Текст книги "Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями"
Автор книги: Жорж Дюамель
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)
Некоторое время спустя, в конце лета, когда мы вечером мирно беседовали на балконе в дыму проносящихся мимо поездов, Дезире внезапно сделал мне туманное признание:
– Я дал обет, Лоран.
– Что это такое, обет?
– Это когда дают обещание, ну, обещание, страшное обещание, которое надо непременно сдержать.
Я слушал его с широко раскрытыми глазами. Я не слишком-то понимал, в чем дело. Дезире Васселен был на три года старше меня. Он владел гораздо большим запасом слов и идей.
– Что за обещание ты дал? – спросил я наконец.
– Да, я дал обет. Если папа... – Дезире замялся. – Я не могу тебе этого растолковать. Ты еще слишком мал. А потом, это моя сокровенная тайна. Если папа... станет... ну, если он сделает кое-что, о чем я не могу тебе сказать, – так вот, из благодарности господу богу я стану священником. Ты понимаешь меня, Лоран?
Я был ошеломлен и вместе с тем восхищен таким великим замыслом.
– А что, если твой папа... – высказал я предположен и е , – если он не пожелает сделать то, чего тебе хочется...
– Ну, что ж, тогда я не стану священником.
– А что ты будешь делать, Дезире?
– Ничего. Не знаю. Лучше не думать об этом.
Как я уже сказал, лето было на исходе. Мы провели его на балконе, на лестничной площадке и лишь изредка тайком прогуливались по улицам в нашем квартале. Лето подходило к концу. Но из Гавра по-прежнему не было вестей.
– Пожалуй, я мог бы... отступиться, – как-то раз сказал папа. – Клейс предложил мне заработок, которого хватило бы нам на пропитание, но это заняло бы все мое время. А между тем в марте я должен сдавать первые экзамены. Отступиться было бы безумием, нет, я не хочу отступаться. Я... не... хочу! Если мы так и не получим письма от нотариуса, то мне придется взять часть заданий, о которых говорил Клейс, и я буду работать по ночам.
Вечером папа возвращался с целой пачкой толстенных книг, и под утро я просыпался, разбуженный вздохами, какие вырывались у него, когда он жег себе руку, чтобы разогнать сон.
Мама шила, стирала, штопала. Временами, широко раскрыв глаза, приоткрыв рот и обнажив белые, крепкие зубы, чуть отставив мизинчик и работая иглой, она прислушивалась к чему-то, для нас неуловимому. О! К заурядным домашним звукам: к тонкой песенке газа на плите, под кастрюлькой, к шелесту струйки, падающей из крана в раковину; быть может, она даже слышала, как течет живой поток времени, как квартирная плата час за часом подтачивает, словно мышь, наши жалкие средства, улавливала невнятную жалобу изношенных башмаков, причмокивание ребятишек, требующих еды, тревожные сигналы к уплате налога. Да мало ли что еще она могла услыхать? Разве, напрягая чуткий слух, не уловишь вздохов уходящей жизни, истаивающих денег, подстреленной надежды, что трепещет крыльями и умирает?
Порой мама говорила:
– Оно непременно придет. Оно так нам нужно! Не может не прийти.
В эту пору она уже не читала установленных молитв. Она бормотала вполголоса странные призывы:
– Боже мой, что нам делать? Экзамены Раймона, все эти его занятия, – я понимаю, что это – святыня, что это необходимо для нашего блага. Но пока все это осуществится, нам будет туговато. А письмо из Лимы все не приходит. И мои бедные сестры в Лиме все не дают о себе знать. Ах! Я с ума сошла, совсем помешалась! Боже мой! Как могут они дать о себе знать, – ведь они же умерли! Все эти письма нотариуса не имеют никакого значения! Я не могу написать сестрам в Лиму, потому что их нет в живых. А как важно было бы написать мне самой письмо, в котором я могла бы все объяснить, которое вылилось бы из сердца!
Глава XI
Дезертирство Жозефа. Примерный ученик Лоран. Интерес тетушки Тессон к гаврским делам. Письмо нотариуса. Прачечная на улице Гетэ. Бегство и возвращение фортепьяно
Осень этого года была ознаменована важными событиями.
Прежде всего Жозеф отказался продолжать учение. Его решение привело в ярость отца и сильно расстроило маму.
– Послушай, Жозеф , – убеждала его она , – ты вздумал бросать учение как раз в момент, когда твой отец начинает изучать такие трудные науки. А ведь отец-то уже немолод... То есть он еще молод, и вид у него совсем свежий... Ты знаешь, Раймон, мы смотрим с тобой на это совсем по-разному. А главное, я не хотела тебя обижать. В самом деле, ты кажешься куда моложе своих лет. Но пойми меня, Жозеф, при современном культурном прогрессе ученье для тебя совершенно необходимо.
Жозеф смахивал на норовистого коня, который артачится перед барьером, Он был рослый и широкоплечий. У него уже формировался этакий солидный басок. Тут он принялся скрести по полу носком ботинка.
– Если это не попросту лень, то приведи свои доводы , – буркнул папа.
Жозеф был готов дать объяснения.
– У меня достаточно доводов, Во-первых, я не создан для науки. О, я не глупей других, но все эти премудрости для меня пустой звук. Это не в моем духе. И я даже убежден, что добрые три четверти всех знаний, какие нам вбивают в голову, совершенно бесполезны, во всяком случае, не пригодятся мне в моей будущей деятельности. И потом, нужно без конца покупать книги и учебные пособия, даже в школе, где я учусь. У нас слишком скромные средства, чтобы все это покупать.
– Никуда не годится твой довод, – с горечью проговорил папа. – Будь у тебя хоть малейшее желание учиться, ты раздобыл бы книги хоть воровством...
– Рам, – вскричала мама, – даже в шутку не давай ему таких советов!
– Он понимает, что я хочу сказать. Книги! Да их из-под земли достанешь, если они тебе по-настоящему нужны.
Отец теребил свои усы. Вид у него был до крайности расстроенный. В то время, когда он, как еще никогда в жизни, собирался напрячь все свои силы во имя восхождения нашей семьи, его смена обнаруживает признаки усталости! Наконец он спросил:
– Чем хочешь ты заниматься?
Жозеф сделал попытку оправдаться:
– Если б я стал продолжать учение, то целых восемь или даже десять лет не мог бы зарабатывать деньги. А между тем, если я сейчас же займусь коммерцией...
Было произнесено магическое, хотя и несколько туманное слово. В те времена, отнюдь не отдаленные, еще не говорили: «дела», с той особой интонацией, какую слышишь в наши дни, но произносили более скромным тоном и вкладывая более точный смысл: «коммерция».
Итак, Жозеф стал заниматься «коммерцией». Комиссионная фирма взяла его в обучение на два года, на полном содержании. Папа пожимал плечами, и у него вырывались бурные вздохи. Он не терпел никакого ига. Такие слова, как «должность», «служащий», вызывали у него приступы бешенства.
Я кратко рассказал об этой маленькой семейной сцене, да она и не заслуживает большего. В ней запечатлелся один исторический момент, и она невольно мне вспоминается, когда я слышу теперь от Жозефа:
– Родители заставили меня бросить учение. Они взяли меня из школы в самый разгар моих успехов. Разумеется, это не помешало мне сделать карьеру; но представьте себе, чего бы я достиг, если бы со мной носились, как с другими, я хочу сказать, с малышами...
Жизнь любит равновесие: как раз, когда Жозеф принял это скороспелое решение, я неожиданно проявил себя как превосходный ученик. Нет смысла объяснять, как произошло такое превращение. Припоминаю только, что все предметы стали для меня близкими, ощутимыми, ясными. Говорят, что природа не делает скачков! Но, вникая даже не в свои наблюдения ученого и изыскания, которым я посвятил свои лучшие годы, но просто в историю своей жизни и в свой личный опыт, я обнаруживаю только прыжки, крутые повороты, неожиданности, озарения и резкие перемены.
Школа на улице Депре вскоре стала для меня некоей благословенной обителью, где я пожинал плоды своих трудов, что льстило моей гордости. Но, радуясь своим успехам, я не забывал о семейных невзгодах. В полдень и вечером, возвращаясь домой, я останавливался у каморки привратницы и тихонько стучался в оконце.
– Нет, нет, – говорила она, – ничего для Паскье.
Во время каникул, в час, когда, по моим расчетам,
почта уже должна была прийти, я, крадучись, на цыпочках спускался по лестнице. Уже в этом раннем возрасте я знал, что сплошь да рядом корреспонденция из провинции прибывает после полудня. Иной раз я видел тетушку Тессон во дворе, где она чистила одежду или судачила с кумушками.
– Есть что-нибудь для нас? – спрашивал я ее.
Она передергивала плечами.
– Кажется, две-три бумаги.
– Ну, а письма?
– Может, и есть письма. Потом я погляжу.
– Видите ли , – бормотал я, краснея, – мы ждем письма, должны получить письмо из Гавра.
Под конец тетушке Тессон запомнилось это название, и, когда я проходил мимо нее, она говорила с угрюмым видом:
– Поднимайся к себе наверх, малыш. Еще ничего нет из Гавра.
Как-то вечером, в начале зимы, возвращаясь из школы, я испытал подлинное потрясение. Привратница, как видно, куда-то отлучилась, – дверь ее была на замке. Заглянув в оконце, я увидел столик, куда обычно складывали почту для жильцов. Уже смеркалось. В каморке было совсем темно. Газовый рожок в вестибюле ронял мигающий луч на разбросанные письма, и я разглядел на одном из них нашу фамилию: «Паскье». То был белый конверт казенного образца. На уголке можно было разглядеть две-три печатные строчки. Расплющив нос о стекло, я наконец разобрал слово «контора», которое уже имело для меня определенное значение. А под ним другое, магическое слово «Гавр».
Сердце, как козленок, запрыгало у меня в груди. Фердинан еще не вернулся: он готовился к выпускным экзаменам и ходил на дополнительные занятия. Дезире опередил меня, он медленно поднимался, по лестнице, по нашему обычаю, шаркая ногами по ступенькам. В одно мгновенье я его догнал.
– Дезире, – сказал я, – оно там!
До него сразу же дошел смысл этой загадочной фразы.
– Письмо из Гавра? – спросил он.
– Да, но тетушка Тессон ушла, не знаю куда. Бегу сказать маме.
Дезире следовал за мной по пятам.
– Ах, оно пришло, – сказал он с глубокомысленным видом. – Я готов был ручаться...
– Как же ты мог об этом знать?
Дезире, поднимаясь по лестнице, вздернул плечами, как бы уклоняясь от ответа, но тут же прошептал, опустив голову:
– Я попросил мадемуазель Байель научить меня молитве и молился о письме. И вот видишь, оно и пришло.
В его глазах светилась радость. Мы вошли на площадку. Наша дверь была заперта. Дома никого не было, что случалось довольно редко. Я вынул ключ из-под половика. Он был завернут в листок белой бумаги, на которой было написано маминой рукой: «Если вам будет совершенно необходимо меня повидать, то я в прачечной на улице Гетэ».
– Подожди свою маму у нас, – предложил мне Дезире Васселен. – Или, если ты войдешь к себе и не захочешь быть один, я прибегу через минуту.
Я стоял с листком в руке, в полном недоумении, сам не знаю почему охваченный грустью. Я догадался, что мама ходит в общественную прачечную, пока мы в школ е , – и ужаснулся при этой мысли. Эта прачечная внушала мне какой-то бессознательный страх. Проходя мимо и вдыхая ее запахи, я испытывал тошноту. Из ее узкого коридора вместе со зловонием вырывался оглушительный, сумбурный шум. Двое молодцов в полосатых фуфайках частенько появлялись на пороге и с руганью разбирали отвратительные тюки грязного белья.
Все это пронеслось у меня в голове, но не помешало мне принять твердое решение.
– Пойду и скажу маме, что письмо из Гавра у тетушки Тессон.
– Ладно, – решил Дезире, – я иду с тобой.
Мы спустились вместе. Через несколько минут мы вошли, держась за руки, в дверь с цинковым флажком.
Если веселье порождается шумом, то прачечная на улице Гетэ заслуживала свое название [1]но, по правде сказать, из этой пещеры раздавался самый удручающий шум. Уже на пороге нас оглушил страшный грохот и гам – стук вальков, крики, смех, свист пара. Огромные лампы мутно светили, словно в густом тумане. Множество женщин трудились, стоя над лоханками. В глубине помещения кипел гигантский котел, и из него клубами вырывался пар. Похожий на дьявола мужчина что-то там помешивал. Мне померещилось, что я очутился в аду, о котором рассказывала м-ль Байель.
– Что вам нужно, парнишки? – спросил пожилой мужчина в фартуке, должно быть, хозяин.
Дезире ответил на диво уверенным тоном:
– Мы хотим видеть госпожу Паскье.
Мужчина крикнул:
– Паскье!
Это имя, кровно мне близкое, прозвучало для меня как чужое, совсем незнакомое.
Появилась мама. Какая она была маленькая и смиренная! Какое усталое у нее было лицо! Улыбаясь через силу, она вытирала руки о фартук из грубого холста.
– Что вам нужно, дети мои? – спросила она.
– Мама, – сказал я, – письмо там.
Лицо матери озарилось улыбкой. Она знала, что я имею в виду. У нее начал дрожать подбородок, так заметно, прямо до смешного.
– Я как раз кончила. Подождите, детки.
Она уложила полную корзину белья, давая мне при этом кое-какие пояснения:
– Я прихожу сюда из-за простынь и другого крупного белья, которого дома не могу ни выполоскать как следует, ни просушить. Я понимаю твое волнение, Лоран, но больше не приходи сюда и не мешай мне работать, – разве только придет письмо из Гавра.
Она сняла фартук, накрыла крышкой полную корзину, расправила подвернутые рукава и набросила на голову черный кружевной шарф. Потом взяла корзину левой рукой, а мне протянула правую.
– Мама, – выпалил я, едва выйдя на улицу, – письмо лежит на столе у тетушки Тессон. Я видел это письмо, только не мог его взять: тетушка Тессон куда-то запропастилась. Я думаю, теперь она уже вернулась.
И впрямь, тетушка Тессон возвратилась.
–Возьмите, – буркнула она , – вот вам наконец ваше письмо.
Мама поднялась на третью ступеньку. В одной руке она держала корзину, в другой – письмо.
– О! – вырвалось у меня. – Прочитай его сейчас же!
–Нет , – ответила она . – Дома.
Лестница была длинная, корзина тяжелая. Мы взбирались медленно. Время от времени мама ощупывала письмо, стискивая его между большим и указательным пальцами. Добравшись до пятого этажа, она остановилась передохнуть. И покачала головой.
– Письмо что-то уж больно легкое, больно тонкое! Боже мой, а вдруг это не то? Вдруг это не то, что мы ждем!
Мама все делала очень тщательно. Она отперла дверь, потом осторожно зажгла большую лампу в столовой,
большую медную лампу. Пальцы у нее были еще сырые, и она вытерла ламповое стекло белоснежной тряпкой. Затем она уселась на стул и разорвала конверт, полученный от нотариуса. Я впился в нее взглядом и, наблюдая, как у нее дрожит подбородок, думал о множестве вещей, о множестве незнакомых людей, об экзаменах отца, о тетках из Лимы, о деде Гийоме Делаэ, о казни маршала Нея: «Не бойся, Гийом... »
– Нет, – сказала наконец мама, встряхнув головой.
– Но ведь это письмо из Гавра?
– Да, это письмо из Гавра... Но не то письмо.
– Но что же это такое, мама?
– Бумага, которую надо подписать. Как тебе объяснить! Ну, из этого видно, что наше злополучное дело идет своим чередом.
Мама уронила письмо на колени. От нее пахло жавелевой водой и мылом. Кожа на руках сморщилась, растрескалась от стирки и отливала какой-то жуткой белизной. Недавно она стала носить обручальное кольцо на мизинце, – так у нее распухли суставы.
Мама сосредоточенно смотрела перед собой на стену и сквозь стену куда-то вдаль.
– О! Не смотри так! – взмолился я, размахивая рукой у нее перед глазами.
– Почему?
– У меня от этого сердце разрывается.
В тот вечер отец вернулся поздно, когда мы уже давно пообедали. Как видно, он где-то поел и сразу же уселся за письменный стол. Я уже несколько дней спал на пресловутом диване Сесили. Я лежал смирно, дремал или притворялся, что сплю, и не мешал отцу работать.
– Что ты скажешь об этом письме, Раймон? – спросила мама.
Отец пожал плечами.
– Это значит только одно, что дело еще не пришло к концу. Доверенность! Им все еще требуются доверенности! В лучшем случае нам хватит на два-три месяца. На те деньги, что я получу от Клейса, мы протянем два месяца.
– Но послушай, Рам, детям совершенно необходима верхняя одежда. И башмаки и белье! А через полтора месяца срок уплаты за квартиру. Нам никак не свести концы с концами.
Папа тяжело вздохнул.
– Мне пришло в голову, что можно что-нибудь заложить в ломбарде, – сказал он. – Это поможет нам выкрутиться.
– Я не против, но что именно?
– Хотя бы фортепьяно.
– В самом деле, фортепьяно!
– Я велю завтра же его увезти.
– Имей в виду, Раймон, что дело продвигается, раз они запрашивают доверенность, – прибавила мама. – В конце концов мы получим эту сумму.
– Ну, конечно, когда мы все давно будем в могиле. Уж, верно, госпожа Делаэ потешается над нами на том свете.
На другое утро, когда мы возвратились из школы, фортепьяно уже исчезло. У Сесили, после окончания каникул, все время уходило на уроки музыки и на занятия в школе на улице Кросе-Спинелли, куда я заходил за ней по дороге.
– Где же мое фортепьяно? – спросила она.
У мамы вырвался вздох, вид у нее был смущенный.
– Оно в починке.
– Но оно не было сломано, – возразила девчурка.
И она разрыдалась. Папа хмурил брови и пощипывал усы. Сесиль отказалась от завтрака и даже не пошла в школу. Она забилась под кровать и, лежа ничком, плакала без конца. Горестный день! К вечеру у папы с мамой состоялся разговор вполголоса:
– Я отнесу двое наших часов. И те и другие золотые. И возьму назад фортепьяно.
– Но подумай о перевозке, Раймон! На нее уйдет добрая треть всей суммы.
– Тем хуже! Я допустил ошибку. Я заложу также твою камею и мою булавку для галстука. Не могу я слышать, как плачет наша малышка. В конце концов она права. Это ее призвание, ее будущее.
Мама молча пожала плечами. Папа снова погрузился в работу.
На следующий день на лестнице послышалась ругань грузчиков. Фортепьяно водворилось на свое место, и Сесиль повеселела. Папа стал чаще кричать нам издали: «Который час у вас на стенных часах?»
Глава XII
Зимние ночи. Страхи и привидения. Воспаление уха. Знакомство с больницей. Золотая рыбка и канарейка. Походы в ломбард. Появление кометы
Зима, зима, сумрачный туннель! Погода ворчливая, ветер вздыхает, и далеко-далеко, быть может, над самым краем земли, виднеется голубое, ослепительное сияние. Уж наверно, там выход из туннеля в другое, более милосердное время года.
Приходится жить и набираться терпения. Ночи тянутся бесконечно, и нас посещают тревожные сны. Но дом наш накрепко заперт: напрасно ветер завывает за дверью и с грохотом налетает порывами на железный навес над трубой. Пленный огонь угасает в топке кухонной плиты. Все двери у нас нараспашку, чтобы последние волны теплого воздуха растекались по комнатам. Отец трудится, закутавшись в свое монашеское одеяние. Он шевелит губами, повторяя конец фразы. Потом он задерживает дыхание, но тут же у него вырывается «ух!», совсем как у чернорабочего. Подобно своим предкам крестьянам, он не умеет работать, не напрягая мускулов.
Мама шьет, сидя в столовой. Она работает быстро, она торопится. Я просто не могу себе представить ее праздной. Она всегда будет торопиться, даже в мире ином, в раю, в обители упокоения; покой для нее не что иное, как приятное мирное занятие, такое, как метить белье или подрубать носовые платки. По временам мама говорит сама с собою. Это она что-то подсчитывает, или строит планы, или втайне набрасывает в уме черновик письма тетушкам в Лиме, черновик воображаемого письма.
Старшие братья спят у себя в комнате, а Сесиль в кабинете у отца. Я слышу их дыхание, а порой они что-то бормочут во сне. Царит мир. Все вокруг так спокойно и надежно.
А между тем где-то совсем близко притаилась жуть. Это порождение мрака, дочь черной ночи. Такая хитрюга, такая выдумщица, она то и дело меняет лицо, принимает все новый облик. А порой – и это ужасней всего! – она теряет и лицо, и всякий образ.
Бесконечно тянется зимняя ночь. Теперь уже все улеглись, даже папа со своими вечными вздохами, даже мама, которая как будто торопится уснуть, чтобы поскорее приступить к утренним трудам.
Мальчуган бесшумно встает. Он идет босиком, вытянув перед собой руки, в переднюю и ощупью удостоверяется, что дверь заперта на замок, что засов задвинут, Несколько мгновений малыш стоит в нерешительности. Что бы еще проверить? Не доносится ли из кухни легкий запах газа? Мальчик скользит как тень по каменному полу, еще сырому после вечерней стирки. Маленький ночной дозорный ощупывает газовый кран и уходит, потом вдруг возвращается. Он не вполне уверен, что кран как следует закрыт. О, сомнения! О, беспокойство! Два-три раза сряду он проводит онемевшими пальцами по крану, рискуя его открыть. Опасаясь, что у него так и получилось, он проверяет еще раз.
Это все? Нет. Еще окно. Оно заперто. Потянувшись к нему, мальчуган задевает папино кресло. Пустяк – еле уловимый шум, какой, верно, производят привидения, пролетая по комнатам. Но вот раздается голос, сонный, как бы затуманенный:
– Кто там? Кто здесь ходит? Это ты, Жозеф?
Молчание. Душа матери погружается в забвение, как в бездну.
Теперь малыш разыскивает свою постель. Он озяб. У него стучат зубы. Ему представляется, будто он блуждает где-то во мраке, как неприкаянная тень. Внезапно ему становится страшно самого себя.
Постелька! Убежище! Раковина! Закрыт со всех сторон: внешние враги уже не страшны. Остаются другие, неуловимые, чудовища, не имеющие ни тела, ни формы, ни цвета, – мысли, с которыми нет сладу.
Что это за пришлец, фосфоресцирующий в темноте? Каким чудом он проник к нам в дом? Он как-то странно продвигается, не переступая ногами. Вместо тени отбрасывает мертвенный свет, растекающийся по комнате. Под мышкой у него портфель, он в сюртуке, с белым галстуком и в каком-то зловещем цилиндре. Он молча ухмыляется. Он угрожающе безмолвен. Он чертит пальцем на стене зелеными огненными буквами:
«Я Гаврский нотариус».
Но вот он куда-то проваливается. Растворяется в ночном мраке, как кусок сахара в воде. Вслед за ним появляются дамы. Ой! Ой! Это тетушки из Лимы! У них смуглые лица, почерневшие на тропическом солнце, жгучие кровавые губы, высокие испанские гребни. Навстречу им – дядя Проспер, совсем плоский, выходит из альбома, где наклеены семейные карточки.
И вдруг – страшный шум! О, ужас! Это скелет. Он улыбается, скаля зубы. Он в треуголке, держит портфель с медной цепочкой, совсем как у тех господ, что приходят предъявлять ко взысканию векселя. Он снова улыбается и протягивает руку, требуя денег. Призраки, сбившись в кучу, протягивают руки и хором требуют денег, денег, денег, денег!
Потом привидения улетают. Реальный мир заявляет о себе: кто-то ходит в соседней квартире, где живут одни пауки. Кто-то ходит. Вот он кашлянул тихонько, но вполне внятно. Теперь совсем другие звуки: плачет ребенок. О! Кто-то скребется за стеной. Прямо около моего дивана, близ моего сердца. Внезапно волосы у меня будто оживают. Они встают дыбом. Я слышу, как они шевелятся.
Но вдруг нахлынули новые впечатления. Что там за шум вдалеке, на улице! Это тревожные сигналы пожарных. Опять огонь. Огонь! Прошлой зимой целый склад сгорел под нашими окнами. Запах гари и жар бушующего пламени врывались к нам в окна. Боже мой, что станем мы делать, если нам придется спускаться с шестого этажа, на веревке, в пустоту, или даже прыгать вниз на матрацы, разостланные для этого на земле? Бррр!.. А! Крики пожарных замирают вдалеке. На этот раз нам не угрожает пожар.
Однажды вечером я был разбужен не призраком нотариуса, но острой болью, свербившей глубоко в ухе. Еще не замер мой первый крик, как мать уже вскочила на ноги. Она подбежала к моей постели и долго, пристально смотрела на меня. Мне стало легче от этого взгляда. Но вот я снова заплакал.
– Потерпи, мой дорогой! – говорила мама. – Не мешай отцу работать.
Папа влил мне в больное ухо каплю теплого масла, потом снова сел за работу. У него был встревоженный вид. Он обхватил голову руками и явно старался сосредоточиться и углубиться в свой труд. Это нелегко ему давалось. Тут мама закутала меня в одеяло и стала носить по всей квартире. Она крепко держала меня и баюкала, как грудного младенца, тихо-тихо напевая жалобную песенку о женщине, раненной в лоб. Я все еще всхлипывал, и она горячо просила меня:
– Умоляю тебя, мой родной, не мешай работать отцу. А завтра я куплю тебе что-нибудь очень хорошее. Чего бы ты хотел?
Я перестал плакать и ответил:
– Золотую рыбку.
На следующее утро нарыв в ухе сам прорвался. У меня был еще сильный жар. После кофе, ублаготворив мужа и отправив детей, мама одела меня потеплее. У нее были плотно сжатые губы и почти суровое выражение лица, какое появлялось всякий раз, как одному из близких грозила хоть малейшая опасность. Она закутала мне голову шарфом, наспех оделась и взяла меня на руки. Я был уже большой и тяжелый. Мама самоотверженно дотащила меня до угла проспекта и остановила омнибус.
Стоит мне закрыть глаза, как я вновь вижу больницу. Передо мной встает вестибюль с его тревогами, с его особым запахом, с чугунной печью и деревянными скамейками. А потом – приемная. Она длиннющая, как коридор, и полутемная. Врачи в белых халатах сидят все рядышком, как рабочие на фабрике. У каждого своя лампа, свое зеркальце на лбу, свои инструменты, свой столик, свой больной, откинувшийся к стене с обреченным видом.
То и дело слышатся жалобные возгласы:
– Осторожно, сударь. Ох, прошу вас, потише!
И стоны то повышаются, то понижаются, совсем как в песне. В самом деле, можно подумать, что поют песню, и от этого еще страшней.
Пришел и мой черед мучиться и протяжно стонать. Мама держала меня обеими руками и приговаривала с отчаянием в голосе:
– Я куплю тебе золотую рыбку, мой родной. Уши, это так болезненно. Золотую рыбку и еще что захочешь. Только не двигайся, ради бога! Чтобы доктор все хорошенько разглядел!
Я удержался от слез и попросил птичку.
Мое выздоровление затянулось на целых две недели, И мне пришлось несколько раз посещать больницу. Я получил золотую рыбку и птичку. Обе они прожили у меня достаточно долго, чтобы стоило о них упомянуть в истории нашей жизни. Я полагаю, что, если бы они внезапно обрели дар речи, уж они-то наверняка высказали бы свое мнение о Гаврском нотариусе. Временами, возвращаясь из школы, я замечал, что мама уже не такая грустная, у нее был бодрый взгляд и успокоенное лицо.
– Казалось бы, – говорила она, – нет ничего общего между нами и золотой рыбкой. А между тем это неверно. В те часы, когда я остаюсь одна, – представь себе! – это крохотное существо составляет мне компанию. Это движение, это жизнь, нечто хоть капельку на нас похожее. Мне, конечно, не пришло бы в голову разговаривать со швейной машинкой, но я беседую с рыбкой, видишь ли, большей частью с рыбкой. Канарейка уж очень шумливая, никогда не слушает, что ей говорят.
Хоть я был в то время еще малышом, я легко мог себе представить, что именно поверяла мама рыбке в минуты одиночества. К концу зимы в нашей семье все острее чувствовалась нужда. Самые разнообразные предметы, доставшиеся нам по наследству, покидали нашу квартиру, и в этом не было ничего таинственного, так как слово «ломбард» произносилось запросто и становилось прямо-таки навязчивым. На наших глазах исчезли гравюры в рамках, фаянсовые тарелки, мраморная доска с камина. Стенные часы тоже отправились туда же.
– Не беда, – говорил папа, тяжело вздыхая. – Можно увидеть из окна, который час на железнодорожных мастерских.
Барометр чуть было тоже не уехал от нас.
– Ах, – сетовала мама, – вряд ли за него что-нибудь дадут!
Отец пожал плечами и повесил барометр обратно на стену. Всем существом он выражал упорство, каким, вероятно, удивлял своих родных знаменитый Бернар Палисси. Он обращался к маме, и мы слышали его слова:
– Я заложу все, вплоть до кровати, но сдам свои экзамены. До первого из них, Люси, остается несколько дней. Не хочу до старости перебиваться случайными мелкими заработками. Я хочу добиться успеха. Ради этого можно пойти на любые жертвы. Ужасно только, что от этого страдают дети.
Он даже не упомянул о маме. Он привык не считаться с ней.
Так проходил день за днем, и папа трудился, стиснув зубы. Поэтому нас очень удивило, когда однажды вечером он пришел с сияющим взглядом и светлой улыбкой.
– Невероятная удача! – весело сказал он. – Нам предстоит экспроприация!
Глава XIII
Маленькая дуэль между Делаэ и Паскье. Чудеса и превратности экспроприации. Антиполитическое животное и философия индивидуализма. Радужные надежды. Содружество жильцов. Апология железных дорог. Приготовления к выезду. Упадок и гибель великой идеи
Несмотря на веселый голос и даже на улыбку, заявление отца было встречено испуганным безмолвием. Половина слушателей не понимала значения этого слова. Остальные пытались переварить известие, обнаружить в нем хоть что-нибудь положительное.
– Как! – вырвалось уЖозефа. – Значит, нас выгонят отсюда.
Жозеф был еще мальчиком, но его лицо уже отражало самые разнообразные страсти. Передавая какую-то смутную работу сознания, его юное и свежее лицо странно исказилось, на нем обозначились горестные морщины, и с минуту оно напоминало старую, недоверчивую физиономию тетки Анны Трусеро. Улыбка отца уже не успокаивала Жозефа. Экспроприация! Он пережевывал это слово, и оно казалось ему жестоким, чреватым всяческими невзгодами и угрозами, сулило появление судебных исполнителей, голубой гербовой бумаги.
Отец повел плечами и уселся за стол. Мама напряженно размышляла. Как всегда, она нуждалась хотя бы в краткой передышке, чтобы собраться с мыслями.
– Экспроприация, – проговорила о на. – Да! Я полагаю, господин Рюо, хозяин дома, выиграет от этого и крепко наживется, но мы-то, жильцы? Нас принесут в жертву в этом деле. Нас ждут немалые трудности и хлопоты.
Отец снова повел плечами, но уже с более жизнерадостным видом.
– Сразу видно, Люси, —отвечал он, – что ты плохо разбираешься в таких вещах, как экспроприация.
– Прошу прощения, – задумчиво сказала мама. – Мои родители Делаэ однажды подверглись экспроприации. У них был земельный участок в Ривьер-Сен-Совер, когда через него стали проводить железную дорогу. Но они были землевладельцами.
Папино лицо приобрело какое-то жесткое выражение.
– Но мы-то, к сожалению, не Делаэ, мы всего-навсего квартиранты.
– Рам! Рам! К чему ты клонишь? Делаэ! Да я скоро совсем позабуду, что была Делаэ, что когда-то носила эту фамилию – ведь я стала уже совсем Паскье, как все вы. Ну да! Паскье – такой, какой ты сам, но не такой, как твоя сестра и, уж конечно, не как Трубач. Я тебе сказала все это, Раймон, чтобы ты был поосторожней.
Папа снова улыбнулся, но с оттенком горечи. Он согнул ногу в колене, показывая, какие тонкие и продранные подметки на его башмаках.
– Поосторожней... – пробормотал он. – Думаешь, я не остерегаюсь? Еще какой-нибудь месяц или даже меньше – и у меня будет просто неприличный вид. В дождливые дни у меня промокают ноги до самых лодыжек.