Текст книги "Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями"
Автор книги: Жорж Дюамель
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)
– Давай заглянем в стол тетушки Тессон. А вдруг оно пришло, ваше письмо из Гавра.
В знак дружеского доверия, я посвятил Дезире в нашу великую тайну. Поднимаясь по лестнице, он иногда спрашивал меня, на что мы будем тратить эти деньги. И начинал мечтать вместе со мной, добрая душа! Остановившись на ступеньке, он прибавлял со вздохом:
– Мы-то не ждем никакого наследства, никаких известий из Гавра; у нас нет ничего, кроме папиного заработка. Трудно ему приходится.
Хоть я был еще очень мал тогда, меня это трогало до слез: бедняга Дезире, несмотря на побои, обиды, непрерывные оскорбления, обожал своего негодного отца.
К вечеру накапливалось много задач и письменных работ. Если папа приходил вовремя, он помогал нам учить уроки, очень умело, но с раздражением. Он не терпел ни легкомыслия, ни медлительности. Только и слышалось: «олух», «тупица», «осел».
Нередко во время занятий с отцом, рядом, в клане Васселенов, внезапно вспыхивал скандал. Во всем доме дрожали стены. Пономарь-скоморох метал громы и молнии, оправдывая свой очередной уход со службы:
– Брошу я эту дурацкую контору на Монпарнасе и всех этих болванов, Я еще могу стерпеть, когда меня упрекают в рассеянности, но когда говорят, будто я мошенничаю, я прихожу в бешенство. Честь для меня дороже жизни. Вон отсюда, ублюдок! Не смейте слушать то, что вас не касается!
Мы застывали, разинув рот, с пером в руке, забывая об уроках и невольно прислушиваясь к мерзкой перебранке. Папа хмурил брови. Когда он сам был спокоен, чужие скандалы казались ему нелепыми и постыдными. Мы все, особенно мама, ужасно боялись, как бы он не вмешался в ссору, что он частенько себе позволял, как я вскоре расскажу. Хотя отцу и претило морализирование, он нередко читал нам наставления, приводя в пример неурядицы Васселенов.
– Такие безобразные сцены прекратятся, когда люди станут образованными, – поучал он нас. – Поверьте, единственная причина гнусного поведения – невежество. А потому учитесь, работайте. У людей будет меньше поводов для ссор, когда они научатся всему, что необходимо знать.
– Однако, папа, – возразил как-то Жозеф , – господин Васселен вовсе не невежда, уверяю тебя. Напротив, он очень образованный. У него степень бакалавра и еще какой-то диплом.
Папа недовольно тряхнул головой и промолчал. Это замечание его задело. Он был типичным представителем XIX века, когда люди не сомневались в превосходстве науки, не прислушивались к предостережениям Шопенгауэра, упорно смешивая «образование» и «мудрость».
В то лето, к концу школьных занятий, к нам явилась неожиданная гостья: нам нанесла визит тетя Анна.
Тетя Анна? Мне следовало бы сказать: г-жа Трусеро, как мы всегда называли ее по маминому примеру. Разумеется, такую преданную жену, как мама, было бы нелепо заподозрить во мстительности, однако на чудачества моего отца она в отместку отвечала своими собственными причудами. Папа всегда именовал ее родных «госпожа Делаэ», «господин Делаэ». Ни за что на свете, даже после их смерти, даже вспоминая о далеком прошлом, он не согласился бы назвать дядей или тетей этих ненавистных кретинов, этих сквалыг, этих грубиянов. Надо признаться, что и мама со своей стороны, упоминая о нашей тетке Анне, ни разу не сказала «моя золовка». Она говорила, слегка поджав губы: «госпожа Трусеро» или же «вдова Трусеро». Нашего дядю Леопольда она тоже терпеть не могла и прозвала его «трубачом», потому что он когда-то дирижировал духовым оркестром в Неле. Папа не обращал внимания на эти робкие нападки на его родню: семейные дрязги его нисколько не задевали.
Итак, в один прекрасный день нам нанесла визит тетя Анна, вдова Трусеро. Возвращаясь из школы, я застал ее на площадке перед нашей дверью. Это была необычайно полная, суровая дама, вся расплывшаяся, с жестким багровым лицом, испещренным мелкими морщинами. Я не узнал ее, так как мне почти не приходилось ее видеть. Она назвала себя, подставила мне щеку для поцелуя, не потрудившись нагнуться пониже, позвонила и, отстранив меня, первая вошла в дверь. Моя мать вежливо пригласила ее в комнаты. Тетя уселась на стул, не снимая митенок. Завязалась беседа, мало понятная для меня, еще не искушенного тогда в тонкостях семейной дипломатии и в искусстве вести спор.
Время от времени моя мать отлучалась на кухню по хозяйственным делам. Когда мы остались одни, тетя Анна подошла ко мне с кислой улыбкой.
– Что это ты жуешь? – спросила она. – Ого, шоколад. Каково! Видно, вы ни в чем себе не отказываете. Покажи мне плитку.
Я протянул ей шоколадку. Она разломила ее пополам и украдкой, с дикой жадностью откусила большой кусок. В ожидании мамы, замешкавшейся на кухне, тетушка зевнула, раскрыв рот, весь черный от шоколада.
– А варенье ты тоже любишь, мой котеночек? – спросила она.
Я ответил «да», наивно полагая, что, порывшись в карманах своих пышных юбок, тетя угостит меня чем-нибудь сладеньким.
– Ах вот как, – продолжала она с ехидной усмешкой . – Ты любишь варенье, дружок. Ну что ж, когда его подадут, тогда и покушаешь.
В эту минуту, по счастливой случайности, вернулся папа. Он слегка прикоснулся губами к морщинистой щеке своей сестры. Он держался учтиво, но отчужденно.
– Итак, вы получили наследство? – прошипела г-жа Трусеро.
– Да нет, – возразила мама. – Пока еще только мебель. Деньги мы получим позже.
Состроив гримасу, тетушка надела пенсне, которое плохо держалось на ее коротком толстом носу.
– Мебель? – переспросила она. – Вон та, что стоит здесь? Да, да, я вижу.
Внимательно осматривая нашу обстановку, тетя то и дело бормотала:
– Это недурно... Да... Не так уж плохо...
Но все ее ужимки, каждая морщинка на лице говорили другое:
– Экая дрянь!.. Я бы ее и даром не взяла, вашу мебель.
Бесцеремонно, не торопясь, тетка произвела осмотр всей квартиры, У нее был высокомерный вид знатока, опытного оценщика. Папа криво улыбался. Мама, поджав губы, с изысканной вежливостью следовала за гостьей.
– Не мое дело давать вам советы, душенька Люси, – цедила сквозь зубы г-жа Трусеро, – но при вашей манере укладывать вещи, в шкафу ничего невозможно найти. Понять не могу, как вы там разбираетесь.
Мама бледнела от негодования; у них в семье были свои, от бабушек унаследованные правила, как наводить порядок в шкафу. Делаэ и Паскье смерили друг друга ледяным взглядом.
– Угости чем-нибудь тетю Анну, – сказал папа, чтобы положить конец этой сцене.
Тетушка соблаговолила выпить чаю и положила в чашку четыре куска сахару. Она славилась своей умеренностью в еде; но проявляла ее только дома, а не в гостях. Прихлебывая чай, она шипела:
– Не понимаю, как вы его завариваете: у вашего чая какой-то странный вкус. Может быть, это зависит от воды или от посуды. Но ничего, пить можно.
Прощаясь, гостья сказала:
– Держи меня в курсе, Этьен. Ах да, по лицу твоей жены я вижу, что здесь тебя называют Раймон. Дело ваше, как хотите, дети мои. Ну до свидания! И держи меня в курсе.
Когда дверь за ней затворилась, папа пожал плечами.
– В курсе чего? О чем она говорит?
А мама покатывалась со смеху. Она была в восторге. Упав на стул, она вся тряслась и хохотала до слез.
– В курсе чего? Ох, мой бедный Раймон, неужели ты ничего не понял? Когда дело касается твоей родни, ты наивен, как младенец. Я вовсе не суеверна, право, но нынче я так обрадовалась, что и выразить не могу. Уж один этот визит госпожи Трусеро подает надежду, что мы скоро их получим, деньги из Гавра. О, я ее хорошо знаю, Рам: она почуяла деньги.
Глава IX
Уличная война. Мужество Дезире Васселена. Вспышки гнева моего отца. Крестовый поход в защиту хороших манер. Эстетика, гигиена и мораль. Гнев как высокое искусство. Переход от слов к действию. Ценность чечевицы как метательного снаряда
В последние недели школьного семестра весь класс одолела лень и дремота, воцарилась анархия. Измученный г-н Жоликлер засыпал за рулем. Иногда, очнувшись, он читал нам какую-нибудь историю, и класс оживлялся. В остальное время пятьдесят простодушных мальчишек обсуждали на все лады важные события, происходившие в соседнем квартале. Между нашей школой и школой на Западной улице разгорелась беспощадная война. Удрав из-под надзора наставников, отряды бойцов сражались в пустынных закоулках улицы Тексель и Мулен-де-Вер, где заново мостили мостовую и потому имелись тайники и склады камней, которыми пользовались грозные стрелки из рогаток.
Под заботливой, почти отеческой опекой моего дорогого Дезире я безнаказанно проходил мимо неприятельских засад и пересекал поле битвы, не подвергаясь нападению. Дезире Васселен получил от природы самый драгоценный дар, какой только может обрести человек: истинное мужество, хладнокровное, стойкое, без гнева и ненависти. Это действительно великий дар...
В современном обществе господствует нелепое разделение обязанностей и достоинств, поэтому большинство людей считают, что не нуждаются в храбрости и могут вполне положиться на мужество специально нанятых для этого людей; но когда обществом вдруг овладевает порыв безумия, оно требует от человека неподготовленного, лишенного мужества, невесть каких подвигов смелости и самоотверженности. Так вот, я могу сказать, что мой милый Дезире обладал подлинным мужеством, чуждым гнева и ненависти, которое не нуждается в подхлестывании, которому не приходится преодолевать страх, ибо мужество – это отнюдь не ярость.
Мужество бывает разного рода: Дезире смелый, Дезире непоколебимый трепетал, едва заслышав голос своего отца, должно быть, потому, что он любил этого противного субъекта.
Я восхищался моим другом Дезире, доверялся ему, полагался на его благородное покровительство во всех случаях жизни, и когда его не стало, я лишь с мучительным трудом научился давать отпор, постепенно выковал себе защитный панцирь и оружие.
Под крылышком Дезире, в тепле и уюте, я предавался мечтам, выдумывал волшебные истории – легкие пушистые плоды детской фантазии. Большей частью эти истории были связаны с жизнью и смертью пресловутых тетушек из далекой Лимы.
Нельзя сказать, что новости из Лимы запаздывали, так как назначенные сроки еще не истекли, но нетерпение нашей семьи, ожидавшей счастливой развязки, избавления от забот, час от часу нарастало. К фантастическим замыслам, увлекательным мечтам и проектам стали примешиваться приступы раздражения. Я говорю здесь о моем отце, имею в виду только его одного, потому что вспышки его гнева были чуть ли не главным несчастьем моего детства.
Эти бурные сцены происходили по-разному, но, независимо от их причины и характера, разражались особенно в те дни, когда отец испытывал недомогание, досаду, усталость от работы или уличной суеты.
Сначала надо сказать о более безобидных выходках, не слишком резких, подчас даже остроумных, которые, однако, всегда могли перейти в настоящую ярость, подобно тому как щепотка пороха может вызвать взрыв.
Как я уже говорил, в хорошие дни мой отец был насмешлив, холоден, высокомерен. Изящным жестом он поглаживал свои прекрасные рыжеватые усы. Он взирал на всех свысока, с философским равнодушием. У него были богатые идеи, обширные замыслы, трудная работа. Посудите сами, какое значение, какую цену мог он придавать суетне ничтожных людишек, которыми населен наш бренный мир? Таково было его нормальное состояние, но я с горечью вынужден признаться, что «нормальное» отнюдь не значит «обычное». И это крайне прискорбно, ибо в лучшие дни отец казался мне таинственным и возвышенным, благосклонным божеством.
К несчастью, философ нередко спускался с пьедестала и всегда по какой-нибудь важной, бесспорно уважительной причине. Отец, например, не мог выносить уродства. Он был совершенно нетерпим к дурным манерам. Его реакция была немедленной, откровенной, непредвиденной. Бывало, мы ехали в омнибусе, и какой-нибудь пожилой господин, чуть ли не с орденом Почетного легиона, что в те времена высоко ценилось, начинал потягиваться и громко зевать. Мой отец тут же, не сдержавшись, возвышал голос. Обычно он нападал прямо, в открытую.
– Послушайте, сударь, – говорил он любезным и вместе с тем язвительным тоном, – неужели вам не совестно показывать нам содержимое вашего рта?
Этот простой вопрос производил необычайное впечатление. Все разговоры прекращались, пассажиры замирали в ожидании, опасаясь и вместе с тем надеясь, что разразится скандал. Почтенный господин иногда, оторопев, бормотал извинения, иногда, в испуге, поспешно вставал, дергал за шнурок и выходил из омнибуса. Порою потерпевший давал отпор с раздражением или с достоинством, огорчением, негодованием. Мама хватала нашего отца за локоть и испуганно стонала:
– Раймон, Раймон, ради господа бога!
Но отец спокойным, решительным жестом отклонял ее мольбы. Ничто на свете не. помешает ему исполнять свой священный долг – блюсти и проповедовать заповеди хорошего тона. Обведя присутствующих сверкающим победоносным взглядом, он произносил, улыбаясь, с ледяным спокойствием:
– Кто не в силах избавиться от этой ужасной привычки, сударь, пусть нанимает экипаж.
Атмосфера в омнибусе накалялась до предела. Разгорались споры – и не о чем ином, как о правах и обязанностях человека в обществе. Мы, дети, опасаясь неминуемой катастрофы, пытались делать вид, будто не знакомы с этим крикуном, защитником хороших манер. Но большей частью все кончалось благополучно: зевающий господин спасался бегством, очищал поле боя. Иной раз вылезали мы сами. Надо добавить, что в отдельных случаях отец заставлял нас проехать дальше, чем нужно, лишь бы не подумали, будто он выходит из игры, сдает позиции.
Бывало также, что моему отцу не хотелось или было лень нападать в открытую. Тогда он молча выказывал явные признаки нетерпения, словно готовился к атаке. Он пожимал плечами, качал головой, громко откашливался, вздыхал. Бедная мама, чувствуя приближение взрыва и умирая со страху, пыталась чем-нибудь его отвлечь. А он, еще не произнеся ни слова, выражал свои чувства красноречивыми жестами. Обращаясь к господину, который, задремав, клевал носом, отец взмахивал рукой кверху, как бы приглашая того выпрямиться. Парню, ковырявшему в носу, он грозил пальцем, точно приказывая: «Руки прочь!» Если кто-нибудь беззастенчиво почесывался, отец любезно протягивал руку, точно предлагал: «Хотите, я вам помогу?»
При этом все его движения были необычайно грациозны; еще бы! Ведь благородный рыцарь сражался за изящество и хорошие манеры.
Отец совершенно не выносил гримас ни у собственных детей, ни у посторонних. Если нам встречался прохожий, который, задрав голову кверху, щурился и скалил зубы, папа громко выражал возмущение:
– Не кривляйтесь, сударь, не гримасничайте, а то вы состаритесь раньше времени.
Он испытывал глубокое отвращение к нервному тику и никогда не упускал случая заявить об этом публично, мало того, безжалостно старался привлечь к несчастному всеобщее внимание. Не скрывал он также своей брезгливости к людям с физическими недостатками и был не прочь давать им советы. Гордясь своей густой шевелюрой, он любил, например, изводить лысых, особенно когда те имели бесстыдство – по его собственному выражению – ходить с непокрытой головой.
– Извольте надеть шляпу, сударь! Разве я показываю свои голые коленки?
Если навстречу попадался какой-нибудь урод, папа восклицал, закатывая глаза:
– Надо следить за своей внешностью... Я не могу понять... Что ты дергаешь меня за рукав, Люси? Повторяю: просто недопустимо быть столь безобразным, как иные субъекты, на которых я предпочитаю не указывать пальцем.
Эстетические требования порою заменялись соображениями гигиены. Мой отец и мысли не допускал, что может быть неправ. Я часто вспоминаю об этом теперь, когда мне случается быть уверенным, чересчур уверенным в своих суждениях или в своем праве. Папа видеть не мог, когда какая-нибудь женщина неловко держала на руках младенца. Он буквально разъярялся:
– Ах, сударыня! Разве можно так неловко носить ребенка? У него головка свесилась. Вы же сделаете из малыша идиота или калеку.
Если дама или кто-нибудь из провожатых осмеливался возражать, отец обрывал их на полуслове:
– Никаких разговоров! Уж я-то знаю, как обращаться с детьми. У меня их было шестеро.
Мне случалось видеть, как, сердито отняв младенца у матери, он придавал ему правильное положение. И, воодушевившись, говорил:
– Я вам донесу его до дому. Так будет лучше. Ну, можно ли быть такой неловкой!
И он действительно провожал неопытную мать, держа на руках малыша.
Тогда в этом удивительном человеке проявлялись черты поборника справедливости и даже – чему трудно поверить, зная о последующих годах, – черты блюстителя нравов и моралиста. Я настаиваю на словечке «тогда»; ведь характер изменяется, как и всё на свете.
Мой отец был не прочь разглагольствовать перед широкой публикой и не стеснялся громко высказывать свои взгляды. Однажды вечером, после привычных мечтаний о будущем всей семьей, отец решил повести нас на спектакль, и мы отправились в ближайший небольшой театрик на Монпарнасе, который, кажется, существует до сих пор и о котором я не могу вспомнить без легкого трепета. Там представляли какую-то пьесу, но я не помню ни названия, ни автора, ни сюжета, ничего, кроме сцены, где женщина с пышной прической, засунув руки в карманы черного фартука, сокрушалась о судьбе героя, угодившего в тюрьму, В битком набитом зале стояла жара от газовых рожков в молочно-белых колпаках и от дыхания простонародья. Вдруг я заметил, что папа, порывшись в кармане, вынимает связку ключей. Маме, как видно, был хорошо знаком этот жест: она вся позеленела и задрожала всем телом:
– Рам... ради господа бога!
Мой отец, пошарив в кармане, выбрал подходящий ключ и приставил к губам. Раздался резкий, пронзительный, оглушительный свист. Ошеломленная актриса осеклась. В один миг зрители повскакали с мест. Папа тоже встал во весь рост, бледный, улыбающийся, усы торчком.
– Я не понимаю, – произнес он звучным голосом среди наступившей тишины, – я просто не понимаю, как может приличный театр ставить такую мерзость!
Поднялся невообразимый шум и гвалт. С галерки орали:
– Убирайся вон отсюда!
И даже:
– Гоните его в шею!
Отец вцепился обеими руками в красный бархатный барьер ложи.
– Я уплатил за свое место, – заявил он. – Уйду, когда мне будет угодно.
И гордо уселся среди бури негодования. Мы ушли только во время антракта. Как ни странно, этот дерзкий выпад не вызвал осложнений, и мы благополучно выбрались из зала. Громкие слова и решительный тон производят впечатление на толпу. Проводя нас между рядами зрителей, папа сердито повторял:
– Я просто не понимаю...
О! Он был беспощаден к тому, чего не мог понять!
Не знаю, право, можно ли называть вспышками гнева его манеру громогласно и запальчиво высказывать свое мнение. Мне, вероятно, придется рассказать в свое время об ужасающем скандале, из-за которого нам пришлось съехать с квартиры на улице Вандам: на моем жаргоне я называю это «Взбучка домовладельцу», подобно тому как говорят «Серенада Маргарите» или «Крейцерова соната».
Такие музыкальные сравнения вполне уместны. Припадки ярости мой отец разыгрывал, как настоящий артист. Он редко терял власть над собой и словно упивался своим голосом, своим мастерством. Он сам к себе прислушивался, и я не раз замечал, как он улыбается в самый трагический момент. Он похож был на тенора, который, исполняя коронную арию, размышляет, глядя на зрителей, стоит ли ради такой публики брать верхнее «до». Я даже не мог бы определить, чего было больше в этих бешеных взрывах – подлинного гнева, спортивного азарта, любопытства, пробы сил или просто привычки. Папа мог в течение долгих месяцев не устраивать сцен, подобно тем виртуозам, которые, занявшись посторонними делами, за весь сезон ни разу не прикасаются к инструменту. Но особенно поражало меня то, с какою быстротой проходили эти припадки ярости. Точно мыльный пузырь, лопнувший с треском – о, с каким громким треском! – неистовый пыл вдруг утихал. Грозный тиран начинал улыбаться. Пять минут спустя он уже обо всем забывал. На нас, свидетелей разыгравшейся бури, отец не таил обиды, только удивлялся, почему мы бледнеем и дрожим. Он снова прекрасно владел собой, становился любезным, обаятельным, галантным. Поглаживая длинные усы, папа начинал строить планы на будущее, то будущее, о котором он не переставал говорить даже на краю могилы.
В то памятное лето отец не раз закатывал буйные, великолепные скандалы и всегда по поводу гаврского дела. Первое время, не желая писать сам, он диктовал письма маме. Вначале нотариус отвечал короткими отписками, рекомендуя запастись терпением. Потом он вовсе перестал отвечать.
Это молчание и подстрекало отца на громоподобные рулады. Он начинал ледяным тоном, ощетинясь, с побелевшими от бешенства глазами:
– Я сам туда поеду.
– Куда? – пугалась мама.
– К нотариусу. Добьюсь наконец ответа.
– Рам, не делай этого. Я же знаю тебя, Рам. Это будет ужасно.
Тут папа откашливался и поносил коллегию нотариусов вообще и в частности гаврского сутягу в красноре-чивейшей громовой арии.
Как ни странно, он, так негодовавший на шумные ссоры Васселенов, не желал признать, что скандал всегда скандал и крик всегда крик. Он не допустил бы никакого сравнения между своим блистательным соло и жалким хором соседей. Его бы оскорбила самая мысль, что семейство Васселенов в испуге, разинув рот, прислушивается к истошным воплям г-на Паскье. Слишком уж он был уверен в справедливости своего гнева, в своей священной правоте. Он орал:
– Деньги? Деньги? Да, мне нужны деньги. А для чего? Чтобы продолжать образование, чтобы подняться ступенью выше, стать выдающимся человеком, показать, на что я способен. И все становятся мне поперек дороги, даже этот остолоп из Гавра!
– Не кричи так громко, Раймон. Если кто-нибудь услышит и напишет в Гавр, нам плохо придется.
– Да я сам ему это напишу.
– Раймон, умоляю тебя!
Голос певца поднимался до фальцета. Более высокой ноты он уже взять не мог и, чтобы облегчить душу, переходил от слов к действиям. Отец искал глазами, посветлевшими, почти белыми от ярости, какой-нибудь хрупкий предмет, однако не слишком ценный. Однажды, когда мы все сидели за столом, он схватил большое блюдо, полное до краев – как нетрудно догадаться – пресловутой чечевицей.
– Раймон, это же завтрак для детей! – жалобно вступилась мама.
– Ничего, они съедят что-нибудь другое! – твердо заявил этот поразительный человек. И ловким жестом вышвырнул блюдо в раскрытое окно.
Мы жили на шестом этаже, и окно выходило на улицу. На миг все оцепенели, потом раздался крик.
– Ох, Раймон, ты кого-то убил! – в отчаянье простонала мама.
Папа стоял весь бледный. Но Жозеф, свесившись с балкона, уже заглянул вниз и осмотрелся кругом.
– Ничего, – прошептал о н . – Это тетушка Тессон, она испугалась и вскрикнула; она стояла на пороге.
Отец сразу успокоился. Мама все еще лепетала!
– Раймон! Ради господа бога!
Глава X
Попутные размышления о религиозном чувстве. Разговор об аде. М-ль Байель среди нечестивых. Первые шаги моего милого Дезире на стезе веры. Обет.Ночные молитвы
Сказать по правде, господь бог, к которому столь часто взывала мама, уже не занимал сколько-нибудь значительного места в ее обремененной заботами душе.
Жившие в Париже Делаэ воспитали маму в католической вере. Насколько мне известно, они были люди подлинно благочестивые и, можно думать, преданные религии. Перед своим замужеством моя мать еще ревностно выполняла все церковные обряды, и в раннем детстве я не раз видел, как она горячо молилась, – к этому ее побуждали и житейские трудности, в которых не было недостатка. Со временем она перестала молиться и посещать церковь, за исключением торжественных случаев, венчаний, похорон, когда религиозные церемонии, естественно, вновь обретают свое значение и достоинство. Я почти уверен, что ее отход от веры не имел никаких философских обоснований: чтобы философствовать, нужно иметь досуг и привычку. Добавлю, что такого рода переворот невозможно всецело объяснить злоключениями и постоянными житейскими невзгодами: жестокая нужда и разочарования редко оказываются главными причинами неверия. Все объяснялось моральной позицией моего отца. Нахожу нужным сказать, что, если бы отец проявил агрессивное безбожие, он, безусловно, не оказал бы такого влияния на спутницу жизни, а, возможно, даже разжег бы в ней новое рвение – не жажду спасения души, но скорее, если можно так выразиться, фанатизм, с каким ньюфаундленд вытаскивает из воды утопающего.
Но нет, отец выказывал в отношении предметов веры то вежливое безразличие, ту холодную терпимость, какие в истории любой религии следует рассматривать как зловещие симптомы, ибо они приносят больше вреда, чем яростные нападки антиклерикалов. Отец позволил крестить детей и допустил их к причастию. Он согласился венчаться в церкви, и со временем его тело было внесено в церковь и лишь затем предано земле. Этим и ограничилось его отношение к религии. Для него религиозные обряды были лишь светской условностью. Я убежден, что отец никогда не переживал великой нравственной трагедии, потрясшей столько душ и породившей наш вечно мятущийся мир. Я даже склонен думать, что отец не прошел через два метафизических кризиса, каким подвластны весьма многие мужчины: при осознании таинственной власти порождать жизнь и при первых признаках утраты этой способности.
Итак, отец прожил жизнь без бога. Я говорю об этом, не вынося никакого суждения. Я также прожил без бога, но как это произошло, по каким причинам и при каких обстоятельствах, я расскажу в дальнейшем. Все же я должен хотя бы кратко упомянуть о нашем неверии. Это знаменательное явление, и его невозможно упустить из виду, размышляя о современном мире.
Примерно в начале нашего пребывания на улице Вандам я слышал, как моя мать говорила м-ль Байель:
– Если Раймон попадет в ад... Ах! Поверьте, мадемуазель, он не делает ничего предосудительного, только он совсем не соблюдает церковных обрядов, и, по-моему, это очень прискорбно. Ну, что ж, если Раймон попадет в ад, я предпочту оказаться там вместе с ним, чем вознестись на небо, где я буду совсем одна. Подумайте только, мадемуазель: совсем одна!
Мадемуазель Байель с горестным видом покачивала головой и пускалась в объяснения, не то чтобы вдохновленные горячим чувством, но скорее технического характера. У нее были средневековые представления об аде, и она располагала о нем до ужаса точными сведениями. Мама из вежливости слегка качала головой, но уже не слушала ее; она отдавалась очередным тревогам, делала подсчеты, строила планы.
– Даже вулканы, – разглагольствовала м-ль Байель , – служат устрашающим доказательством существования ада. И сера, которую иногда выбрасывают вулкан ы , – это та самая, в какую дьявол ввергает грешников. Ну, понятно, сера в расплавленном виде.
Мама поднимала голову, поправляла очки, перед тем как вдеть нитку в иголку, втягивала воздух сквозь зубы и высказывала такое соображение:
– Если я теперь умру, то они наверняка сразу же получат деньги.
– Кто? – в полном недоумении вопрошала м-ль Байель. – Грешники? Какие же деньги в аду? Впрочем, нет, они все же там имеются, но лишь для того, чтобы искушать скупцов.
– Да не о ваших грешниках речь, – вырывалось у мамы, и лицо ее искажалось ужасом. – Я говорю о муже и детях. Если бы я теперь умерла, они сейчас же получили бы деньги от продажи процентных бумаг, которые можно реализовать только после моей кончины. Есть и другие деньги, которые мы надеемся получить, – наследство от моих сестер из Лимы. Во всяком случае, они сразу бы получили те деньги! Но что сталось бы с ними, – боже мой! – если бы я сейчас умерла; не говоря уже о бедных моих малышах, у меня не выходит из головы мой Раймон. Он молод на вид и кажется крепким. Но после перенесенной им серьезной болезни он стал хрупким, очень даже непрочным. Если не будет меня, некому будет растирать ему спину, и он умрет, мадемуазель, очень скоро угаснет.
Мадемуазель Байель, скорее сбитая с толку, чем взволнованная, прекращала свои рацеи на тему об аде и тревожно озиралась по сторонам.
– Где же дети? – спрашивала она.
Мадемуазель Байель пеклась о своих овечках. После нашего переезда на улицу Вандам она частенько нас посещала. Она занималась с Фердинаном, которому нужно было готовиться к первому причастию. Хотя я был еще малышом, она опекала и меня, полагая, что я уже достиг так называемого сознательного возраста. Она походя проливала мне свет на множество предметов, о каких идет речь в катехизисе. Я не преувеличиваю, употребляя слово «свет»: м-ль Байель обладала светозарной, хотя и несколько примитивной верой. Однажды она появилась, когда я играл с Дезире Васселеном.
– Ты друг Лорана? – спросила она.
– Да, мадемуазель.
– Ты, конечно, крещен? И, надеюсь, католик?
Дезире утвердительно кивнул головой.
– А когда ты причащался? Ты уже большой мальчик.
Дезире, понурив голову, должен был признаться, что он еще не причащался, – у его родителей столько всяких забот, и их нельзя в этом винить... М-ль Байель слушала его с горящими глазами, облизывая губы, радуясь, что обрела новую овечку, драгоценную добычу, предназначенную в дар небесам. Она тут же нанесла визит Васселенам. Дело было вечером, г-н Васселен принял миссионершу запросто, в ночных туфлях. Мы с Дезире, будущим неофитом, стояли на площадке перед открытой дверью, и до нас долетали обрывки разговора.
– Нищий духом, дражайшая мадемуазель, – декламировал удрученный отец. – Нищий духом, выродок! Подумать только, что царство небесное... Ну, да эта песенка вам знакома куда лучше, чем мне. Ладно, если, по-вашему, из него выйдет какой-нибудь прок... Извините, мадемуазель, все же я забочусь о его душе... Вы говорите, что все расходы... Смею вас уверить, я готов удовлетворить все потребности моего потомства, в том числе и духовные. Впрочем, если вы возьмете на себя расходы, мы не будем возражать. Конечно, кроме расходов на угощение после причастия... Простите, мадемуазель, с этим я справлюсь сам, я знаю свой долг. Разумеется, мадемуазель, вы окажете нам честь и будете присутствовать на дружеской пирушке... Что такое? Нет? Ну ладно. Пррт!
Казалось бы, этот «боевой клич», даже несколько приглушенный и притушенный, должен был перепугать ангелическую посетительницу. Ничуть не бывало. М-ль Байель держалась молодцом: условилась о встречах, назначила дни и часы, сделала всякого рода распоряжения.
– Вместе с Дезире я возьму маленького Лорана Паскье , – сказала она на прощанье. – Они дружат между собой, и это прекрасно.
Мадемуазель Байель, не теряя времени, начала преподносить нам начатки религиозного образования. Мой дорогой Дезире был сразу же покорен. Отсталый ученик школы на улице Депре с первого же дня стал подавать блестящие надежды в области освоения катехизиса.