412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Мишель Генассия » Вальс деревьев и неба » Текст книги (страница 5)
Вальс деревьев и неба
  • Текст добавлен: 1 августа 2025, 22:00

Текст книги "Вальс деревьев и неба"


Автор книги: Жан-Мишель Генассия



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

– Винсент!

Он замер, услышав свое имя, обернулся и увидел меня, идущую к нему.

– Вы уходите? Без меня?

– Я думал о другом, – сказал он с озабоченным видом.

– Проблема?

– Я не доволен картиной. Что-то мне в ней не нравится, но я не могу понять, что именно.

– Покажите.

Его творение привело меня в замешательство. Он провел два часа у реки и острова Во – самый прекрасный пейзаж, какой только можно вообразить, – но этот чудесный вид нимало его не заинтересовал, он решил написать то, чего не мог видеть с того места, где находился: дюжину лодок, сгрудившихся у берега, одна желтая, другая синяя, еще одна оранжевая и слева – красная с розовым парусом; едва видимая Уаза, спокойная и голубоватая, служила контрастом трепещущей густой зеленой массе растительности на берегу. На одной из лодок, почти в центре картины – сидящий силуэт, очень похожий на меня, в таком же белом платье, как мое, пусть даже лицо заслоняла золотистая соломенная шляпка.

– Это я там?

Вопрос его, казалось, удивил; он внимательно вгляделся в полотно и покачал головой.

– Не думаю.

– А вроде похоже. Это же моя шляпка!

– Вся картина разваливается, так?

– Лодки ничто не удерживает, такое ощущение, что их несет течением.

– Нет, не в этом дело.

– На зеленой лодке видна только я одна.

Он несколько раз покачал головой, разложил мольберт, воткнул его ножки в землю и с трудом придал равновесие, потом поставил холст. Взял палитру и две кисти, добавил синего и в два счета написал две фигуры на берегу: нечто неразличимое в белом платье, а рядом – человека в синем, которого он обвел черным, левой рукой тот упирался в бедро, как это можно видеть иногда на голландских полотнах.

– Так лучше, а? – сказал он.

– Мужчина кажется немного плоским в этой перспективе.

– Мне не кажется.

– Чувствуется, что его добавили.

– Пусть сначала краска высохнет.

– Он слишком высокий по сравнению с соседкой.

– Так очень хорошо, это уравновешивает картину, – сказал он, повышая голос.

Он взял тонкую кисточку, немного краски с палитры и нанес зеленый мазок на переднюю часть шляпки женщины в лодке.

– Видишь, это не ты. Как тебе теперь?

– Не очень сочетается, кажется, что ветер гнет деревья, но эта неистовость не передается воде, она спокойна и тиха, как озеро, это романтическое местечко, для мечтаний и меланхолии; картина не отражает очарования этих берегов.

Он внимательно оглядел свою работу, потом бросил на меня сумрачный взгляд. Снял картину с мольберта, сложил его нервными движениями, бросил в сумку палитру и кисти. В этот момент он заметил альбом, который я держала в руке.

– Что это?

Я протянула ему, он едва взглянул на первый рисунок, скорчил гримасу, пролистал две-три страницы и яростно отбросил альбом в кусты. Не удостоив меня взглядом, он удалился большими шагами, но не по дороге вдоль реки, а прямо через лес, выставив голову вперед, как бык, и, прежде чем я успела опомниться от удивления, он уже исчез среди листвы. Я слышала, как затихают его шаги. На секунду я понадеялась, что он сейчас вернется, но не было слышно ни звука. Я подняла с земли тюбик с краской, который он уронил в спешке, веронская зелень из магазина «Тассе и Лот», и пошла подобрать свой альбом с рисунками, который валялся у подножия дерева.

Как я могла? Как посмела? Он же самый великий художник нашего времени, самый новаторский, а я, маленькая надутая дурочка, давала ему указания, как учитель ученику, я, которая неспособна нарисовать розу или яблоко. Я посчитала себя вправе наговорить ему все это, потому что он был никем, бедным неизвестным художником, у которого никто никогда не купил ни одной работы и никогда не купит. Если бы он был известным, я бы не решилась его судить. Вот так все и поступают в этом мире. Вы существуете не благодаря тому, что делаете, а благодаря тому месту, которое занимаете в обществе. И я такая же, как все, баран из панургова стада, я неспособна проявить хоть немного индивидуальности и сойти с проторенной дороги. Часто глупость прощают из-за возраста, и верно, я всего лишь глупая болтушка; его талант должен был броситься мне в глаза, но я осталась слепа, как и все мои современники, я же должна была молчать. Молчать и восхищаться. Ценить данное мне счастье общаться с подобным гением, жить рядом с ним, внимать его словам и пользоваться несказанной удачей смотреть, как он пишет. Сколько раз ничтожества отталкивали и презирали его, какую растерянность должен был он ощущать, когда с ним дурно обращались, возможно спрашивая себя, почему ему не отдают должное? И какие еще сомнения, какую боль? И как велика сила его характера, чтобы с такой твердостью держаться выбранного пути и не уступать постоянным нападкам бездарностей вроде меня. Или же он привык к обидам и ему плевать. У меня такое чувство, будто он выковал себе панцирь, что им владеет только живопись, это единственное, что его интересует, и ничто другое не может задеть его. Он осознавал, насколько ценно его искусство, что в нем сила, доселе неизвестная. Его картины не были очевидно красивы в том смысле, в каком понимали красоту в то время, но в них была особая мощь и новизна, которые создадут новую красоту и отправят других на свалку искусства.

* * *

Письмо Винсента матери, 4 июня 1890 г.

«К несчастью, жизнь здесь, в деревне, дорога; но Гаше, доктор, говорит, что в других деревнях в этих местах то же самое, и он сам от этого страдает, сравнивая с прежними ценами… Хотя его услуги я могу оплатить картинами, а с другим такой возможности не будет».

* * *

Я собиралась открыть входную дверь, как вдруг развернулась и пошла обратно, к мэрии, не ускоряя шага. На улицах становилось оживленнее; я прошла мимо постоялого двора, где он жил; два стола из тех, что стояли снаружи, были заняты клиентами, которые пили из бутылок и громко смеялись. Я дошла до церкви и обошла всю деревню, пройдя позади замка, но нигде его не увидела.

Вернувшись домой, я обнаружила Элен, которая ждала, сидя на плетеной банкетке в саду. Едва завидев меня, она кинулась навстречу.

– Где же ты была? – воскликнула она. – Я умирала от беспокойства.

Она увидела по моему удивленному лицу, что я не понимаю причин такой паники.

– Мы же собирались вместе пообедать!

Что я могла ей сказать? Могла ли она понять то, что я сама не понимала и чего со всей очевидностью не существовало? Было бы слишком сложно объяснять, да и бессмысленно тоже.

– Мне пришлось поехать с отцом в Париж по срочному делу, я не могла тебя предупредить. Семейные проблемы. Одна родственница, ты ее не знаешь. Хотя все оказалось ложной тревогой.

– Но у тебя помятый вид. И ты все еще очень бледная.

– Просто в сегодняшней суматохе я ничего не ела с самого утра.

Элен очень предупредительная подруга, она отвела меня домой с такими предосторожностями, как будто я вот-вот упаду в обморок. Она попросила Луизу приготовить нам чай с галетами, упрекнула ее в том, что та не предупредила о нашем отъезде, и, не дав Луизе возразить, пошла следом за мной, опасаясь, как бы я не упала на лестнице. Она проводила меня до комнаты, и я попросила ее оставить меня одну, чтобы я могла переодеться и немного привести себя в порядок. Она увидела картину, которую подарил мне Винсент.

– Что это? – спросила она.

– Так, одна работа, которую мне утром подарил друг-художник.

– Сегодня утром?

– Вчера! Она тебе нравится?

– Сейчас это модно, но, на мой вкус, немного хаотично. Написано кое-как, ни одного цветка различить невозможно.

– Потому что он художник-импрессионист. Пишет то, что чувствует. Папа немного им занимается.

– Почему?

– Думаю, у него было нервное расстройство. А как тебе я?

– А это ты там? Эта белая тень! Похоже на призрак.

* * *

«Лантерн», 4 января 1890 г. 15 нивоза[27]27
  Нивоз – четвертый месяц республиканского календаря (21–23 января – 19–21 января).


[Закрыть]
года 98[28]28
  Французский революционный календарь начинался с первого года революции, 1792-го, который считался началом новой эры.


[Закрыть]
.

«Туннель под Ла-Маншем. „Таймс“ крайне решительно настроена против любого проекта, имеющего цель соединить Великобританию с Европейским континентом. Газета лондонского Сити говорит, что следует найти способ запретить Эдварду Уоткинсу предлагать на каждом заседании парламента утвердить проект, который вся страна окончательно отвергла».

* * *

Два следующих дня после полудня я бродила по Оверу и окрестностям, как если бы внезапно воспылала желанием гулять под жгучим солнцем, едва защищенная своим зонтиком, – не помню, чтобы я когда-нибудь столько ходила и чтобы мне было так жарко, – я хотела снова увидеть Винсента, рассеять недоразумение, извиниться. Я надеялась, что он простит мою грубость, но он исчез, словно сидел затворником в своей комнате. Я едва не спросила у Раву, но не осмелилась пойти на такой демарш, вспомнив, что отец поссорился с хозяином постоялого двора. Может, Винсент покинул Овер и уехал на поезде в Париж? Как узнать? Дважды мной овладевала сумасшедшая надежда, когда я замечала мольберт и за ним силуэт в соломенной шляпе, но в первый раз это оказался пожилой американский художник, который снимал жилье в деревне и писал из рук вон плохо. Я воспользовалась случаем и задала ему несколько вопросов, он подтвердил, что путешествовать третьим классом очень тяжело. Он сам проделал это сорок лет назад и едва не умер от холода; уточнил, что лучшее время для такого предприятия – июнь, поклялся, что кто угодно может сделать себе в той стране состояние, было бы мужество и немного везения. Он был тому живым доказательством: приехав из Швеции без гроша в кармане, он разбогател на прачечном деле. Но я не очень хорошо поняла его, когда он стал утверждать, что в Новом Свете женщины практически равны мужчинам, вот только готовят куда хуже, чем здешние. Во второй раз это был художник, тоже голландец, который жил на постоялом дворе Раву. Он хорошо знал Винсента, так как их комнаты были смежными, и подтвердил, что тот каждое утро уходит на заре, чтобы поработать на природе, возвращается поздно и сразу ложится спать. Этот голландец писал мостки для стирки на реке, причем чудовищно плохо, но говорил о своей работе так, словно был новым Рембрандтом.

* * *

«Лантерн», январь 1890 г.

«„Ванина Ванини“ г-на Анри Бейля (Стендаля) будет публиковаться как роман с продолжением в литературном приложении, выходящем дважды в неделю».

* * *

Отец предупредил, что задержится в Париже из-за внеочередного заседания своего кружка и вернется только в субботу, поэтому я отправилась встречать брата на вокзал. Такого еще не случалось, обычно он возвращается вместе с отцом, который заезжает за ним в лицей, чтобы сесть на один поезд – как если бы брат был неспособен добраться один. Я чувствую себя немного виноватой перед ним. Между нами три года разницы, мать умерла вскоре после его рождения; в своей жизни он знал только привязанность Луизы и мою, но я была так поглощена учебой последние два года, что совсем его забросила, и он страдал оттого, что мы отдалились друг от друга. Отец дал ему собственное имя, словно наследнику королевской династии. Чтобы их различать, мы с Луизой звали одного маленьким Полем, а другого доктором. Окружающие переняли эту манеру. Он ненавидел это прозвище, но то ли по небрежности, то ли по привычке его продолжают называть маленьким Полем, а он всякий раз поправляет. Он мальчик не нашего времени, когда у всех в сердцах революция и насилие. Ему следовало бы родиться в начале века, он лучше бы себя чувствовал в эпоху, которая считалась романтической. Он нежный, с почти женственным лицом и бледной кожей, неопределенного возраста – уже не ребенок, но еще не юноша; он способен целыми часами сидеть, уставившись в никуда, и размышлять, улыбаться, мечтать, без конца выслушивая выговоры учителей за невнимательность. Я видела, как год за годом он все больше замыкается в себе, отгораживаясь от нас, отделываясь недомолвками и цедя каждое слово, будто оно на вес золота, – следовало немало потрудиться, чтобы заставить его раскрыть рот и услышать звук его голоса. Может, он понял, что в мире, где он живет, молчать безопаснее, чем выдавать свои мысли. В его лицее, который был не из худших, жизнь походила на казарменную, а дисциплина оставалась такой же, как в наполеоновских интернатах, что сегодня кажется абсурдным. Мятежи в лицеях – настоящие восстания – были отнюдь не единичными случаями, их насчитывались десятки, и иногда они отличались полной необузданностью, массовыми побегами, разгромленными зданиями, пожарами или физической агрессией и баррикадами, как в лицее Людовика Великого[29]29
  Одно из самых известных и престижных учебных заведений Франции, основан в 1563 г., среди выпускников – Робеспьер, Мольер, Гюго и др.


[Закрыть]
в прошлом году, и часто требуется вмешательство войсковых частей, чтобы восстановить порядок.

Я терпеливо ждала у края перрона и наконец увидела, как он идет в толпе пассажиров, волоча ноги, в своем несвежем мундирчике – синем драповом кителе с красным кантом и позолоченными пуговицами, расстегнутом так, что видна мятая кретоновая рубашка со следами пота на вороте, узел черного шелкового галстука развязан, одна пола рубашки выбилась из брюк, скроенных из той же шероховатой ткани, в которой наверняка ужасно пáрило в теперешнюю летнюю жарищу, на голове кепи с каймой и золотым значком, развернутым на затылок. Он шел, сгорбившись и наклонившись вперед под тяжестью ранца, который, казалось, весил целую тонну. Прошел мимо, не заметив меня, и не оглянулся, когда я окликнула его по имени, словно глухой. Я догнала его, встала перед носом, и он едва на меня не наткнулся.

– Поль, ты меня не слышишь?

Его лицо просветлело, он улыбнулся:

– Я не ждал, что…

– У тебя усталый вид.

Он сбросил ранец на землю, взял кепи в руку, а другой рукой утер лоб носовым платком. От него несло конюшней.

– Поль, тебе следует принять ванну.

– Знаю, в лицее это невозможно.

– У тебя нет сменной одежды?

– Это и есть мой сменный мундир. Второй в ранце, он воняет. От нас всех исходит ужасный запах.

– Я попрошу Луизу все почистить. Как дела в лицее?

– Я веду себя, как другие, – терплю и молчу. С нетерпением жду, когда дверь раскроется, думаю о другом, мне-то еще повезло – я могу сбежать: наклоняю голову и пролезаю между прутьями решетки. Старший воспитатель – наш надзиратель, если он кого невзлюбит, тому несдобровать, а я – часть стада, проскакиваю незамеченным.

– Почему ты не скажешь папе?

– Только не это, будет еще хуже.

Я побоялась расспрашивать, он бы все равно не ответил. С трудом поднял ранец, вскинул его на плечо, и мы вышли из здания вокзала. Он шел медленно, с опущенной головой, согнувшись под грузом, ни с кем не здороваясь. Я шагала впереди, и мне все время приходилось его поджидать.

Недалеко от лестницы Сансон я издалека заметила Винсента. Увидев меня, он двинулся в мою сторону, по-прежнему с сумкой через плечо, холстом под мышкой и мольбертом в другой руке. Остановился передо мной и, казалось, был рад этой встрече.

– Как дела, Маргарита?

– С прошлого раза я все время спрашивала себя… А как вы?

– Жду, пока прибудут мои вещи, но они застряли в Сен-Реми. Кроме этого, все хорошо. Свет просто исключительный, и я пишу без остановки. Никогда в жизни столько не писал. Чудесные места.

– Я думала, вы на меня рассердились.

– С чего бы это?

Я вгляделась в его лицо, уверенная, что он надо мной насмехается, но он вроде бы забыл нашу размолвку. К нам присоединился Поль.

– Винсент, позвольте представить моего брата, его зовут Поль, как отца. Поэтому мы его называем маленький Поль, чтобы их различать.

– Меня зовут Поль, а не маленький Поль! – резко возразил брат, опуская ранец на землю.

Винсент протянул руку, Поль пожал ее с легким недоверием.

– Это художник, которым занимается папа.

– К счастью, не так уж много он мной занимается, – вмешался Винсент. – Нет необходимости. Он был прав: работа – лучшее из лекарств.

– Это вы друг Писсарро? – спросил Поль.

– Очень надеюсь повидать его на днях. Ты его знаешь?

Поль посмотрел на него искоса, не понимая, как держаться с незнакомцем, который позволил себе обращаться к нему на «ты».

– Чем ты занимаешься, Поль? Ты в армии?

– Я? Я в лицее, в Париже, я там пансионер.

– Ты похож на солдата в этом мундире. Хочешь стать солдатом?

– Этого только не хватало! Нет, я хочу стать поэтом.

– А ты пишешь?

– Да, но никто не читает моих стихов. Пока еще нет.

– В свое время я очень любил Бодлера.

– Он мой любимый поэт.

Поль схватил ремень ранца и хотел вскинуть его на плечо. Винсент взял ремень у него из рук и приподнял ношу.

– Тяжелый, как из свинца, что ты там носишь?

– Это книги. Я не могу оставить их в лицее.

Винсент без всякого видимого усилия донес ранец до нашего дома. Я предложила помочь ему с мольбертом, и он передал мне его. Но не пожелал расстаться с холстом и так и оставил его под мышкой. Глядя, как он гордо вышагивает, никто не подумал бы, что этот человек нездоров. Когда Поль подошел к нему ближе, Винсент пару раз втянул носом воздух, но воздержался от каких-либо замечаний. Я предложила ему выпить чего-нибудь освежающего и передохнуть немного в нашем саду, но он отклонил приглашение, торопясь закончить полотно у себя в комнате до того, как стемнеет.

* * *

Циркуляр от 5 июля 1890 г., за подписью министра образования Леона Буржуа

«…Наказания всегда должны носить моральный и исправительный характер. Школьные физические наказания, использование дополнительных заданий в качестве наказаний, лишение отдыха на перемене, за исключением удержаний в четверг и в воскресенье, предусмотренных в следующем параграфе, категорически запрещены».

* * *

Отец был вне себя от радости, получив в подарок от Винсента полотно, которое представляло наш сад в таком чудесном виде. Ничто не могло бы доставить ему больше удовольствия, чем этот дар, и он изложил Полю все подробности его создания, которые сам себе вообразил, поскольку пребывал в объятиях Морфея, пока Винсент его писал. Я не осмелилась признаться, что Винсент преподнес его мне – мне, а не ему, – отец бы счел это странным и неподобающим. Отстаивать право собственности на творение не имеет смысла, когда у тебя есть исключительное право постоянно иметь его перед глазами: картиной обладает тот, кто на нее смотрит, и я буду наслаждаться ею и просыпаясь, и засыпая; с меня достаточно знать, что Винсент подарил ее мне. Это будет нашей тайной. Я также не упомянула ни о нашей прогулке по берегам Уазы, ни о встрече с Полем. Да и зачем что-то говорить, если заранее знаешь, что тебя не поймут? Любое твое слово будет истолковано вкривь и вкось. Не должно возникнуть ни малейшего сомнения или двусмысленности касательно наших отношений.

Я не могла предположить, что отец заберет ее у меня так скоро, заявив, что это плохая мысль – повесить ее в моей комнате, картине будет куда лучше в его кабинете, рядом с себе подобными – с Сезанном, Ренуаром и Писсарро. В первый момент, когда он собрался унести ее, я едва не взорвалась и не потребовала обратно свое достояние, но пробежавший внутри холодок, который я мгновенно ощутила, помешал мне, и я застыла. Не говоря ни слова, я присутствовала при выборе места для картины в его кабинете: на каминной полке, между двумя окнами. Когда отец спросил, что я об этом думаю, я не стала говорить, что картина размещена просто чудовищно: тусклая в падающем сбоку свете, задавленная колеблющимися отсветами керосиновой лампы, которую он переставлял, пытаясь найти лучший угол освещения; он принял мою сдержанность за одобрение. В этом месте и в этот момент, в присутствии человека, поздравлявшего себя с тем, что заполучил столь ослепительное полотно ценой одного обеда, сама картина вдруг утратила свой блеск и сияние, она казалась тусклой и бесцветной.

– У мальчика настоящий талант, не находите? Он мне еще и других понаделает. В обмен на мои консультации и услуги, которые я ему оказываю, принимая его на дому, хоть он и не очень болен. Я увеличу свою коллекцию без особых затрат. Я ведь не часто покупал работы; только Сислея и Ренуара, и все. Я лечил мать Писсарро, его жену и детей, подружку Ренуара и еще стольких, причем оказывал им услугу, потому что они сидели без гроша, а я знающий ценитель и не возражал, чтобы они платили мне своими работами. Вот потому я и не богат – слишком всегда любил и поддерживал настоящих творцов, мне многим обязан Сезанн, я даже одалживал деньги Моне и Гийомену в то время, когда никто на такое не решился бы. Придет день, когда их талант будет признан, и тогда все узнают, какую роль я сыграл и как я любил этих великих художников.

Отец превосходно умел выставить себя в выгодном свете и выглядеть тем, кем он не был: человеком важным, незаменимым, щедрым и дружелюбным. Он вел себя по отношению к своим художникам так же, как со мной и братом. Он подчеркивал свою близость с импрессионистами, потому что в его глазах они олицетворяли прогресс в извечной битве нового со старым, а следовательно, если уж он присоседился к этому движению, значит и сам он проницателен, прозорлив и в ходе времени провидит будущее. Истина куда прозаичнее: он играл благодарную роль с минимальными затратами – ни я, ни брат не имели возможности ему противоречить, а главное, он никогда не был другом тем, на чью привязанность претендовал; он коллекционировал без разбору то, что ему предлагали в обмен на его консультации и рецепты: жалкие объедки и отходы мольбертов, от которых отказался бы любой старьевщик. Сложилось так, что импрессионисты были самыми нищими из художников, их полотна не продавались, и они были рады тому, что нашелся врач, готовый принимать в оплату за консультации их работы. Если он и любил импрессионистов, то они со всей очевидностью его не любили.

Отец с третьей попытки написал Винсенту письмо с приглашением на домашний обед. Он позвал Луизу, чтобы та его отнесла, но она была занята на кухне. Она не могла отправиться немедленно, и он впал в раздражение. Я предложила отнести, и он согласился глазом не моргнув.

* * *

«Лантерн», 5 июня 1890 г.

«…Снова всплыл проект метрополитена… Центральная линия пройдет от Пюто к Лионскому вокзалу через Триумфальную арку и площадь Оперы… Если наши сведения верны, г-н Эйфель уже уступил почти даром концессию государству, что, правда, еще не ратифицировано палатами, в обмен на пустячок в три миллиона семьсот тысяч франков… Что до предполагаемого маршрута следования, он вызвал большие нарекания, поскольку складывается впечатление, что он в первую очередь будет на руку крупным компаниям, а не парижскому населению».

* * *

С тех пор как мы живем в Овере, я ни разу и носа не показывала в кафе у мэрии; в те времена мне такое и в голову не могло прийти: женщины в одиночку в кафе не ходили. Или же это были женщины дурного поведения. В кафе у мэрии торговали и вином в розлив, что привлекало окрестных пьянчуг, его посетителями были рабочие и поденщики, и ни один приличный человек туда не совался. Оно не пользовалось дурной репутацией, но и хорошей тоже. Недавно его приобрел Густав Раву и превратил в постоялый двор, где нашли приют несколько художников, живущих в спартанских условиях. По причинам, которых я так никогда и не узнала, они с отцом не ладили, игнорировали друг друга и не здоровались при встрече.

Я остановилась недалеко от мэрии, но не увидела Винсента среди посетителей, сидящих снаружи за столиками, и поняла, что придется зайти в заведение. Девочка лет тринадцати-четырнадцати принесла бутылку поденщику, сидящему на стуле у входа на постоялый двор, и разговорилась с ним. Я подошла поближе и спросила, здесь ли Винсент, она приветливо ответила и предложила проводить к нему. Я двинулась за ней, опустив голову, мы пересекли большой, плохо освещенный зал, уставленный длинными столами со скамьями, где тихими голосами переговаривались мужчины, покуривая, воздух был пропитан запахом томящегося рагу. Девочка отвела меня на третий этаж и указала на дверь Винсента, потом попрощалась и спустилась обратно. Я дважды постучала, прислушалась, продолжила барабанить энергичнее. Винсент открыл, в зубах у него была трубка, в одной руке палитра, в другой – три разлохмаченные кисти. Он не был так уж удивлен моим появлением.

– Вы пишете здесь! В такой час? – спросила я.

– Надо же закончить, верно? Осталось подправить кое-что.

– Можно глянуть?

Он посторонился, пропуская меня, и я зашла в его логово, жалкую душную комнатку в семь-восемь квадратных метров, с наклонным потолком и облупившимися оштукатуренными стенами; единственным источником света было слуховое окошко, через которое на его мольберт просачивались слабые лучи – не много он мог разглядеть, когда писал. Узкая незастеленная кровать, прикроватная тумбочка и угловой шкаф – вот и вся мебель. Полотна, рисунки и тетради громоздились повсюду, готовые картины были засунуты под кровать, одна из них сохла, положенная на простыню, стоял сладковатый, чуть тошнотворный запах скипидара и табака.

– Вы много работаете.

– Я делаю одну картину в день и кучу рисунков. Когда я не пишу – это потерянное время. Если б я мог, то писал бы без остановки. Иногда мне снится, что я работаю дни и ночи напролет. Я говорю себе, что, если бы так получилось, я писал бы лучше, мощнее и достиг бы вершин живописи, тогда все остальное стало бы ненужным. И наконец я стал бы свободен и счастлив. Но приходится останавливаться и жить.

– Вот, это вам.

Я протянула отцовскую записку. Он открыл конверт и прочел приглашение.

– С удовольствием, – сказал он. – Но совершенно излишне посылать письмо.

– Так всегда делают в приличном обществе. Знаете почему? Чтобы не смущать приглашенного, ведь проще отказаться письменно, чем глаза в глаза.

Мансарда, где царила полутьма, внезапно ярко осветилась, луч солнца, как по волшебству, упал на мольберт, и я застыла, пораженная открывшимся зрелищем: на полотне были крестьянские дома, чьи соломенные кровли сливались с лежащими на холмах полями, а в глубине темно-зеленые деревья кружились в безумном вальсе с небом, покрытым голубоватыми облаками, являя нерушимое с ним единство. Полотно, серое при моем появлении, внезапно ожило и задышало, вместе со своими деревьями и небом, пустившимися в неистовый пляс. Не знаю, сколько времени я простояла, глядя на картину.

– Это одно местечко неподалеку, – сказал он у меня за спиной, – мне нравятся тамошние окрестности, такие холмистые, называется Монсель, знаешь?

Я сотню раз проходила мимо того скопления домиков и ни разу не замечала, как они красивы.

– Тебе нравится?

Я обернулась, Винсент стоял рядом и смотрел на меня. У него было сероватое, изрытое морщинами лицо, зеленые, косо расставленные глаза, пепельные волосы, рот с четко очерченными губами и усталый взгляд человека, который совершил кругосветное путешествие и видел далекие земли. Он улыбнулся мне и почесал подбородок. Я подошла и поцеловала его. Да, я прикоснулась своими губами к его губам, увидела, как он прикрыл веки, и поступила так же.

* * *

Письмо Винсента к Тео, 3 июня 1890 г.

«Весьма вероятно, напишу также портрет его девятнадцатилетней дочери, с которой, по моему мнению, Йо [30]30
  Йоханна Бонгер, по прозвищу Йо, была супругой Тео. (Примеч. авт.)


[Закрыть]
могла бы быстро подружиться…»

* * *

Отец получил что хотел, а ради этого он готов был на любую низость. Сначала он наполнил стакан Винсента своим бургундским, от которого кружит голову, и, несмотря на протесты, заставил выпить за его собственное здоровье, потом за здоровье его брата и его племянника, носящего то же имя, которого Винсент видел всего один раз, когда возвращался из Сен-Реми, затем снова подлил гостю в стакан, клянясь, что не следует быть святее папы римского, и если уж он, врач, заверяет, что пациент может пить без опаски, тот должен верить ему на слово, особенно если вино столь замечательное. Затем он рассыпался в благодарностях за картину, которую тот ему подарил. Я увидела, как черты Винсента дрогнули, он чуть растерянно глянул на меня. Потом покачал головой и утонул в славословиях, которые щедро изливал отец, – и в конце концов дифирамбы взяли верх над его сдержанностью. Отцу удалось разговорить его: нетрудно было увлечь его тем, что было его страстью, то подбадривая понимающей улыбкой, то призывая нас в свидетели его гениальности. И Винсент рассказывал, как он очарован Рембрандтом, самым великим из всех, но это я написала «очарован», а Винсент говорил о дружбе, да, о дружеском чувстве, которое он питал к этому художнику, умершему двести лет назад, но ежедневно присутствовавшему в его поисках. Он понял, что в современном портрете сходство должно достигаться не искусством рисунка – слабым подобием, которого фотография добивается лучше, – а мастерством цвета и освещения, работой над экспрессией и выявлением характера. Отец перехватил мяч на лету:

– Винсент, было бы хорошо, если б вы написали мой портрет, я тот, кто вам нужен. Никто никогда не писал моего портрета.

Винсент согласился.

Когда он пришел, перед самым полуднем, я устремилась к двери, едва услышав колокольчик, опередив Луизу, которая вышла из кухни и вернулась туда, увидев меня. Я открыла Винсенту, тот приветствовал меня кивком, вынув трубку изо рта. Он нес сумку через плечо, большой белый холст под мышкой и сложенный мольберт в другой руке.

– Как дела, Маргарита? Ты ушла так быстро. Мы не успели и…

– Ничего не было, абсолютно ничего.

Едва мои губы прикоснулись к его, я сбежала, как глупая гусыня, которая открыла дверь в ад и испугалась, что тот немедленно ее поглотит, и мне больше было стыдно за мое бегство, чем за то, что я поддалась порыву. Я бы не смогла объяснить, что чувствовала.

– Простите меня.

– За что?

Я не успела ответить, как к нам присоединился отец и, обняв Винсента за плечо, как если бы встречал друга, а не пациента, повел его в кабинет, где они и оставались целый час.

* * *

Письмо Винсента к Тео, июнь 1889 г. (597)

«Есть только один или почти единственный художник, о котором можно сказать то же самое, – это Рембрандт. У Шекспира не раз встречаешь ту же тоскливую нежность человеческого взгляда, отличающую „Учеников в Эммаусе“, „Еврейскую невесту“ и изумительного ангела на картине, которую тебе посчастливилось увидеть, эту слегка приоткрытую дверь в сверхчеловеческую бесконечность, кажущуюся тем не менее такой естественной».

* * *

Винсент начал портрет отца в понедельник 2 июня. В тот день я осталась одна с ними – Поль отбыл накануне в свой лицей, а Луиза отправилась в Париж повидать кузину, которая была там проездом. Отец предпочел бы выпить кофе и поболтать, но не таковы были намерения Винсента, который решил немедленно приняться за работу. Он не захотел, чтобы отец устроился в саду, – пышность зелени может стать помехой портрету: он объяснил нам, что глазу нужно сосредоточиться на главном и нельзя создавать ему повод отвлечься или расслабиться. Отец удивился просьбе, но она была произнесена тоном, не терпящим возражений.

– Доверьтесь мне, доктор. Я напишу такой ваш портрет, что его будут помнить и век спустя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю