Текст книги "Вальс деревьев и неба"
Автор книги: Жан-Мишель Генассия
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Не спросив, согласна ли я и нет ли у меня вопросов, она встала, опустила вуалетку и бесшумно вышла. Я была раздавлена ее откровениями и даже не услышала, как открылась и закрылась дверь. Не знаю, сколько времени я так и просидела, оцепенев. Когда я вышла из ступора, была уже ночь. Я рылась в глубинах памяти, пытаясь найти исчезнувшие воспоминания, но напрасно я забиралась в самые дальние уголки сознания, сосредотачиваясь так, что начинало ломить виски, – в голове мелькали только картинки, вызванные рассказом старой ханжи. Но внезапно живот скрутило, грудь задрожала, и меня сотряс нервный смех, да так, что из глаз полились слезы. И всякий раз после ее ухода, когда я думала о мадам Секретан, меня разбирал неудержимый хохот.
* * *
Дневник Эдмона Гонкура, 22 января 1889 г.
«В какой-то момент разговариваю с Золя о нашей жизни, отданной литературе, отданной настолько, как никто и никогда этого не делал, и мы признаемся друг другу, что были истинными мучениками литературы, возможно, загнанными зверями. И Золя говорит мне, что в этом году, когда он почти подобрался к пятидесяти годам, у него снова пробудился вкус к жизни, жажда материальных радостей, и вдруг, прервавшись: „Да, я не могу глянуть на проходящую девушку, вроде вон той, не сказав себе: разве это не стоит книги!“»
* * *
Итак, я проклята. Небесное проклятие, нечто беспощадное. Божий перст навечно указует на мою бедную голову. По вине моего отца и моей матери. Вине почти библейской, которая падет на мое потомство до тринадцатого колена. Грех, который не искупит никакая кара и за который мне предстоит расплачиваться до последнего вздоха, и я ничем не смогу заслужить прощения. Тем лучше для меня, я на такое и не надеялась. Как эта сумасшедшая могла в наши дни поверить в подобный вздор, как она посмела прийти выложить мне это, глядя в глаза, не краснея, не дрожа от стыда? Заговорю ли я об этом с отцом? В какой-то момент – возможно. Чтобы посмотреть, помнит ли он, чувствует ли себя виноватым, будит ли его по ночам нечистая совесть, или он спит спокойно, плюнув на все. Внушить ему, что из-за его необдуманного поступка я лишилась прекрасной партии. Да, было бы забавно пощекотать его этой старой историей.
* * *
Письмо Тео к Винсенту, 29 марта 1890 г.
«…Я нашел того доктора, о котором говорил Писсарро… Он сказал мне, когда я описал твои приступы, что ему не кажется, будто это имеет какое-то отношение к безумию, и что, если это то, о чем он думает, он ручается, что вылечит тебя, но ему нужно увидеться с тобой и побеседовать, чтобы составить более определенное мнение».
* * *
Я владычица лесов Шапонваля, где я люблю прятаться, чтобы рисовать, и где, сидя на холме, с вершины своего царства я все вижу, оставаясь сама невидимой, но ни одна душа не осмеливается вылезти наружу под убийственное солнце, иссушающее поля. Животные забиваются в норы, вороны молчат, а сороки давно исчезли. На этой задыхающейся земле жители деревни, как насекомые, ждут, не двигаясь, не дыша и молясь, чтобы далекие тучи соблаговолили обратить на нас внимание. Здесь, под кронами столетних дубов и кружевной ольхи, еще витает призрак свежести. И как раз из моего укрытия, в середине проклятого месяца мая, я замечаю его, прогулочным шагом двигающегося по дороге из Понтуаза, как будто перед ним целая вечность, в фетровой шляпе, сдвинутой на затылок. Он заходит метров на десять вглубь иссушенного поля. Становится на колени, погрузив голову в невысокие сухие колосья, остается на мгновение в этой странной позе, потом выпрямляется, и его рука поглаживает поверхность стеблей, как если б это был шелковый шарф. В своей шляпе он похож на одного из бедно одетых поденщиков, которые бродят от фермы к ферме, выпрашивая хоть какую-нибудь работу в обмен на тарелку супа и кусок сыра. Он поднимает глаза к холму, я пугаюсь, как бы он не стал искать тени в дубовой роще, но он продолжает путь в Овер, не торопясь, и за извилиной реки исчезает с моих глаз.
* * *
Мемуары Йоханны Бонгер, супруги Тео, рассказывающие о приезде Винсента из Сен-Реми в субботу 17 мая 1890 г.
«…Я ожидала увидеть больного… а передо мной стоял крепкий человек, широкоплечий, цветущего вида, с веселым выражением лица и чем-то решительным во всем облике… и моим первым впечатлением было: он прекрасно себя чувствует; он выглядит куда здоровее, чем Тео…
…Он пошел купить зеленых оливок и захотел, чтобы мы все их отведали, как он это делал каждый день в Провансе».
* * *
У нас вторник – день большой стирки, и Луиза с утра суетится в прачечной, но в этом мае жара такая невыносимая, что она вытащила огромный бак для стирки в сад. Бак такой тяжелый, что сама она не может его двигать, и только я могу ей помочь, раз уж брат в своем лицее-пансионе; что до отца, ему и на секунду в голову не придет поучаствовать в домашних делах. Он, по обыкновению, слоняется по дому, занимаясь только испусканием тяжелых вздохов, что выдает его глубокую скуку, смотрит на часы каждые пять минут, раздраженный тем, что время тянется так медленно, рассеянно бродит из гостиной в кухню, заходит к себе в кабинет и тут же выходит, внимательно разглядывает подстриженные самшиты или извивы цикламенов, оплетающих решетку, потом устраивается в тени ивы, чтобы прочесть газету, начинает ею же обмахиваться и, наконец, укрывается в прохладе своей мастерской. Не знаю, почему он не уехал в воскресенье с братом в Париж. Луиза просит помочь ей втащить дымящийся бак обратно в прачечную и вылить его, когда тренькает входной колокольчик.
– Пожалуйста, пойди открой, Маргарита, – говорит Луиза, – я не в том виде.
Открыв, я узнаю поденщика, которого заметила ближе к полудню на дороге из Понтуаза. Крепкий, улыбчивый, одет в куртку из синего тика и белую рубашку, которая выбилась из брюк. Он держит свою фетровую шляпу в руках, его рыжие волосы топорщатся, как колосья, срезанные серпом. Я решаю, что он пришел поработать в саду. Рабочий говорит, что он хотел бы видеть доктора, его сюда послал брат. Он разговаривает спокойно, с легким немецким акцентом. Я предлагаю ему присесть у входа. Отец думает, что произошел несчастный случай, но ошибается, речь идет о пациенте, которому на завтра назначена консультация в его парижском кабинете. Я удивлена, что он не выказывает раздражения тем, что его побеспокоили дома, где он не консультирует, и жду, что он отошлет незваного гостя, но, напротив, он принимает его с широкой улыбкой и кучей любезностей, заводит к себе в кабинет и закрывает дверь.
Никогда еще не бывало столь долгой консультации. Они вышли через два бесконечных часа, которые провели с глазу на глаз, отец проводил его до улицы, чего он не делал на моей памяти ни с кем и никогда. Я еще больше удивляюсь, когда он предлагает отвести гостя на постоялый двор Сен-Сабен. Они отправляются вместе, как два старых друга, а отец, словно гид, показывает ему деревенские дома и улочки.
Вечером, когда я задаю вопрос, отец сообщает мне, что мужчину зовут Винсент – сначала я не улавливаю фамилии, – он голландец и у него проблемы со здоровьем, которые уже в прошлом или почти. По словам отца, он художник и у него огромный талант, сравнимый с самыми великими, хотя его работы никто не покупает, но он пишет удивительные вещи, ни на что не похожие. И правда, отец должен питать к нему большое уважение, и к его брату, торговцу картинами, тоже, чтобы заняться им здесь, а не в Париже. Следующая консультация состоится во вторник, через неделю. Он даже пригласил его на обед, что меня искренне удивляет, ведь отец никого не приглашает в дом.
* * *
Письмо Винсента к Тео, 20 мая 1890 г.
«…Виделся с г-ном доктором Гаше. Он произвел на меня впечатление человека довольно эксцентричного, но его врачебный опыт несомненно помогает ему сохранять равновесие, нейтрализуя нервное расстройство, которым он страдает по меньшей мере так же серьезно, как я. Он показал мне гостиницу, где с меня запросили 6 франков в день, но я сам отыскал другую, где мне придется платить только 3,50… Дом его набит старым-престарым почерневшим хламом…Затем он посоветовал мне работать смело и много, не думая о том, что со мной было»[23]23
Здесь и далее цитаты из писем Винсента Ван Гога даются в переводе П. Мелковой.
[Закрыть].
* * *
Я укрылась на вершине холма, на опушке леса Шапонваль, надеясь найти там остатки прохлады. На протяжении последних недель адская жара изматывает нас, колосья невысоки, земля иссушена, птицы исчезли, деревни безмолвны, и я – единственное живое существо, которое рискует выбраться наружу. Альбом для рисования раскрыт у меня на коленях, но, поддавшись окружающему оцепенению, я не чувствую вдохновения. Вдруг замечаю яркую точку, двигающуюся по дороге в Овер. Это он; ступает не спеша, безразличный к ожогам солнца. В своей синей куртке, белой рубашке, черных брюках, защищенный фетровой шляпой, на плече тканевая сумка; в левой руке он держит переносной мольберт, а под мышкой правой – чистый холст. Он останавливается внизу, под холмом, на котором сижу я. Окидывает долгим взглядом пшеничные колосья, раскладывает мольберт и устанавливает его на краю поля, закрепляет ножки и ставит на него подрамник с холстом. Из сумки достает кисти, палитру, тюбики с красками. Со своего места я не могу рассмотреть ни как он готовит палитру, ни как приступает к работе. Я едва различаю холст, который начинает покрываться цветными пятнами. Он пишет, почти уткнувшись в полотно, не глядя на поле, как будто все сохранил в памяти или уже знает, что именно хочет изобразить. Начав писать, он больше не смотрит на палитру, во всяком случае, не поворачивает головы. Я удивлена его резкими движениями. Он наносит краски на холст не деликатно, как это обыкновенно делают, а с нервозностью, как будто в руке у него хлыст, которым он охаживает полотно, он словно торопится, движения его отрывисты. Он так и стоит под палящим солнцем, наверняка уже сварился, я не верю, что шляпа – достаточная защита, но жара его вроде бы не беспокоит. Время от времени он машинально утирает лоб отворотом рукава. Иногда отходит на шаг, чтобы глянуть на свое творение, стоит неподвижно, но так и не кидает ни единого взгляда на поле. Вообще-то, вполне возможно, он пишет что-то другое, из головы, а вовсе не то, что у него перед глазами. Потом опять бросается врукопашную, бичует холст мелкими повторяющимися ударами. Никогда не видела, чтобы кто-то писал подобным образом. Он только что снял шляпу, чтобы утереть лоб, и со стороны похож не на художника, а на хищную птицу, занятую своей добычей.
Я решаю подойти к нему и спускаюсь со своего холма. Он снова весь в работе, поглощен ею и не слышит, как я приближаюсь. Я метрах в четырех от него, когда внезапно ощущаю, что в меня ударила молния. Или я получила мощную пощечину. Или земля разверзлась и поглощает меня. Какое слово подходит, чтобы описать шок, который я испытала, увидев впервые полотно Винсента? Я застыла, онемевшая, ошеломленная, как если бы передо мной раскрыли Ковчег завета и на меня снизошло откровение, явив то, что было спрятано от меня изначально.
Я тысячу раз проходила мимо этого ландшафта, который для меня был похож на тысячу других мирных долин, но то, что я вижу, – не банально и не мирно, эти колосья и деревья вибрируют, как если бы были живыми и восторгались жизнью, а еще волнующий их ветер, и мятущийся повсюду желтый, и трепещущий зеленый. Он медленно поворачивает голову, обнаруживает меня, застывшую, как жена Лота, не задается вопросом, что я здесь делаю, подходит ближе, на правой руке у него красная и желтая краска, и рубашка внизу вся в пятнах. Я ошарашена не только самой невероятной картиной, но и тем, что он сумел написать ее меньше чем за два часа, а полотно законченно и идеально.
– Тебе не нравится? – спрашивает он.
– Как вы это сделали?
Он не понимает вопроса. Хмурит брови. Его картина завораживает, испещренная быстрыми мазками, вызывающими головокружение. От нее исходит жар, возникает запах пшеницы, краски трепещут, все движется, дышит, я не знала, что желтый может так мерцать.
– Тебе нравится? – повторяет он.
Что я могу ответить? Слово «нравится» слишком слабое, чтобы выразить то волнение, которое я испытываю.
– Никогда ничего подобного не видела.
Такова была моя первая встреча с живописью Винсента, и эта сцена беспрестанно встает у меня перед глазами, я помню каждую деталь. Это не было красиво в том смысле, который вкладывали тогда в понятие красоты, красотой этому еще предстояло в скором времени стать. Я не знаю, где сегодня это полотно, возможно в Америке, не важно, оно в моей голове и освещает каждый день моей жизни, я закрываю глаза и вижу его, оно сияет с прежней силой. Оно мое, как и другие.
– Как у вас получается писать так быстро?
– Тебе кажется, это нехорошо?
– Я вовсе не то хотела сказать. Вот я очень медлительная, мне нужно несколько дней.
– О, это вопрос не времени, а дистанции. Нужно свести дистанцию к главному. Ты тоже рисуешь? Покажи.
Он протягивает руку к моему альбому. Я колеблюсь, нет, невозможно, я крепко прижимаю альбом к груди, он не должен увидеть этот кошмар; он не настаивает.
– Как поживает твой отец?
В те времена нравы были не как сегодня, люди умели держаться на должном расстоянии, и за исключением близких или друзей фамильярничать с незнакомцами считалось неприличным. Но меня это не смутило. Я подумала, что художники легко переходят на «ты», а может, будучи иностранцем, он не знает обычаев нашей страны, и не стала принимать оскорбленный вид. Винсент аккуратно взял холст за подрамник и попросил меня подержать, только с осторожностью, чтобы не запачкаться, ведь краска еще не высохла. Он небрежно сгреб кисти и палитру в сумку, сложил мольберт, протянул руку, чтобы забрать картину, но я настояла, что понесу сама, и мы пустились в путь вместе, болтая о том о сем. Он был удивлен, когда я сказала, что погода ужасна для урожая, лично он ничего плохого в ней не видел, напротив, он вообще никогда на погоду не жаловался, даже когда небо было свинцово-серым и лил дождь, но предпочитал сегодняшнюю ослепительную лазурь, похожую на вечно сияющую синеву Юга.
– При такой жаре, – сказал он, – желтый совсем другой.
* * *
Письмо Винсента Эмилю Бернару[24]24
Эмиль Бернар (Emile Bernard; 1868–1941) – французский художник-неоимпрессионист, один из теоретиков символизма в искусстве.
[Закрыть], 19 июня 1888 г.«Я писал его во время мистраля, укрепив мольберт в земле при помощи железных штырей. Рекомендую тебе этот способ. Ножки мольберта втыкаешь в землю, рядом с ними вбиваешь железные штыри длиной примерно в пятьдесят сантиметров, затем все это связываешь веревкой. Таким образом можно работать и на ветру».
* * *
Шопен… он настолько выше всех остальных, сегодняшние композиторы нагоняют на меня скуку. Нет, неправда, есть еще Шуберт, конечно. Музыканты моей матери. Те, которых она играла. Со страстью. Это ее пианино, ее ноты, в которых она делала пометки; они так долго пролежали, сложенные в стопку и никому не нужные. А я забрала их, и теперь они мои. Никто не оспаривал мое наследство, как если бы они не имели никакой ценности, а ведь это был самый прекрасный подарок, который она могла мне сделать. Луиза сказала, что она играла только эти пьесы и играла их божественно. Поэтому эти два композитора – единственные, которых я играю. Без устали. Элен, Жорж, Луиза, все говорят, что я могла бы стать виртуозной исполнительницей, у меня есть и талант, и желание, только нужно было брать уроки, но отец счел это излишним. Да зачем? Ты же не собираешься давать концерты? Тогда для чего тебе частные уроки? Ты и так хорошо играешь. Ты не сознаешь, как тебе повезло, не всякий отец будет учить дочь играть на пианино, но ты вечно недовольна. Мне кажется, что любой отец должен мечтать, чтобы его дети преуспели в жизни, и делать все, чтобы они могли развить свои способности, но не тут-то было, меня и в грош не ставят. Вот если бы брат потребовал воздушный шар, чтобы изучать форму облаков, или преподавателя индийских танцев, санскрита или неаполитанской мозаики, его желание было бы осуществлено в кратчайшие сроки при условии, что не пришлось бы платить, но брат просил только последний сборник Верлена или Малларме, а отец, не желая поощрять его природную склонность, заверял, что среди его знакомых ни у кого их больше нет.
А я хожу по кругу, застоявшись со своими вечными перепевами одного и того же. Так и в живописи. Я достигла той точки, когда не могу двигаться дальше одна. Чтобы совершить прорыв, нужно, чтобы кто-то отворил мне двери, подтолкнул, встряхнул, заставил репетировать, работать. Я чувствую в себе огромные возможности, как рвущийся из груди порыв. Но он не дает мне уйти в полет, он подрезает мне крылья. Мое положение девушки из хорошей семьи должно меня удовлетворять, я должна смириться. Но я больше не могу. У меня не хватит мужества продержаться еще два долгих года. Притворяться. Скрывать свою истинную природу. Два потерянных, никчемных года. Мне бы чуть больше смелости, чтобы сбежать сейчас. Стану ли я смелей, когда достигну совершеннолетия? Если бы я получила свободу завтра, что бы еще я сделала? Не скрываю ли я от самой себя собственные страхи? Не является ли нехватка денег удобным предлогом, чтобы отступить и забыть о всякой надежде? Продав драгоценности, я лишу себя последнего оправдания. Я должна поехать в Париж и найти ювелира. Я должна осмелиться, вот в чем суть, а не просто решиться на опасное плавание и скрыть свой возраст. Осмелиться уехать и сжечь мосты. Набраться наконец мужества. А пока что мне не остается ничего другого, как продолжать играть свою сонатину. В Америке я смогу давать уроки музыки. Наверняка там не очень много музыкантов.
* * *
Письмо от Винсента к Тео и Йоханне, 20 мая 1890 г.
«Овер очень красив. Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью. Надеюсь, если мне удастся сделать здесь несколько серьезных картин, возместить за счет их расходы по переезду. Ей-богу, Овер – спокойная, красивая, подлинно сельская местность, характерная и живописная».
* * *
Воскресным вечером в тот момент, когда он собирался положить в рот кусочек сыра, отец вдруг застыл с занесенной рукой и, казалось, долго разглядывал кончик ножа, но дело было исключительно в перспективе; он встал, пошел на кухню и велел во вторник приготовить праздничный обед, не дав никаких объяснений. Луиза взялась за стряпню, не ворча ни из-за расходов, ни из-за лишней работы, и результат не обманул его ожиданий: Луиза была прекрасной поварихой. И все же она беспокоилась, боялась, что утратила сноровку, ведь многие годы мы никого не принимали, а поскольку отец утверждал, что еда должна быть легкой и нельзя предаваться чревоугодию, наши трапезы не требовали от нее больших усилий. Она вытащила из буфета сервиз лиможского фарфора, который в последний раз доставали в день, когда отмечали первое причастие Поля, и серебряные приборы, которые чистила часа три, потому что ими давным-давно не пользовались. Можно подумать, что мы готовимся принять префекта или г-на Секретана. Но нет, гостем отца был Винсент. И ни Луиза, ни я не понимали причин этого переполоха ради пациента, который на вид был не так уж болен. Весь понедельник отец изводил Луизу, требуя, чтобы обед был приготовлен с особым тщанием, спрашивая, достаточно ли будет еды и не надо ли добавить еще одно блюдо или паштет – вплоть до того, что лично проверял качество соусов в кастрюльках.
В понедельник после полудня, когда я играла свои гаммы, он захотел, чтобы я помогла Луизе, подчеркнув, что это станет для меня удобным случаем поучиться, как следует готовить. Я отклонила предложение, добавив, что не вижу смысла принимать участие, не имея намерения когда-либо готовить что-либо для кого-либо. Вечером, испытывая некоторые угрызения совести из-за Луизы, я спросила, не могу ли чем-то помочь, она отказалась, потом спохватилась и попросила пойти срезать цветы в саду, чтобы оживить дом.
– Он что, такой важный, этот человек, раз твой отец так распинается?
– Наверно, – ответила я.
Во вторник отец потребовал, чтобы я надела белое платье из шамбре[25]25
Шамбре – тонкая и плотная хлопчатобумажная ткань, по своей структуре похожая на батист. От названия французского города Chambray.
[Закрыть] с отложным воротничком, которое купил мне год назад в «Бон Марше» как подарок за получение степени бакалавра. Сам он извлек свой элегантный костюм из черной фланели, который, как правило, приберегался для собраний его ложи, и провел часть утренних часов, разглядывая себя в зеркало у входа, поправляя прическу и спрашивая меня, все ли в порядке.
Винсент пришел сразу после полудня; сумка с принадлежностями для живописи через плечо, складной мольберт в руке и чистый холст под мышкой – он собирался поработать в нашем саду. Он-то не стал прихорашиваться; в конечном счете фетровая шляпа, белая рубашка и черные брюки придавали ему вид не поденщика, а просто художника. Он думал немедленно встать за мольберт: ему нравился свет, но отец настоял, чтобы он сначала отобедал. Мы устроились в гостиной, и я была удивлена теплым тоном беседы: я полагала, что он больной, который приходит на лечение к доктору, но они казались добрыми знакомыми, как пара старых друзей, которые после разлуки обрели былое согласие. Отец сам разлил портвейн, Винсент замялся, доверительно сообщив, что больше не пьет с тех пор, как врач, лечивший его на Юге, посоветовал воздерживаться от любого алкоголя, чтобы предотвратить мучившие его приступы, но отец настойчиво побуждал его не пренебрегать сим нектаром, который не причинит вреда, если употреблять его, соблюдая меру. Винсент, казалось, пришел в восторг от этого совета, и они продолжали болтать, как если бы расстались только вчера. Отец попросил меня узнать, не пора ли уже садиться за стол. Каково же было мое удивление, когда, вернувшись, я услышала, как они говорят на незнакомом наречии. Я знала, что наша семья родом из Лилля, потому что отец подписывал свои работы «Пол ван Рэйсел»[26]26
«Ван Рэйсел» – «из Рэйсела». Рэйсел – фламандское название Лилля.
[Закрыть], но до этого момента понятия не имела, что он говорит по-фламандски. Винсент, казалось, был счастлив, что может изъясняться на родном языке, но очень скоро настоял, чтобы дальнейший разговор шел по-французски, отметив, что отныне это его язык и никакого иного он не желает. Он старательно совершенствовал его, писал брату по-французски и требовал, чтобы тот поступал так же, несмотря на грамматические ошибки и огрехи в спряжении глаголов. Отец нашел, что это весьма похвально, потому что наш язык считается трудным. Винсент впал в задумчивость, склонив голову над бокалом вина, и воцарилось молчание.
– Наверно, тягостно жить вдали от своей страны, – заметил отец.
– Не для меня, – ответил Винсент. – Мой отъезд окончателен. Отныне моя страна – Франция, здесь я чувствую себя дома и никогда не вернусь туда, где родился.
Винсент выглядел озабоченным; он спросил, должен ли тревожиться за свое состояние в будущем. Отец воскликнул, что он вполне здоров, куда здоровее большинства людей, с которыми он сталкивается каждый день. Лично он, доктор Гаше, – и тут отец заговорил с непререкаемостью, которой его обучили как медика на факультете, – считает его выздоровевшим и гарантирует, что мучившие его проблемы остались в прошлом и не повторятся.
– То, что с вами случается, дорогой мой, лечится работой. Вы должны работать смело и не думать ни о чем, кроме живописи.
Обед был таким, какого еще не бывало в нашем доме. Начали мы с аржантейской спаржи в соусе муслин, затем последовали волованы с грибами и печеночный паштет по-царски, лосось в голландском соусе, тушеная говядина с пряностями и вырезка а-ля Ришелье с артишоками по-лионски и припущенной стручковой фасолью, все это в сопровождении шамбертена и шабли. Сама я брала понемножку, но отец все время настаивал, чтобы Винсент взял добавку. Тот запросил пощады, но не смог устоять перед грушевым пирогом с миндалем и шарлоткой со взбитыми сливками.
Все время за обедом они разговаривали о живописи, но только о великих старых фламандцах, которых оба очень ценили. Бокал за бокалом, отец прикончил две бутылки – я хорошо видела, что Винсент лишь пригубливает.
После обеда мы все вышли немного подышать, но жара стояла страшная. Отец устроился на плетеной банкетке, и не успел еще остыть его кофе, как он уже клевал носом. Винсент разложил свой мольберт и стал писать сад, солнце, без шляпы, и, подумав, что она ему не помешает, я отправилась за ней в дом; такое внимание, казалось, доставило ему большое удовольствие, и он поблагодарил меня. Издалека я бросила взгляд на полотно. За несколько минут оно уже расцвело красками.
* * *
Письмо Винсента к Тео, 4 июня 1890 г.
«…завтраки и обеды с ним – тяжелое испытание для меня. Этот превосходный человек не жалеет усилий и готовит обед из четырех-пяти блюд, что страшно вредно и для меня и для него… От возражений меня немного удерживает мысль, что наши обеды воскрешают в его памяти былые дни и былые семейные застолья».
* * *
Часы показывали почти полдень, я опаздывала. Уже закрывая входную дверь, я услышала за спиной мужской голос, заставивший меня подскочить:
– Ты уходишь?
Винсент стоял напротив, одетый, как накануне, в белую рубашку, в своей фетровой шляпе, белая тканевая сумка через плечо, два подрамника под мышкой и сложенный мольберт в другой руке. Он улыбнулся мне и поприветствовал кивком. Мне было трудно привыкнуть к его обращению на «ты». То ли он не знал правил приличия, то ли не умел пользоваться обращением на «вы», или же, возможно, считал меня еще ребенком, так что различие в возрасте делало возможным подобную фамильярность? Я решила не отвечать на его приветствие, и мы на мгновение застыли молча.
– Прекрасный день для работы, – сказал он.
– Мне очень жаль, но я спешу. Мы обедаем с подругой, и я могу пропустить поезд в Понтуаз.
– Я пришел к твоему отцу.
– Его нет дома, он уехал рано утром в Париж на консультации и вернется только в пятницу вечером.
– Как досадно, я принес ему свою картину.
Присовокупив слово к делу, он хотел достать один из двух холстов, которые держал под мышкой, но обе руки у него были заняты, и он протянул мне мольберт, который мне пришлось взять.
– Это подарок, чтобы поблагодарить за прием и за обед.
– Как мило, я ему обязательно ее передам, если желаете.
Он застыл, не закончив движение, лицо его посуровело.
– Как досадно! – повторил он.
– Приходите в субботу, и отдадите ему сами, он будет рад.
Он заколебался, потом протянул мне картину. Я прислонила мольберт к стене и взяла полотно обеими руками. И в этот момент сердце мое заколотилось. Как во время нашей первой встречи в долине Шапонваля. Нет, еще сильнее. Его живопись ошеломляла своей красотой. Картина была небольшой, сантиметров пятьдесят, но на ней было самое прекрасное море цветов, какое я когда-либо видела. Природа словно взрывалась, ее оживляла невероятная пульсация жизни; при этом в своих маленьких мазках он использовал только два цвета: зеленый и белый делили между собой холст, с беглыми вкраплениями желтого, обозначавшего расплывчатый цветок, и синего для покрытого тучами неба. В глубине едва различимо виднелась крыша нашего дома; наши кипарисы, странно раздутые, казалось, поддерживают крышу, как две зеленые, чуть склонившиеся колонны. Белые розы и виноградник, – безусловно, это был наш сад, узнаваемый среди тысячи других, но претерпевший метаморфозу: он утратил свою строгую ухоженную упорядоченность, он бурлил жизнью, даже весельем, и казался нарядным, как юноша. А главное, что меня потрясло: в центре полотна Винсент написал меня, в моем белом, чуть раздувающемся платье и желтой соломенной шляпке, купленной на рынке в Понтуазе. Лицо было неузнаваемо, только намечено, но это была я, мой наклон головы и угловатые плечи, с букетом зеленых трав, застывшая в самом сердце картины, будто я была частью пышного сада. Я не позировала для него, только трижды попала в поле его зрения, занимаясь своими делами не останавливаясь, и представить себе не могла, что он уловил меня, когда я проходила мимо.
– Она чудесная, эта картина.
– Правда? Тебе нравится?
– Она необыкновенная, вы, наверно, это хотели сказать. В ней столько жизни. Как у вас получается?
Он мгновение смотрел на полотно, словно пытаясь разгадать тайну, потом пожал плечами:
– Я стараюсь как можно точнее выразить то, что чувствую.
– Кипарисы не такие широкие, тут они немного наискосок, немного кривые, верно?
Винсент взял у меня картину из рук, солнечные лучи заставили его укрыться у стены, и внимательно посмотрел на свою работу.
– Нет, уверяю тебя, они такие и были.
– Да, так они намного красивее.
– На, возьми, я тебе ее дарю.
– Но это же для отца, он рассердится.
– Я подарю ему другую.
Я не пошла обедать к моей подруге Элен. По правде говоря, я про нее забыла. Я осталась с Винсентом. Я не сразу решилась пригласить его к себе в комнату, эта заминка длилась полсекунды, между нами еще не было никакой двусмысленности.
– Идемте, – сказала я.
Я поставила картину на каминную полку, она вобрала в себя весь свет в моей комнате. Он решил, что это не лучшее место для его творения, надо поместить ее на противоположной стене, на уровне глаз и подальше от окна, чтобы она была освещена сбоку, и предложил вернуться еще раз с гвоздем, чтобы правильно ее повесить. Он прикладывал ее к разным точкам, пока не нашел подходящую, и отметил ее едва заметным крестиком, чтобы не забыть. Я предложила принести ему выпить или приготовить еду, но он отказался: вчера он наелся на несколько дней вперед и сейчас хотел одного – отправиться писать на природу. Надел на плечо сумку, я спросила, могу ли сопровождать его, он вроде бы удивился, я пообещала не мешать, он даже не заметит моего присутствия, я буду работать в своем уголке. Это была наша первая прогулка вдвоем, из-за гнетущей жары нам почти никто не встретился, кроме крестьян, которые тяжко трудились на своих полях и ни на кого не обращали внимания.
Мы спустились к берегам Уазы, четверо ребятишек шумно плескались в лягушатнике – песчаной бухточке, превращенной в пляж, и прыгали в воду с деревянных мостков. Три лодки, пришвартованные у берега, позволяли добраться до острова Во, который располагался где-то в километре. Мы пошли дальше по старой дороге для буксировки судов, которая вилась вдоль реки, и мало-помалу крики детей стихли. Не обращая на меня никакого внимания, Винсент устроился под липой, лицом к острову, разложил мольберт и поставил на него холст, вытащил из сумки палитру и множество кистей, добавил красок и начал писать. Я же присела на пень неподалеку, достала свой альбом и стала рисовать группу невысоких деревьев, растущих из воды, но, почеркав минут пять и глянув на уродство, которое получалось, отказалась от своего намерения и стала смотреть, как работает Винсент. Это было настоящее зрелище, он едва смотрел на то, что служило сюжетом, нервно смешивая краски и нанося их резкими повторяющимися мазками, без колебаний, как если бы заранее знал, что должно получиться, и только доделывал работу; он писал быстро, словно пытался ухватить текущее мгновение и спешил запечатлеть его на полотне. Так он проработал без отдыха два часа, потом остановился, долго смотрел на картину, которая вроде бы его не удовлетворяла, вгляделся в нее вблизи, снова взял одну из кистей, чтобы подправить мельчайшие детали, но в конце концов решил оставить все как есть. Снял картину с мольберта, сложил его, сгреб кое-как палитру и кисти в сумку и ушел с холстом в руке. Я подумала, что он так грубовато шутит, но по его решительной походке поняла, что он про меня забыл. Он уже удалялся по дороге, когда я решилась его окликнуть:








