Текст книги "Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями"
Автор книги: Жорж Дюамель
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)
Перед тобою я не робею, Жюстен; зато я чертовски робею перед наглецами, перед всеми этими Биро, Лар-мина, Жозефами... А весь свет полнится наглецами. На днях Жозеф обратил мое внимание на то, что я, как ребенок, краснею из-за всякого пустяка. Говорить мне об этом было не особенно великодушно, потому что я никогда не думал об этой своей злополучной способности, а теперь не могу не думать о ней. И вот – стоит мне только вспомнить об этом, как я краснею, даже наедине, даже безо всякого повода. Мускулами своими управлять можно, кровеносные же сосуды, так же как и мысли и образы, нам не подвластны. Вот в чем секрет застенчивости.
Хочу сказать тебе еще кое-что насчет Жозефа; мне приятно закончить это горьковатое письмо чем-то более приятным, более человечным.
Родитель мой пустился в новую затею. Мне недосуг подробно объяснять тебе, в чем именно заключается эта сногсшибательная затея. Как ни странно это тебе покажется, новая его причуда имеет некоторое отношение к застенчивости... Нет, нет, речь идет не о папиной застенчивости, а о застенчивости вообще, о застенчивости, рассматриваемой с точки зрения патологии. Не пытайся понять, в чем тут дело, это чрезвычайно сложно; мы спокойно обсудим вопрос, когда ты будешь в Париже. Знай, однако, что затея отца требует для своего осуществления немалых денег – по меньшей мере тысяч десять—две-надцать. И знаешь, кто ссудит отцу эти деньги? Нипочем не угадаешь. Жозеф. Вопрос на днях решится окончательно, но все делается в строжайшем секрете. Впервые Жо-зеф, мой брат, собирается совершить поступок, который, по-видимому, диктуется не только алчностью. Он делает вид, будто просто хочет поддержать человека, и твердит, что с финансовой точки зрения уверен в том, что делает, что папина идея представляется ему превосходной, что финансирование такого дела вполне рентабельно – именно так он говорит. Так он говорит, но последнее время я замечаю в нем нечто странное. Не скажу, что он стал доверчивее, чувствительнее – это было бы преувеличением , – но он стал менее агрессивен. При случае он заговаривает о некоторых нравственных ценностях. Он говорит о них языком биржевика, а все-таки говорит. Поразительно! Сначала я подумал, что, собрав за последние пятнадцать лет поистине огромное состояние и накопив множество материальных благ, он начинает присматриваться к благам духовным и не теряет надежды запастись кое-какими из них по сходной цене. Предположение мое не лишено смысла, но, может быть, все объясняется гораздо проще.
Мы воспитаны психологией романских классиков. Психологией страшной! Нам втолковали, что характеры людей неизменны, непреклонны или, лучше сказать, необратимы. По-видимому, это слишком отвлеченно теоретично. Я года два-три читаю произведения русских писателей и глубоко потрясен. Не думай, что одних книг достаточно, чтобы изменить мое мнение о людях. Мной руководит и на меня влияет прежде всего сама жизнь. Отец долгое время представлялся мне образцом характера в классическом духе. Мысль о том, что он может в какой-то мере стать мягче, покориться, измениться, казалась мне безумной. Думая о нем, я восклицал: «Это стена!» И вот, последние два-три года я отмечаю в нем глубокие перемены. Он становится мягче, мудрее и даже благоразумнее, невзирая на все свои бредни. Я из принципа продолжаю дуться на него, даю ему понять, что обижен; но случается, что я готов сдаться, случается, что он кажется мне почти очаровательным, и тогда я начинаю укорять себя в неправильном к нему отношении. Быть может, я был чересчур суров, чересчур строг, чересчур требователен, как ты мне иной раз говорил. Жозеф утверждает, будто у папы не менее двух побочных семей, и даже приводит адреса. Возможно, что Жозеф преувеличивает.
Как видишь, я готов подписать мирный договор, готов раскрыть объятия и пасть на колени.
Иногда мне кажется, что и Жозеф стал лучше, даже более того – возвышеннее. Поверишь ли? Даже Ферди-нан в некоторых случаях представляется мне теперь сердечнее, живее, откровеннее, словом, мне кажется, что он стал лучше, чем был. В такие дни я жестоко упрекаю себя; я был, несомненно, излишне строг и требователен по отношению к ним; я, быть может, любил их сначала любовью слепой, неловкой и опасной. И, вероятно, раздражал их этим. Люди безразличные – мудрецы.
Одно-единственное существо в нашем клане, представляется мне, не может измениться. Это моя мать. Душа ее незыблема, хотя телом она заметно стареет. На днях я разглядел ее лицо близко, очень близко. Я с трудом узнал его. Я испугался. Передо мною оказалась очень старая женщина. Иной раз мне приходит в голову мысль, что она. в одиночку несет на себе весь груз старости – да, и за себя, и за своего сумасбродного супруга.
Довольно на сегодня, дорогой мой частный поверенный! Однако еще словечко. Ты хорошо знаешь социалистическую партию, политику социалистов, социалистическую среду, а известно ли тебе что-нибудь об Иасенте Беллеке, депутате, главном редакторе «Народного вестника»? Гони от себя безумные надежды. Не воображай, например, будто я поддаюсь соблазнам общественной деятельности. Нет, нет. Я немного знаком с м-ль Беллек, это замечательная девушка. Мне хотелось бы узнать что-нибудь о папаше Беллеке; я его никогда не видел, но издали он мне кажется довольно узким сектантом. Я не хочу сказать, что робею перед ним, ибо я поклялся излечиться от застенчивости, излечиться собственными силами. Со временем объясню тебе, почему застенчивость так занимает меня сейчас.
Прощай. Береги себя для тех, кто тебя любит!
Твой Лоран.
25 мая 1914 г.
Глава V
Оптимистические рассуждения насчет лестниц в соборах. Благоразумное намерение. Даже самые большие города в мире небезграничны. Ваятели пространства. Ориентиры в хаосе. Как бог внемлет земному шуму. Царство Жаклины. Труднее ли подчиняться, чем повелевать? Клан Паскье и дух злобы
Лестница становилась все уже и темнее, и Лоран самым непринужденным тоном спросил:
– Протянуть вам руку, поддержать вас? Требуется помощь?
– Нет, вероятно, не понадобится. Я хорошо знаю такие лестницы. Когда чувствуешь себя уж совсем растерянной, всегда появляется утешительный проблеск света. Как в жизни.
– Как в жизни! – повторил Лоран. – Значит, вы не из числа унывающих?
– Конечно, нет. Я всегда уверена, что в пору самого мрачного отчаяния мне будет ниспослан свет.
– Кем?
Девушка остановилась, перевела дух и очень быстро проговорила:
– Я объясню это вам позже. Вот видите – я не ошиблась – виднеется просвет.
Она снова стала подниматься по ступенькам. Еще несколько мгновений, и молодые люди оказались на самом верху башни.
– Ах, как красиво! – воскликнула Жаклина. – Вот и вознаграждение!
– Да, зрелище невероятное, восхитительное. Когда я в первый раз поднялся сюда один, я пришел в такой восторг, я был так рад, почувствовал такое умиротворение, что сразу же решил подниматься сюда каждый день и проводить здесь минут пять – не больше, чтобы заглянуть себе в душу и стать со вселенной лицом к лицу. Я жил тогда здесь по соседству, почти что в тени Нотр-Дам, так что решение мое не было безрассудно. К сожалению, на следующий день у меня не нашлось свободных четверти часа на подъем, размышление и спуск. Да не нашлось их ни на другой день, ни в последующие. Я подумал: буду молиться на башне только раз в неделю. Я это твердо решил. Но обстоятельства складываются не всегда так, как хотелось бы...
– И что же?
– И вот я не взбирался сюда больше десяти лет! Если мне удастся подняться под конец жизни еще пять-шесть раз, у меня уже не будет оснований жаловаться.
– А ведь эта история наводит на тревожную мысль, – сказала Жаклина. – Значит, вы не исполняете своих обещаний?
– В ответ на такой вопрос я промолчу. Попрошу вас только подняться еще выше.
– Куда же выше? На облака?
– На свинцовую крышу. Она кажется очень покатой, однако прекрасно пристает к ногам. Пойдемте, не бойтесь. Крепко ухватитесь рукой за громоотвод. А теперь дышите, любуйтесь Парижем. И слушайте, потому что мощный трудовой гул, несущийся снизу , – это дыхание и веяние Парижа. Париж – огромный город. Если бы он простирался среди обширной равнины, как многие большие города, то ему не было бы предела; а тут вы почти со всех сторон можете различить зеленые холмы, поля. Какой отличный урок скромности! Париж не может упиваться своим величием. Когда римляне чествовали какого-нибудь вождя, возле него всегда находился раб, который без умолку твердил: «Не забывай, что ты всего лишь человек!» Славный город торжествует, но деревья и трава миллионами голосов, со всех сторон, напоминают ему, что и самые большие города небезграничны. Всюду растительная сила пробивается сквозь камни и асфальт. Всюду деревья, всюду сады, всюду величественное пустое пространство. Наибольшее великолепие города не в зданиях, а в свободном пространстве между ними. Великие строители городов – зодчие пространства.
Смеркалось. На западе небосклона вытянулась длинная, широкая грозовая туча, а из-под ее громады вдруг вырвался луч солнца, и всюду брызнули серебряные искры и языки пламени.
– Смотрите, смотрите на реку, если она не ослепляет вас , – сказал Л о ран. – Видите? Церкви, стоящие на берегах Сены, отражаются в ней и напоминают корабли, плывущие по течению. Все обращены алтарной частью на восток, а папертями – на запад. Город прежде всего являет нам свои храмы. В Египте, говорят, сохранились только храмы и могилы. Здесь мы прежде всего видим эти молитвы, воплощенные в благородном камне. А все остальное не так убедительно, не так ясно. Да, конечно, есть еще Эйфелева башня. Но это не произведение искусства, это графическая формула, алгебраический знак. Я вижу также Отель-Дьё – он у самых наших ног. Я работал там когда-то, в первые годы ученья. Вижу также Сорбонну, она выделяется своей обсерваторией, похожей на колокольню без шпиля. А вот Института Пастера не вижу – он заслонен нагромождением других зданий. Не вижу и своего Биологического института. Он где-то там, к югу. Он пресмыкается среди страшных реальностей. Он еще не может, как храм, спокойно устремиться к небу. Если внимательно присмотреться, я могу отыскать местоположение школ, где я работал. А что еще я могу обнаружить? Родительский дом? Это уже не мой дом. Отец слишком часто переезжает с места на место. Родной осталась только мебель. Можно ли думать о каких-то немного нелепых предметах обстановки, когда ищешь в этой каменной безбрежности родную улицу, родной очаг? Присядем, хотите? Тут не бог весть как удобно, но сидя все-таки приятнее смотреть. Обхватите рукой громоотвод.
Последовало долгое молчание, и в это время из глубин слышался уже не глухой рокот, но тысячи шумов, тысячи раздельных, отчетливых звуков. Доносился грохот каждого экипажа, топот каждой лошади, шаги каждого пешехода, крик каждого торговца, голос матери, зовущей ребенка, свист какой-то машины, скрип затворяющейся двери, рычание мотора, вздохи скрипки, звон колокола, быть может, даже звук оброненной монеты, и вдруг долетали тоненькие голоса детей, игравших в епархиальном саду, их возгласы, песни, отдельные словечки, чуть ли не их дыхание.
– Поразительно! – заметила девушка. – Так, мне кажется, должен слышать бог земные звуки. Он должен, как мы сейчас, различать жалобу одного, гневный голос другого, веселую песнь третьего. Еще бы немного, и я могла бы различить: вот шаги хромого, вот плачет бедняк, вот чиновник торопится, потому что боится, что его уволят, вот мальчуган в первый раз в жизни лжет.
Снова молчание, потом Лоран как-то настойчиво продолжал:
– Этот огромный город, где я провел всю жизнь, имел бы для меня смысл лишь в том случае, если бы я мог точно указать на определенное место в хаосе зданий и сказать: вот мой очаг, вот родной мой дом, сюда устремляются все мои помыслы, к этому благословенному месту обращаюсь я, когда ищу правильный путь.
Теперь Лоран говорил почти шепотом. Девушка вдруг посмотрела ему в лицо – сосредоточенно, строго.
– Недавно вы показали мне свои владения, или, вернее, ваше царство, или даже империю, – сказала она, – видите, я все помню. И отлично сделали. Мне хотелось бы ответить вам тем же. И лучшего случая показать вам свое царство, чем сейчас, уже не представится. Ох, мое царство – далеко, очень далеко! Да вы и не увидите его. Почти все оно скрыто от нас холмом Монмартра. Множество людей, занимающихся благотворительностью, работает в конторах или вяжет белье в мастерских. А на моей обязанности – навещать нуждающихся. Вы никогда не спрашивали у меня, почему я не нарядна.
– Но, по-моему, вы очень нарядны, Жаклина, – ответил удивленный Лоран. – Я не представляю себе вас одетой иначе.
Девушка встала. Смотря на горизонт, она неуверенно протянула вперед руку.
– Мое царство – где-то там, между Сен-Дени и Пьерфиттом. Вы ученый и к тому же врач, и вам хорошо знакомы людские горести, но вы знаете еще не все. Как-нибудь я вас возьму с собою. Вы что-нибудь понесете. Вы не должны казаться посторонним или просто любопытным. Этого они не любят. Некоторые могли бы оскорбить вас. Они не всегда покладисты. Я мало имею дела с мужчинами, все больше с женщинами, особенно с матерями, которые родили, как животные, на досках, прикрытых соломой; но случается, что младенец все-таки очень хорош, очень мил, с похожим на бархат густым пушком на острой головке. Я вам объясню, в чем моя задача. Сходишь с трамвая на одной из больших улиц. Кажется, город как город, и вдруг оказываешься в каком-то болоте, среди развалин. Иной раз находишь там какой-то непонятный фруктовый сад с персиковыми деревьями в цвету. И тут же рядом – кучи старых банок, просмоленных досок; туда-то мне и надо, оказывается, это дом. Иной раз у них имеется печь, и они что-то в ней состряпали. Нет ничего грустнее холодной жареной картошки, застывшей в сале. Нет ничего грустнее грязной высокой бутыли с прокисшим вином. Она словно подбирается к самому потолку халупы. Нет ничего грустнее бумаги с прилипшими к ней корочками сыра. Нет, неправда, есть много такого, что еще грустнее. Запах от ящика, где спят двое младенцев, больных коклюшем, койка без белья, на которой валяется нечесаная старуха, и нет у нее ни хлеба, ни огня, ни теплого отвара. А ей не раз приносили и сахару, и липового цвета, но за водой надо тащиться чуть ли не полкилометра по черепкам битой посуды и залежам ржавого железа. Не знаю, зачем я вам рассказываю все это.
Лоран снял шляпу.
–Продолжайте, – сказал он упавшим голос ом. – Вы очень хорошо говорите.
– Как-нибудь вы пойдете со мною. Когда мне нужно будет нести что-нибудь тяжелое: керосиновую печку, или белье, или ящик сгущенного молока.
Она опять помолчала, взглянула молодому человеку в лицо и сказала совсем просто:
– Понимаете, это прекрасная работа, и, раз познакомившись с ней, я прямо-таки не могу себе представить, как жить без нее.
Она приподняла воротник пальто и, вздрогнув, продолжала:
– Я озябла. Пойдемте, пожалуйста. Еще только разок взгляну. Прекрасно! Я тут впервые. Но я вернусь раньше чем через десять лет.
Она хотела рассмеяться, но губы у нее дрожали. Ее миловидное личико выражало решимость.
И все же немного погодя, когда они стали спускаться по каменным ступеням и вошли в потемки, Лоран услышал бодрый, почти что веселый шепот:
– А теперь дайте мне руку. Как бы не упасть и не испачкаться о стенку.
Лоран в темноте протянул руку и тут же почувствовал ответное горячее, доверчивое пожатие. «Непостижимо, – подумал о н . – Ведь только что словами, голосом она сказала «нет». Другое толкование невозможно. А сейчас – я, вероятно, заблуждаюсь – рукой без перчатки, которая крепко сжимает мою руку, она, кажется, говорит совсем иное».
До самого низа молодые люди молчали, и они уже долго шли рядом по тротуару, когда Жаклина спросила:
– Вы чем-то недовольны? У вас озабоченный вид.
Лоран задумчиво покачал головой.
– Да, правда,—сказал он.
И поспешил добавить, стараясь улыбнуться:
– Жизнь дело нелегкое. Раз по десять в день я становлюсь лицом к лицу с проблемами, которые волнуют меня до глубины души, а их надо бы решать просто, не задумываясь. Скажите, вы из тех, которые умеют заставить окружающих служить себе?
Девушка расхохоталась.
– Что за вопрос! Повелевать легче, чем подчиняться.
– Нет, нет, это заблуждение. По крайней мере, для меня.
– У нас дома все это очень просто, – сказала Жаклина. – Я живу с папой. Мама умерла. Я единственная дочь. Прислуга живет у нас уже пятнадцать лет. Отец зовет ее «гражданка» – полушутя, полусерьезно. Отец, как вам известно, старый партийный деятель, социалист, друг Гэда и Жореса. Я зову нашу служанку Мари, потому что это ее имя. И мы с ней вдвоем делаем то, что от нас требуется.
– Да, я решительно лишен дара упрощать вещи, – сказал Лоран, сжав руки в потешном отчаянии. – Отношения между людьми всегда представляются мне чудовищно сложными. Мой брат Жозеф любит напоминать, что я не создан начальствовать. Возможно. Моего брата Жозефа мало что тревожит. У него старик-секретарь, своего рода опустившаяся богема, которого он держит в страхе, как раба, и это длится уже несколько лет. Такой у него один. Что касается конторщиков, слуг, то их очень много, и он обращается с ними как с собаками, доводит их до отчаяния. Кухарку он держит не дольше месяца. Первую неделю он утверждает, что она – сокровище. На десятый день он начинает поносить ее... другого слова не подберешь. Видеть и слышать это крайне неприятно. Когда Жозеф распекает кого-нибудь в моем присутствии, я краснею от стыда. Мне кажется, что все удары наносятся мне. Простите, все это не может интересовать вас.
– Мне будет, вероятно, особенно интересно то, чего вы еще не сказали, то, о чем вы думаете и что терзает вас , – ответила Жаклина.
Лоран снял шляпу и два-три раза порывисто обмахнулся ею.
– В Институте, – продолжал Лоран , – я часто встречаюсь со служителями, рабочими, служащими. Все они меня знают. Им известно, кто я такой. Они охотно поздоровались бы со мною, но их удерживает гордость, проклятая гордость, потому что они бедные, неуверенные в себе люди и ни к чему не могут относиться просто. Поэтому...
– Поэтому...
– Вполне естественно – я их опережаю. Я первым раскланиваюсь с ними, громко говорю: «Здравствуйте!» И это сразу расковывает их, ободряет. Они становятся моими друзьями. Я решил всегда делать первый шаг навстречу. А вот с проклятым Биро дело не так просто.
– Кто такой Биро?
Лоран сразу насупился.
– Биро, – вскричал он, – это несносный субъект, и если так будет продолжаться, он отравит мне жизнь. Это мерзкая, отвратительная личность.
– Да я не собираюсь спорить с вами, – воскликнула Жаклина, смеясь.
– Биро – мой новый лаборант. Но не будем говорить о нем, прошу вас.
– У меня нет ни малейшего желания говорить о нем – я его не знаю. Я никогда не видела его.
– Простите! Вы – само благоразумие! Я очень люблю свою работу, очень доволен своей жизнью. Беспорядок мне глубоко противен.
– Мне кажется, что вы чуть было не утратили обычного хладнокровия, – заметила девушка.
– Возможно. Со мной это случается редко; но, возможно, что вы правы. Вы не знаете, что всем нам, Паскье, приходится считаться с духом злобы! Приходится даже Сесили! Ее прекрасное лицо становится тогда страшным и страдальческим, почти неузнаваемым. Я – самый смирный из всей семьи, но и мне иной раз не удается сдержаться, я выхожу из себя. Где-то внутри моего существа образуется страшная, разрушительная пустота. Весь мир предстает в другом свете.
– Перестаньте! Подайте мне руку. Скоро стемнеет. Что это за пустынная набережная?
– Это набережная Сен-Бернар. Это Париж моего детства. Вот сад e хищными зверями, как говорила Сесиль; сад, куда я приходил играть, и я даже страдал здесь, когда мне было пятнадцать лет.
– А нельзя ли нам некоторое время идти молча? И помедленнее, хорошо? Поспокойнее.
Глава VI
Господин Лармина не любит склок. Гибель португальского штамма. Злонамеренность, небрежность, пьянство и гордыня. Не превысил ли Лоран свою власть? Расставание с г-ном Биро. Плодотворное размышление. Ку-ку, жив курилка! Служебные записки. Воззвание к миру
Господин Лармина открыл рот и многозначительно кашлянул. Через стол до Лорана донеслось его дыхание, отдававшее гнилыми зубами и гвоздикой.
– Соблаговолите подождать, – сказал старик, – возьмите стул.
Лоран, по-видимому, не был расположен следовать этому совету. Залитый румянцем, взъерошенный, с глазами, в которых вспыхивали лазоревые огоньки, он стоял посреди обширного кабинета перед директорским столом, над которым г-н Лармина вновь склонился, величественно сдерживая свой тик.
Чтобы успокоиться, Лоран принудил себя взглянуть в окно. Автоматический опрыскиватель, вращаясь, разбрасывал капли воды на веселую лужайку, а в образовавшемся вокруг него облачке вспыхивали и гасли все цвета радуги. На траве дрожали капли воды. Поодаль двое садовников разбивали клумбу и высаживали из горшков герань. Лоран несколько минут полюбовался этой мирной картиной, ему стало чуточку легче, и он вновь обратил взгляд на г-на Лармина.
Директор подписывал деловые бумаги. Он отнюдь не торопился, а, наоборот, читал бумаги очень внимательно, затем не спеша подписывал их, старательно завершая подпись всевозможными точками, черточками и замысловатым росчерком. Время от времени он поддавался своему тику, двумя-тремя рывками выбрасывал правую руку вперед, словно ловя улетающее перо. Затем, справившись со своими мускулами, он опять терпеливо, как старинный миниатюрист, принимался подписывать бумаги. Рука у него была белесая и отечная. На одном из пальцев красовался перстень с печаткой. Г-н Лармина то и дело прочищал свой слуховой канал мизинцем с ногтем жестким, изогнутым и длинным, как у китайского мандарина.
Наконец он отложил в сторону перо, сменил очки, обратил на молодого человека олимпийский взгляд и молвил:
– Слушаю вас.
– Господин директор! Считаю своим долгом доложить вам о серьезной неприятности, случившейся в моей лаборатории, в результате которой я намерен расстаться с одним из моих сотрудников...
– Дальше.
– Как вам известно, я отвечаю за изготовление некоторых вакцин, заказанных нашими иностранными корреспондентами.
Директор спокойно и важно кивнул головой, показывая, что все это он отлично знает.
– Наши португальские заказчики просили в спешном порядке приготовить ампулы с вакциной. Речь идет об особой форме менингита, вызываемого пневмококком; несколько случаев его зарегистрировано в стране, и, по-видимому, он приобретает характер эпидемии.
– Знаю, знаю, – промолвил г-н Лармина, протягивая руку как бы для того, чтобы приложились к его перстню.
– Я затребовал штамм, и мне его доставили в назначенное время, я поддерживаю его путем пассажей на мышах и приготовил две серии по пятьсот ампул, другими словами – две разные вакцины. В одной серии культура ослаблена путем тиндализации, то есть...
– Продолжайте, продолжайте, я все понимаю.
– В другой серии культура ослаблена иодированием. Чтобы долго не распространяться, скажу вам, господин директор, что я только что распорядился уничтожить всю тысячу ампул и что мне приходится все начинать сызнова.
– Почему?
– Операции по тиндализации и иодированию превосходно разработаны и обычно поручаются лаборанту.
– Все это крайне досадно, – сказал г-н Лармина, мрачнея.
– Что и говорить, господин директор. Теперь мы сильно запаздываем, и я не уверен, поспеем ли к сроку. Вирус, как я уже сказал, сохраняется при помощи пассажей, и за ними должен регулярно следить лаборант. Именно он вводит животным вакцины и наблюдает за ними.
Господин Лармина резким движением отодвинул свое кресло в сторону. Он снял очки и протянул руку в сторону Лорана.
– Погодите, – проворчал о н . – Все это крайне досадно. Терпеть не могу склок.
– Господин директор, все очень просто. Нового лаборанта я наблюдаю уже целый месяц.
Господин Лармина зашагал взад и вперед около письменного стола.
– Вот уже третий раз вы жалуетесь мне на этого сотрудника. Первый раз поводом послужила его манера держаться. Согласитесь, господин Паскье, что это мелочь. Второй раз – память у меня, будьте уверены, отличная – вы обвинили господина Биро в том, будто он похищает лабораторных животных, в частности, кроликов. Мне знакомы такого рода жалобы. В основе их всегда лежат сплетни, совершенно недостойные хорошо поставленного учреждения.
– Господин директор, я тщательно наблюдал за сотрудником, с которым сейчас расстался...
– С которым вы расстались? Погодите, господин Паскье. Все это представляется мне чрезвычайно неприятным, чрезвычайно прискорбным.
– Я знаю, господин директор, что этот служащий удостоен горячими рекомендациями и пользуется в Институте особым покровительством.
Господин Лармина подскочил.
– Никто, – возразил он величественно, – никто не пользуется здесь особым покровительством, включая и заведующих лабораториями.
– Весьма возможно, господин директор. Позвольте все же обратить ваше внимание, что за последние несколько лет я уже дважды по своему усмотрению увольнял негодного сотрудника и не встречал при этом ни малейших возражений.
– Это совсем другое дело. В данном случае человеку предъявляется тяжкое обвинение.
– Вот именно, господин директор, весьма тяжкое. Представьте себе, что я в это время был бы болен и не произвел бы контрольных прививок, какие всегда делаю из предосторожности...
– Разве препарат оказался неактивным?
– Не неактивным, господин директор, а опасным, крайне опасным. Ампулы, которые я незамедлительно уничтожу, убивают мышей за несколько часов, ибо речь идет о вирусе, предварительно сильно активизированном.
– Знаю, знаю, – молвил г-н Лармина, подобрав бороду движением, выдававшим крайнюю растерянность. Старик прошелся по комнате и, приблизившись к Лорану, обычным жестом выбросил вперед руку. – Прискорбный факт, о которым вы сочли необходимым мне доложить, вы объясняете злонамеренностью?
– Позвольте, господин директор, – воскликнул Лоран, сильно покраснев. – Я не могу предположить, что вы сомневаетесь в уместности моих действий.
Господин Лармина махнул рукой, как бы отгоняя муху.
– Не будемте отклоняться в сторону. Объясняете ли вы действия господина Биро злонамеренностью?
– Нет, разумеется, нет, господин директор.
– Значит, и это уже не так тяжко, вы объясняете их небрежностью?
– Не только.
Старик неожиданно улыбнулся, морщины на его лице разгладились.
– Ни злонамеренность, ни небрежность. Что же тогда? Он пьет?
– Нет, господин директор, не очень, не чрезмерно.
– Ни злонамеренность, ни небрежность. Так что же тут такое?
– Гордыня, господин директор.
– Гордыня?
– Несомненно. Господин Биро, конечно, не имеет в виду причинять вред нашим португальским заказчикам, и ему нет никакого дела до пневмококкового менингита. Господин Биро убежден, что он все знает. Господин Биро из числа тех, кого я не могу ничему научить, и его, несомненно, никому никогда не удастся чему-либо научить. Когда я начинаю объяснять господину Биро какой-нибудь процесс, он не без добродушия отвечает: «Все это мне известно... Это ясно как день... Я выполнял работу и потруднее... Не беспокойтесь».
– Значит, господин Биро в точности следует всем вашим указаниям.
– Я, кажется, объяснил вам, господин директор, что господин Биро воображает, будто он все знает; я сказал, что он не признает ни малейшей дисциплины, делает все. как попало и считает себя при этом большим авторитетом. Я не могу положиться на господина Биро, когда речь идет о мало-мальски ответственной работе.
Господин Лармина сменил очки, поковырял в правом ухе мизинцем с ногтем-лопаточкой и два-три раза проговорил:
– Все это крайне досадно.
– Позвольте обратить ваше внимание, – продолжал Лоран, – на то, что вопрос это не такой уж важный, что служащий, взятый на месячное испытание вполне может быть уволен, если он не удовлетворяет предъявляемым требованиям.
– А знаете ли вы, – внушительно сказал г-н Лармина , – что этот служащий попал ко мне с самыми блестящими рекомендациями?
– Быть может, господин директор, это объясняется тем, что кому-то очень хотелось избавиться от него, сплавив другим.
– Не приписывайте своим коллегам столь низких намерений.
– Господин директор, как вы знаете, я имею возможность через окошко у подъемника наблюдать за своими подчиненными, работающими этажом ниже. Я внимательно следил за господином Биро. У меня о нем совершенно определенное мнение. Кроме того, я за месяц собрал о нем весьма точные справки. У господина Биро, быть может, и отличные рекомендации, но репутация у него дурная.
Старик сидел, задумавшись. Лоран продолжал:
– Помимо потери времени, помимо вероятной утраты португальского штамма, ибо, как я уже сказал, его, должно быть, придется уничтожить, эта досадная история причинит еще и немалый материальный ущерб.
Господин Лармина сделал рукой два-три движения, как бы ловя в воздухе улетающую мысль, и ничего не ответил.
– Я, кажется, заявил вам, господин директор, – вдруг вскричал Лоран, и голос его становился все взволнованнее и громче, – я, кажется, заявил, что я на свою ответственность уволил этого негодного сотрудника.
– Я мог бы ответить вам на это, что вы превысили свою власть, – отчеканил г-н Лармина.
Старик замолчал, украдкой взглянул на Лорана, по-видимому, заметил в его ясных голубых глазах назревающую вспышку гнева и молвил, пожав плечами:
– Оставим это. Вы свободны, господин Паскье.
Господин Лармина неукоснительно поддерживал в своем, как он выражался, «доме» военную дисциплину и поэтому охотно прибегал к военным выражениям.
Лоран попрощался, поклонившись, – старик не подал ему руки. Он повернулся и пошел. Он собирался затворить за собою дверь, когда директор весьма торжественно сказал:
– Соблаговолите пригласить этого сотрудника ко мне.
«Уму непостижимо! – думал молодой человек, возвращаясь через сад в лабораторию. – Уму непостижимо! Какое ему, старому крокодилу, до этого дело? Можно подумать, что речь идет о свержении президента Республики».
Лоран вихрем влетел в лабораторию. Он сразу же увидел Биро – тот стоял у стола посреди комнаты и старательно увязывал в большой сверток одежду, газеты, ночные туфли, кастрюли и бутылки.
– Господин Биро, – сказал молодой человек, – по пути зайдите, пожалуйста, в кабинет господина директора.
Затем Лоран сразу же отвернулся и ушел в комнатку, уставленную книгами, которую он называл своим рабочим кабинетом. Из этого убежища он мог, не вставая с места, наблюдать, как Биро расхаживает по лаборатории. Странный субъект не торопился связать свой узел. Он, по обыкновению, то и дело испускал вздохи. У него вырывались стоны и обрывки фраз: «Нет больше уважения! Нет признательности! К чему же распинаться? Одна только неблагодарность...» Связав с грехом пополам узел, он стал у двери и слезливо воскликнул: