всякий раз приходило несколько его соотечественников, и они с большим жаром беседовали на своем языке, уверенные, что мы ничего не понимаем. Он прожил у нас всего три недели и уехал, очень вежливо распростившись. На другой же день после его отъезда, около полудня, раздался резкий стук в дверь. Появился элегантно одетый господин в сопровождении двух полицейских. Узнав, что г-н Боттоне от нас уехал, он был явно разочарован.
– Где же у вас были глаза! – воскликнул о н . – Разве можно сдавать комнаты анархистам! Все же мы произведем обыск в его комнате.
Мы были в ужасе, и у мамы дрожал подбородок, совсем как у ее дедушки Гийома в день расстрела маршала Нея. Уходя, посетитель добавил:
– Вы сдаете комнату? А вы заявили об этом кому следует, согласно требованиям закона? Вы еще услышите обо мне.
– Видишь, – сказала вечером мама, – все ополчилось против нас. Нам не позволяют сдавать комнату с пансионом.
Папа прищурил один глаз.
– Я никогда не стоял за необходимость сдавать комнаты с пансионом, но раз мне запрещают иметь жильцов , – то я изменяю свое мнение. Я хочу сдавать комнаты! Слышишь, Люси, я хочу жильцов!
– Не горячись, Раймон. Я подыщу нам еще кого-нибудь.
К счастью, полицейские забыли о нас, и однажды вечером мама заявила:
– Раймон, на этот раз я нашла то, что нужно! О! Это прямо исключительный случай! Старая дама, или, вернее, старая барышня, бывшая директриса школы. Вполне благовоспитанная особа. Когда имеешь дело с пожилой особой, можешь не опасаться всяких там сюрпризов.
Мне вспоминается, что эту идеальную жилицу звали м-ль Вермену или Верменуз и что она была родом из Оверни. Она прожила у нас месяц с лишним, и с самого начала стала обнаруживать необычайную требовательность в отношении стола. По ее мнению, существовало только два вида кушаний – горячительные и освежающие. Она сочетала одни с другими и принимала их в строго установленных дозах. Она шпыняла маму за лишнюю крупинку соли, за капельку уксуса, за атом топленого сала, за пылинку муки. Моя мать молча страдала и терпеливо выслушивала лекции по диетике из уст несносной особы. Вдобавок м-ль Верменуз была помешана на чистоте речи, и однажды в нашем присутствии поправила отца:
– Нет, сударь, нет! Глагол «любить» перед инфинитивом требует предлога.
Тут лицо отца исказила свирепая улыбка, которой мы так страшились.
– С предлогом или без предлога, мадемуазель, но вы были бы не прочь хоть разок проспрягать этот глагол с партнером, если бы нашелся охотник!
Ох, уж этот папа! Как больно мог он отхлестать, когда его выводили из себя!
Мадемуазель Верменуз выпрямилась во весь рост и осыпала его бранью. Она уехала от нас на другой же день.
– Кончено, – простонала мама. – Больше не хочу жильцов, больше не могу! Простите меня, детки. Я делала это ради вашего блага. Но это сверх моих сил. Уж такой мы народ – не можем смешиваться с другими.
У всех нас было такое чувство, что эти посторонние люди одним своим присутствием оскверняли наше убежище, наш храм, наше сокровенное святилище, где протекала наша жизнь с ее радостями и горькой нуждой. Но что поделаешь! Что поделаешь! Мы согласны были хуже питаться, ходить в дырявых башмаках, страдать от холода и от тусклого освещения, протирать до дыр чиненую и перечиненную одежду, – лишь бы нам жить одним, своей семьей, своим кланом; мы предпочитали быть несчастными, обездоленными, но чистыми сердцем и не соприкасаться с людьми другой породы.
Глава XV
Первое причастие. Униженное дитя. Материнская справедливость. Минутная слабость. Шитье готового платья. Усталость и отчаяние
Тридцать шесть тысяч дней! Такое бремя, такое сокровище выпадает на долю человека, который проживет сто лет. Дни! До чего они кратки! И вместе с тем какой это бесконечный рой! Какая пустыня! Какое одиночество!
Я скитаюсь, злосчастный мореплаватель, по берегам, возле которых некогда произошло кораблекрушение. Мельчайшие события проносятся передо мною, всплывают там и сям, точно обломки судна.
Фердинан и Дезире удостоились первого причастия. Для этого празднества раздобыли денег: отец посетил г-на Клейса и, преодолевая отвращение, попросил у него ссуду в рассрочку. Стол был накрыт в соседней .пустой квартире при содействии тетушки Тессон. Мы имели случай увидеть противную физиономию г-жи Трусеро и еще несколько лиц, обычно не появлявшихся в мире Паскье. Оказывается, в столь торжественных случаях даже бедняки имеют обыкновение принимать всякого рода людей, которых не любят или едва знают. Фердинан получил в подарок от разных лиц пять монеток по сто су и вечером, по уходе гостей, вручил их маме. У мамы слезы навернулись на глаза.
– Спасибо, сынок, – сказала она. – Я отдам тебе потом...
Она не прибавила: «когда Гаврский нотариус...» Ох! Мы все еще думали о нем, но теперь уже гораздо реже о нем говорили. Нам как-то неловко было о нем упоминать.
Мой дорогой Дезире Васселен вел себя образцово во время причастия. Все присутствовавшие, начиная с его папы, нашли, что он некрасив, дурно одет и производит комическое впечатление. Конечно, можно быть набожным, но не до такой же степени! Мне же он показался прекрасным, исполненным благородства. Я спросил его вечером, после конфирмации:
– Значит, решено, ты будешь священником?
Он ответил с мрачным видом:
– Нет, не решено. Я еще ничего не могу сказать.
Передо мной всплывает другое событие, случившееся почти в то же время. Фердинан провалился на экзамене. Вижу его как сейчас: он сидит на стуле и похож на бычка, которого хватили обухом по голове. Он так ревностно трудился! У него не было недостатка в усердии, но не хватало способностей. Папа смотрит на него с убийственной усмешкой. Фердинан вздыхает:
– Я снова примусь за ученье.
И он действительно готов начать сызнова.
Папа вздергивает плечами. Какая ирония судьбы! Жозеф ударился в «коммерцию», а Фердинан неудачник. Остальные еще малыши. Выходит, что он один, человек уже зрелых лет, – с некоторых пор он перестал упоминать о своем возрасте, – вопреки здравому смыслу, задумал попытать счастья на скорбном, полном разочарований поприще науки. Что за бес, в самом деле, подзуживает человека! Ну, что ж, папа один-одинешенек пойдет вперед!
Фердинан уже не в силах сдержать слез. Все мы подавлены. Какое унижение! Какая горечь! Впрочем, нет! Мама не испытывает унижения и горькой досады. Внезапно она берет на руки свое опечаленное, потерпевшее поражение дитя, которое плачет, сидя в сторонке на стуле, плачет, не осушая больших близоруких глаз. Она держит его на руках, как грудного младенца. Она баюкает и утешает его. Она перечисляет и превозносит бесспорные достоинства злополучного ребенка.
До конца ее дней не будет удержу материнской любви, любви несправедливой при всей своей справедливости. Пусть никто не посмеет сказать, мама, что одно из твоих чад, плоть от плоти твоей, несчастнее других! Говорят, что он неспособный? В таком случае у нее еще больше оснований нежно его любить, лелеять, петь ему хвалу, защищать его во всех случаях жизни. К тому же он не менее развит, не глупее других, – просто ему не везет, он менее удачлив. Как же не предоставить ему, хотя бы в ее сердце, самого теплого, самого уютного, самого почетного уголка!
Пусть годы проходят за годами, пусть наступает новое столетие, чреватое новыми судьбами. Говорят, что Жозеф разбогател, что малютка Сесиль стала великолепной пианисткой, что младшая, Сюзанна, блистает красотой, что Лоран сдружился со славой. Все это прекрасно и, быть может, даже правда; но материнское сердце до последней минуты будет биться, ратуя за справедливость, совершая воздаяние, восстанавливая равновесие. По крайней мере, найдется человек, который будет превозносить заслуги Фердинана, повторять его словечки, оповещать о его вкусах, восхвалять его труды.
Так обстоит дело. Именно так. Кто дерзнет на это пожаловаться? Справедливость требует признать, что одному человеку невозможно обладать всеми достоинствами. И все же в иные моменты нам становится ясно, что можно завидовать всему на свете, даже избытку материнской жалости.
Отдаваясь воспоминаниям, я плохо различаю времена года. Снова пришла зима. В иные месяцы мы испытывали какой-то необъяснимый подъем духа и, сами не зная почему, были уверены, что все уладится чудесным образом. Были и проклятые месяцы, когда, придавленные невзгодами и усталостью, мы уже больше не помышляли о Гаврском нотариусе. Мы жили, совсем как животные, которые бредут, тупо глядя вниз, переступая копытами в пыли.
Как-то вечером я впервые услышал из уст папы роковую фразу:
– Люси, я, пожалуй, отступлюсь.
Он не облокотился на стол, как обычно, но уронил на него вытянутые руки. Он, такой гордый, такой мужественный, такой честолюбивый, сгорбился и понурил голову. Он провел без сна слишком много ночей. Уверенность в себе вдруг стала его покидать, как кровь вытекает из глубокой раны. Он продолжал каким-то глухим голосом:
– Я, пожалуй, отступлюсь... Момент подходящий, Клейс предлагает мне работу... Обширную компиляцию. Она займет по меньшей мере четыре года. Если я откажусь от экзаменов, наше положение сразу улучшится. О! Я знаю, что в этом не будет ничего позорного, это будет только... невероятно после всего, что я уже проделал.
Мама протянула руку и схватила руки мужа, распластанные на столе. Она их пожала и, улыбаясь, промолвила:
– Отступиться! Что за бредовая мысль, Раймон! Вижу, до чего ты устал! Завтра ты уже позабудешь об этом.
Папа сразу же распрямился.
– Устал? Нет, нет, я никогда не устаю. Я только потому об этом заговорил, что мне хотелось облегчить тебе жизнь.
Мама рассмеялась:
– Какой ты добрый, Раймон! Но я – не в счет. Не беспокойся обо мне. К счастью, я совсем здорова.
Через несколько дней мама явилась после отлучки в город с огромным тюком и вечером развернула его на столе. То были уже скроенные мужские брюки; оставалось только их сшить. Мама села за машинку и проработала добрую половину ночи. Она достала эту работу в торговом доме готового платья, извлекавшем немалый доход из труда надомных работниц.
– Эта работа не слишком хорошо оплачивается, – говорила мама, – но все же очень нам поможет. Мы какникак сведем концы с концами. Понимаешь, Раймон, ты будешь у себя в кабинете, я в столовой. Не заметим, как пройдет ночь.
Порой я удивлялся:
– Как ты шьешь, мама! Как замечательно ты шьешь!
Она отвечала:
– В этом моя жизнь.
Она слегка причмокивала губами и еще успевала улыбнуться. Иногда добавляла:
– Будь у меня дочка постарше, она могла бы мне помочь! Мы работали бы вдвоем, и все же было бы веселей. Но у нас только малютка Сесиль, а все остальные мужчины.
Жизнь шла своим чередом. Кое-кто из соседей жаловался, что швейная машинка мешает им спать. Но в конце концов они привыкли к ее стуку.
Как-то раз меня разбудил среди ночи кошмарный сон. Мне никак не удавалось уснуть. Папа уже улегся и дремал рядом со мною. Я видел на паркете полоску света, пробивавшуюся из-под двери, но из столовой не доносилось ни единого звука. Эта мертвая тишина нагнала на меня страх, я спрыгнул с кровати и босиком на цыпочках направился к свету.
Мама спала, сидя у стола, уронив голову на согнутую в локте руку. Как видно, она была простужена, тоненькая блестящая ниточка стекала у нее из носа на шитье. Она была совсем бледная и с трудом дышала полуоткрытым ртом. Когда я тронул ее за руку, она проснулась, увидела меня и расплакалась. Она посадила меня к себе на колени и крепко прижала к груди, пытаясь согреть, ведь я был в рубашонке и босой. Она плакала тихонько-тихонько, и у нее вырывались бессвязные фразы:
– Видит бог, я не желала смерти моим бедным сестрам. Если бы я этого хотела, то было бы понятно, что я наказана свыше. Но, увы, они умерли! Пусть же мне дадут, господи, то, что мне принадлежит по праву, и пусть с этим будет покончено! Ложись спать, Лоран. А то завтра ты будешь вялый и с трудом пойдешь в школу. Учение – прекрасное дело, Лоран, особенно в юные годы. Но таким, как мы, – я хочу сказать, как твой отец, – оно обходится уж слишком дорого. У тебя ледяные ноги, Лоран. Дай, я еще минутку погрею их в ладонях.
Глава XVI
Мамина болезнь. Таинственное появление старика. Злой гений Васселен. Случай и удача. О выборе заимодавца. Путешествие в Гавр. Вмешательство господ Куртуа. Подписание договора
На исходе этой зимы мама заболела. Это было трагично и неожиданно. Началось ночью. Папа говорил мне на ухо:
– Проснись поскорей, мой мальчик, и ложись на кровать к братьям.
Я с трудом открыл глаза. Папа держал в руках тазик, полный крови. Мама через силу улыбнулась:
– Не бойся, Лоран. Мне что-то нездоровится, только и всего.
Водворившись в комнате братьев, я слышал до утра, как папа гремел кувшинами, шарил в шкафу, отыскивая белье, грел воду в кухне на газе.
Когда наступило утро, тусклое февральское утро, мама с трудом оделась.
– Я не виновата, Раймон, – бормотала она, – но у меня кружится голова.
Она спустилась по лестнице, опираясь на папину руку, и они уехали на извозчике. Она пролежала неделю в больнице, неделю, в течение которой м-ль Байель приходила нам готовить и даже делала постирушку. Впоследствии мы потеряли м-ль Байель в дебрях Парижа. Сейчас она наверняка совсем старенькая, если еще жива. Должно быть, она позабыла о нас. Я шлю ей привет, ей или ее тени. Это была по-настоящему добрая и прямо-таки святая девушка. Ей ничего не стоило засучить рукава и орудовать метлой, подобрав длинные юбки, какие носили в те времена. Она проявляла в жизни простонародное, крестьянское милосердие, которое я нахожу весьма почтенным.
Всю неделю папа садился за стол вместе с нами. У него был озабоченный вид, но он старался владеть собой и даже улыбался. Однажды он внезапно вскочил из-за стола и заперся у себя в кабинете. Когда он возвратился, я заметил происшедшую в нем перемену: его подбородок стал как будто короче, рот слегка ввалился. Он с трудом ел и не отвечал на наши вопросы. Когда наконец он проронил несколько слов, я прямо ужаснулся. Я не узнал его голоса: то был голос старика, шепелявый и невнятный. Мне вдруг почудилось, что мир вокруг меня рушится. Вот-вот разразится катастрофа. Я был не в силах проглотить ни куска.
Когда мы встали из-за стола, Жозеф отозвал меня в сторону:
– Вы удивляетесь, что он так чудно говорит. Но я-то знаю, в чем тут дело. У него сломалась вставная челюсть, понимаете? Искусственные зубы.
– Не может этого быть! – воскликнул я со слезами на глазах. – У папы нет вставных зубов!
Жозеф пожал плечами.
– Если бы ты не дрыхал, а был внимателен, то увидел бы, что папа каждый вечер моет вставную челюсть в тазике, чистит ее щеточкой, что стоит всегда в стакане.
Я не ответил ни слова. Я был в отчаянье. Отец казался мне всегда таким красивым, таким молодым! И вдруг я увидел перед собой старика, каким он станет в свое время и каким не хочет нам еще казаться.
Два дня отец был этаким жалким стариком. На третий день, возвратившись домой, он стал говорить, как прежде, улыбаясь в свои длинные усы. Но я уже утратил доверие.
На следующий день вернулась и мама, одна, со свертком белья под мышкой. Она перенесла небольшую операцию, о которой нам почти ничего не сказали. Меня испугала ее бледность; переступив порог, она чуть не упала в обморок.
– Люси, – сказал отец, – сделай мне удовольствие и поменьше работай. Мы все будем тебе понемножку помогать. Что до ночного шитья, то с этим покончено. И думать об этом не смей.
Мама растерянно озиралась по сторонам.
– Можешь себе представить, – продолжал папа, – все эти дни я старался найти разумное решение. Я обдумываю один проект. Мы потолкуем о нем, когда ты отдохнешь. Еще можно подождать с неделю.
Мне помнится, что именно в те дни моего гордого, высокомерного отца искушал «злой гений» Васселен. Когда его выгнали отовсюду, Васселен принялся играть на скачках, но уж не от случая к случаю, а планомерно, с упорством, вовсе не свойственным этому человеку,
«вольному и непостоянному». Чуть ли не каждый день он ездил за город, составлял списки, записывал имена, проделывал невероятно сложные вычисления, изучал специальные труды, ревностно следовал научным методам, менявшимся каждую неделю. Словом, трудился в поте лица, как никогда прежде на постоянной работе. Он готов был пойти на мученичество во славу тотализатора, с чисто апостольским рвением разражался пламенными речами, обращая неверных. Останавливая моего отца на лестнице, он пытался его соблазнить.
– Знаю, знаю, что вы сразу разбогатеете, когда получите наследство, – бубнил о н . – Но пока, дорогой мой друг. Подумайте, а пока? Тут нет и речи о случайной удаче, я знаю, что это вам не по вкусу. Напротив, тут точный математический расчет. Вы ставите сто су, какие-то несчастные сто су, и выигрываете в десять – двенадцать раз больше ставки. В неудачные дни – в шесть-семь раз. А ведь можно поставить куда больше ста су.
Папа улыбался, качал головой и никак не поддавался искушению. Ни разу не поддался. Он любил риск, но ему претили азартные игры. Я никогда не видел, чтобы отец играл в карты пли купил лотерейный билет. Его мечты уносились в иные сферы. Как и все люди, даже легче других, он мог поддаться обману, и это случалось с ним неоднократно; но ему требовалась хотя бы видимость разумных доводов. Он еще недалеко ушел от крестьян, которые готовы застраховаться от всяких случайностей, связанных с погодой, урожаем и стихиями. Будь у него деньги, он, я полагаю, вложил бы их в выигрышные акции, о чем не раз нам толковал: можно получить сказочное богатство, оставаясь спокойным, что основной капитал неприкосновенен. Со времени маминой болезни его главной задачей стало получить ссуду. О, не какую-нибудь там маленькую ссуду!
– Что-нибудь весьма солидное, – говорил он, – что позволило бы нам вздохнуть свободно.
Несколько дней сряду он скитался в отвратительном мире ростовщиков. Возвращаясь вечером, он изливал душу:
– Это чудовищно, Люси! Госпожа Делаэ была гениальной в своем роде. Она приняла все предосторожности, какие возможно. Обдумала все, до мелочей. Представь себе, эти бумаги, пресловутые процентные бумаги, формально принадлежащие нашим детям, бумаги, которыми ты владеешь, – их можно было бы продать только после твоей смерти...
– Ах, – вздохнула мама, – если бы я умерла в больнице, вы продали бы эти бумаги, и у вас были бы деньги.
– Не говори глупостей, Люси. Мы все равно не могли бы их продать. Ты не прочла как следует эти бумажонки. Я тоже невнимательно их читал. Но деловые люди, они-то во всем разбираются. Действительно, эти процентные бумаги можно продать после твоей смерти. Однако при условии, что дети будут совершеннолетними. При условии, что каждый из детей, имеющий по завещанию право на двенадцать тысяч пятьсот франков, достигнет совершеннолетня. Терпение! Я еще не кончил. Остается вопрос о займе. Вообще говоря, всегда возможно занять кое-какую сумму под залог ценных бумаг. Так вот, когда имеешь дело с твоими хвалеными бумагами, то даже для займа необходимо, чтобы их формальный владелец достиг совершеннолетия; это значит, что нашему старшему, Жозефу, остается ждать еще пять с чем-то лет. Согласись же, что это восхитительно, и я ничуть не преувеличиваю, называя госпожу Делаэ в своем роде гениальной. Ну и порода! Ну и сквалыги!
Мама тяжело вздыхала, розовая от смущения, а папа снова отправлялся на поиски. Однажды он возвратился такой измученный, такой удрученный, что мама не удержалась от вопросов:
– Что с тобой, Раймон?
– То же, что и все эти дни. Я искал. И ничего не нашел.
– Кого же ты видел сегодня?
– Никого, кто бы мог тебя интересовать.
Папа был в дурном настроении и не захотел сказать правду. После минутного размышления мама спросила ласковым голосом:
– Ты, случайно, не повстречал госпожу Трусеро?
Тут папе пришлось сознаться, как ребенку, застигнутому врасплох:
– Да, я видел сестру Анну.
– Ты с ней не говорил о займе?
– Как же, говорил. К кому же мне еще обращаться? Я никого не знаю, решительно никого. Ведь она моя сестра; это же вполне естественно. Похоронив последнего мужа, она живет вполне обеспеченно.
– Ах, Рам! He надо было этого делать! Лучше уж умереть с голода, Раймон! И нам, и даже детям, да, даже детям! Просить у госпожи Трусеро! Какой стыд! Какой позор!
Мама рыдала без слез, охваченная гневом и отчаянием.
– Что она тебе ответила? Можешь не говорить. Я и так догадываюсь. Разве после этого я смогу взглянуть ей в глаза?
Задыхаясь от горечи и негодования, отец не проронил ни слова.
Прошло пять-шесть дней, и, по всей видимости, папа уже готов был отступиться, но как-то вечером мама сказала:
– Слушай, Раймон, я нашла.
– Что ты там нашла?
– Человека, который даст нам взаймы.
Папа сделал неопределенный жест.
– Нам дадут каких-нибудь десять луи. Знаю наперед.
– Нет, – возразила мама. – Я нашла заимодавца. И мы получим десять тысяч франков.
– Кто же это? – спросил отец с недоверием в голосе.
– Наш сосед, господин Куртуа.
Папа покачал головой.
– Ты бредишь, бедняжка Люси. Это такие скупердяи. Десять тысяч франков! Целое состояние. Ты еще не раскусила господ Куртуа.
– Прошу прощения, – возразила мама с чрезвычайным спокойствием. – Это не пустая болтовня. Целых два дня мы толковали с ними об этом. Можно сказать, дело решенное. Недостает только одной бумаги; я завтра же сама поеду за ней в Гавр, к нотариусу, и он, конечно, мне не откажет: это выписка из завещания относительно денег из Лимы. Копия! Я вернусь с этой бумагой в руках и даю тебе слово, что не пройдет и недели, как мы получим деньги.
– Это было бы уж слишком хорошо, – проговорил папа. – А ну-ка растолкуй мне все, с самого начала.
И папе все стало известно: предварительные разговоры, чрезвычайная недоверчивость, проявленная Куртуа, бесконечные вопросы, задаваемые его супругой, младшим братом, сестрами-феями, всей семьей, наконец, условия, проценты, требование своевременного возвращения долга. О, как искусно она вела дело, с виду такая простушка!
– Знаешь, Люси, – сказал папа, – из тебя вышла бы замечательная деловая женщина!
Все произошло именно так, как было предусмотрено и подготовлено мамой. В то время я был еще очень юн, но не лишен наблюдательности. Впоследствии в моем окружении об этом событии говорилось целых тридцать лет, и мои воспоминания столько раз освежались, можно сказать, обновлялись, что сердце начинает у меня кровоточить, едва подумаю об этом.
Мама совершила поездку в Гавр. Для этого срочно понадобились деньги, и пришлось еще кое-что заложить, на этот раз был нанесен ущерб библиотеке. Разумеется, я имею в виду книжный шкаф. Что до книг, то мы скорее пошли бы на смерть, чем согласились бы с ними расстаться. Их нагромоздили стопками в углу; наверху возлежал словарь Литтре, ему следовало быть под рукой, так как его то и дело открывали, как иные открывают Библию.
Эта маленькая поездка заняла два дня, и все это время мы жили, затаив дыхание. Но вот мама вернулась, лицо у нее было радостное, и она сразу же нас успокоила:
– Бумага у меня. Выписка, копия. В таких случаях не отказывают. Если бы мы послали письменный запрос, нам пришлось бы ждать не меньше трех месяцев. Мы же знаем, как это ведется у господ нотариусов. Но я была там! Я сама была там! Я уселась в углу конторы и заявила, что буду ждать. Когда они поняли, что я ни за что не уйду, то велели снять копию. В то же утро были наложены печати, засвидетельствованы подписи и еще что-то. С меня содрали за это шестнадцать франков шестьдесят сантимов! За одну бумажонку!
– Так, значит, Люси, ты его видела?
– Нотариуса? Гаврского нотариуса?
– О ком же я еще могу спрашивать?
– Разумеется, видела. О! Человек как человек, самый заурядный. У меня создалось впечатление при первой встрече, что это здоровяк, сангвиник, с бычьей шеей. Можно же так ошибаться! Он оказался довольно-таки тощим и бледным. Я вдруг подумала, уж не болен ли он? Потом в поезде мне снова пришло это на ум, и я сказала себе, что будет прямо ужасно, если он, не дай бог, умрет. То есть именно для нас.
– Да, да. Что же он тебе сказал?
Мама пожимала плечами.
– Ты же знаешь, что такие господа мало что говорят. Кажется даже, они не слишком хорошо себе представляют, о каком деле идет речь. У них ведь такая куча дел! Он сказал мне, что наше дело продвигается неплохо, только французский консул...
– Французский консул! Что за консул? Не хватало еще, чтобы консул вмешивался в наши дела!
– Это неизбежно, Раймон! Французский консул в Лиме. Так вот, за два года они три раза сменялись, и всякий раз, естественно, приходилось начинать все сначала. Оказывается даже, что расходы незаметно возрастают, все возрастают мало-помалу.
– Какие такие расходы?
– Расходы, связанные с расследованием.
– Да, да, – проговорил задумчиво папа. – Все-таки бумага у тебя. В данный момент это главное.
Весь вечер они обсуждали со всеми подробностями заем у Куртуа. Номинально заем выражался в сумме десять тысяч франков. Мы брали на себя гербовые сборы, весьма незначительные, и должны были покрыть убытки от продажи акций при понижении курса. Другими словами, господа Куртуа продавали ценные бумаги на десять тысяч франков. В результате этой продажи, учитывая понижение курса и комиссионные издержки, мы получали по курсу дня девять тысяч шестьсот пятьдесят франков, но давали расписку на десять тысяч.
Папа возмущался:
– Это чудовищно!
Но мама возражала:
– Нет! Это логично. Они продают ради нас, исключительно ради нас. Значит, мы и должны нести убытки.
Сперва дал согласие на ссуду господин Куртуа-старший, затем Куртуа-младший, действовавший от его имени и от имени своих сестер. За ссуду с нас брали восемь процентов.
– Наш капитал приносит нам пять процентов, – говорил господин Куртуа, – учитывая, что мы идем на риск, мы берем с вас восемь, и это отнюдь не ростовщический процент.
Было оговорено, что при получении наследства господам Куртуа будет немедленно выплачена вся сумма: таким образом обеспечивались интересы кредиторов, и они должны были получить, кроме своих десяти тысяч франков, еще особую компенсацию в размере пятисот франков, принимая во внимание риск, связанный, с новым помещением капитала. Наконец было предусмотрено, что если наследство, а именно деньги, завещанные сестрам в Лиме, не будет получено в течение установленного срока, то мы выплатим, по крайней мере, две трети ссуды, когда Жозеф достигнет совершеннолетия, посредством нового займа, под залог принадлежащих ему ценных бумаг.
Отец скрежетал зубами. Мама пыталась его успокоить:
– Все это тебя удивляет, Раймон, потому что у тебя никогда не было денег. А вот в семье дяди Проспера, довольно-таки состоятельной, целыми днями только и говорилось что о повышении стоимости, о понижении курса, о стольких-то процентах, о гарантии, о судебном взыскании и все в том же духе. Такова жизнь.
Официальная церемония состоялась у нас в «рабочем кабинете» по истечении недели – срока, необходимого для выполнения всех формальностей. Сперва появились г-н Куртуа с супругой, – я хочу сказать, Куртуа-старший. Он явно нервничал и то и дело выпячивал губы, издавая какое-то хрюканье, отчего забавно взъерошивались его крашеные, траурно-черные усы. Он уселся на табурет перед фортепьяно, положив руки на колени. То был табурет, вертящийся на винте. Г-н Куртуа временами поворачивался то направо, то налево, и винт пронзительно скрежетал.
Через несколько минут вошли и феи в сопровождении Куртуа-младшего. Исходившие от них запахи старого сафьяна, пачули, испанской кожи и нюхательного табака мигом возобладали над запахами нашего клана. Мы, ребятишки, сгрудились за дверью, и нам казалось, что нас завоевали и обратили в рабство.
Мама принялась читать ясным, естественным, спокойным голосом текст, уже сто раз пережеванный за истекшую неделю и в заключение переписанный на листах гербовой бумаги. По временам г-н Куртуа поднимал указательный палец и произносил:
– Что вы сказали? Не угодно ли вам перечесть последний параграф? Честное слово, я начинаю глохнуть.
Госпожа Куртуа наклонялась к папиному уху и шептала:
– Не решаюсь ему сказать, но он в самом деле становится туговат на ухо.