Текст книги "Вальс деревьев и неба"
Автор книги: Жан-Мишель Генассия
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Обещание было слишком заманчивым, чтобы отец не купился. Винсент обошел весь первый этаж, медленно, оценивая каждый уголок, каждый предмет мебели, и в конце концов выбрал гостиную. Ему не понравился светлый домашний пиджак, который надел отец, он казался слишком блеклым, в нем не хватало характера, и художнику нечего было из него извлечь. Может, лучше позировать в одной рубашке? Но, видя колебания отца, Винсент предложил просто сменить пиджак, и оба поднялись в спальню на втором этаже. Когда они вернулись спустя минут десять, отец был затянут в темно-синий сюртук. Винсент усадил его у сервировочного столика, убрал корзину с яблоками и, после некоторых колебаний, оставил красную скатерть, его покрывавшую. Попросил отца опереть голову о согнутую в локте правую руку и принять отсутствующий вид, не глядя никуда; поставил свой мольберт у камина. Потом придвинул его поближе, покопался в сумке, достал палитру, тюбики и кисти, попросил меня принести стакан воды. К моему возвращению он уже закончил приготовления, почесал подбородок, велел отцу не менять позу и вышел из дома. В окно я видела, как он с величайшим вниманием рассматривал наши насаждения в саду, затем сорвал несколько цветов и вернулся в гостиную. В руках у него было какое-то растение с красными цветками.
– Это ведь наперстянка, верно? – спросил он у отца.
Тот взял стебель, поднес к свету, рассмотрел и кивнул. Винсент опустил цветок в стакан, который я ему протянула, и поставил столик на первый план по одной линии с локтем. Потом направился к книжному шкафу, прошелся по полкам, ведя рукой по корешкам, скорчил гримасу и вытащил два тома, которые и расположил у локтя отца.
– Я хочу написать ваш портрет на свой лад, но и на старинный тоже. Наперстянка покажет, что вы врач, потому что на лице у вас это не написано, а книги – свидетельство ваших духовных интересов. Только обложки будут другого цвета, желтого, мне необходим этот нюанс, чтобы уравновесить синий цвет пиджака. Позже я напишу на корешках «Жермини Ласерте» и «Манетт Саломон» братьев Гонкур, эти два романа я особенно люблю, а главное – эти книги желтые.
Отец не читал ни ту ни другую, но слышал самые хвалебные отзывы. Винсент обещал их подарить.
– Завтра, когда я буду спокоен, я посажу вас на фоне синих волнистых холмов, как на пейзажах Юга. Облокотитесь получше щекой на кулак, пусть голова тяжело свесится.
Винсент поставил холст в положение «для портрета», выдавил содержимое множества тюбиков на палитру; я уселась позади на диван с твердым намерением следить, как он пишет, и черпать вдохновение в его манере работать, ведь самой мне не удавалось создать хоть что-то удачное. Винсент не торопился начинать, возможно, сосредотачивался; я для себя отметила, что следует собраться, прежде чем приступать к делу. Наклонившись чуть в сторону, я могла увидеть его орлиный профиль: что-то в композиции, казалось, его не устраивает.
– Мне хотелось бы, чтобы у вас был меланхоличный вид, доктор. Не отсутствующее или застывшее, а тоскливое выражение лица. Дайте себе волю, расслабьтесь.
Он подошел к отцу, сдвинул немного его локоть, заставив того чуть наклониться.
– Так лучше. Не двигайтесь, я на секунду.
Он вышел из гостиной, вернулся с белым картузом отца и протянул его.
– Не будете же вы писать меня в этом – в кепке, которую я надеваю, когда иду с сыном на рыбалку.
– Не беспокойтесь, доктор, это будет дружеский портрет.
Он надел картуз ему на голову, сдвинул немного вперед.
– Примите позу, пожалуйста.
Возникла легкая заминка, и я подумала, что отец сейчас встанет и пошлет его подальше вместе с необычными требованиями, белым холстом, на котором никогда не появится живопись, палитрой с обилием синего всех оттенков и походным мольбертом, а сам он, доктор Гаше, придерживающийся столь высокого о себе мнения, выскажет все, что думает о мудреных сегодняшних художниках и об их современных полотнах. Но он ничего не сказал; дважды поднял глаза к козырьку картуза, тяжко вздохнул и подчинился. Он принял нужную позу так естественно, что Винсенту не понадобилось ничего поправлять, словно они оба целиком разделяли убежденность в том, какой представляется будущая картина. Я отметила в другом уголке сознания, что модель и художник должны пребывать в полном согласии и именно этот симбиоз лежит в основе идеальных произведений. Меня удивило, как неожиданно Винсент начал писать. Ни эскиза, ни этюда, ни предварительного наброска.
Когда я возвращаюсь мысленно к тому сеансу позирования, я не могу ничего вспомнить. Ни сколько он длился, ни что могло быть сказано за это время, ни даже разговаривали ли мы вообще, ни колебания, которые мог испытывать Винсент, создавая этот шедевр. Я только помню, что он написал его на одном дыхании, не останавливаясь, начав с того, что провел линию горизонта, видимого только ему одному, а потом приступив к овалу лица.
В те времена кино еще не изобрели, о чем я очень сожалею: мне так хотелось бы запечатлеть на пленке Винсента, когда он работал. Он написал отца за два с половиной часа и закончил работу у себя в мансарде на следующий день. Но вот что я хочу вам сказать сейчас: Винсент написал только один портрет отца. Один-единственный[31]31
Известно два портрета доктора Гаше кисти Ван Гога. Один продан в 1996 г. в «неизвестные руки» (относится к десятку самых дорогих картин в мире), второй выставлен в музее Орсэ в Париже.
[Закрыть].
* * *
Письмо Винсента к Тео, 4 июня 1890 г.
«Работаю сейчас над его портретом: голова в белой фуражке, очень светлые и очень яркие волосы; кисти рук тоже светлые, синяя куртка и кобальтовый фон. Он сидит, облокотясь на красный стол, где лежит желтая книга и веточка наперстянки с лиловыми цветами. Вещь сделана с тем же настроением, что и мой автопортрет, который я захватил с собой, уезжая сюда. Г-н Гаше в безумном восторге от этого портрета…»
* * *
Винсент с крайней тщательностью вытер кисти и сложил свои принадлежности в сумку. Отец в восторге рассматривал неоконченный портрет и задавал вопросы, на которые Винсент не отвечал: когда будет закончено полотно? Почему наперстянка кажется такой подвядшей, хотя она совсем свежая? Видел ли он «Мыслителя» г-на Родена и знаком ли с этим великим скульптором? Винсент покачал головой.
– Я пошел к себе. Надо еще поработать над картиной, она будет закончена завтра.
Он казался усталым, лицо осунулось, кожа приобрела сероватый оттенок. Попросил у меня стакан воды, я принесла графин, он выпил подряд два больших стакана. Закурил трубку, надел свою фетровую шляпу. Я помогла ему сложить мольберт и свинтить ножки, проводила до двери.
– Это замечательная картина. Вы можете ею гордиться, даже очень гордиться.
– Да, хорошая получилась работа. Портреты всегда утомительней писать, чем пейзажи, это вытягивает всю энергию.
– Прошу вас, Винсент, возьмите меня ученицей. Мне столько надо всего узнать. Я хотела бы позаниматься на курсах, но это невозможно. А с вами у меня получится, я уверена.
– Я ничего в этом не понимаю, Маргарита, я не педагог и стал бы плохим преподавателем, я все время что-то пробую и начинаю сначала, постоянно импровизирую и ни в чем не уверен. Иди в «Боз-Ар», там тебя научат.
– Туда не принимают женщин.
– А! Я не знал. А в академию Жюлиана?[32]32
Академия Жюлиана (фр. Académie Julian) – частная академия художеств в Париже, основанная художником Родольфо Жюлианом в 1868 г. В XIX в. была крупнейшим конкурентом парижской Школы изящных искусств.
[Закрыть]
– Я не знаю, где это.
– Это такая мастерская на Монпарнасе. Они берут женщин, это точно.
– Отец не захочет платить за мое обучение.
– Нет, я не хочу, у меня нет времени, не рассчитывай на меня.
Он ушел, не обернувшись. Я смотрела, как он удаляется, пока он не исчез за углом улицы.
* * *
«Лантерн», 24 февраля 1890 г.
«Это было вчера, в субботу – вернисаж в салоне женщин-художников… Как обычно, по большей части были представлены картины с цветами… В этом жанре женщины великолепны… Так почему же женщинам не хватает мудрости держаться того, что у них получается? Почему их так притягивает серьезная живопись, а то и портрет?»
* * *
Я пропустила подряд две встречи с Элен по средам, забыв даже предупредить ее, и хотя она не станет сердиться, мне не хотелось подводить ее снова, что могло бы ее ранить, и потом, встреча с ней пойдет мне на пользу. Я была выбита из колеи, потрясена, а Элен, которая никогда не витала в облаках, сможет вернуть меня на твердую почву. Жара была изнуряющей, и ни одно облачко не желало задержаться над нашими головами.
Медленным шагом двигаясь по деревне, я напрасно искала его; прошлась вдоль берега, добралась до самого Монселя, который он вроде бы особенно любил, но Винсент исчез. Я бродила кругами и вдруг повернула обратно, почувствовав, что у меня подкосились ноги; я не нужна ему, у него есть его живопись, которой он принадлежит без остатка, и если я найду его, то только побеспокою. А потом я сказала себе: тем хуже, я все пойму, нужно брать судьбу в свои руки, он будет рад увидеть меня, мы поговорим, я забьюсь в уголок и стану совсем незаметной, он забудет о моем присутствии. Или, может быть, он пристроил свой мольберт так, чтобы я его не видела, и теперь посмеивается, глядя, как я хожу туда-сюда? Это было бы ужасно. Но мне не верится, это не в его духе, он слишком поглощен своей работой, чтобы у него мелькнула мысль поиграть со мной.
У Элен накопилась тысяча вещей, которые она хотела мне рассказать, и мне не приходилось поддерживать разговор, пока она засыпала меня рассказами о светской жизни сестер и матери, на которые мне было плевать, как на прошлогодний снег. Она встретила меня заговорщицкой улыбкой и сообщила, что у нее есть одна очень важная новость, которую она держит на сердце вот уже две недели, но не собирается сразу выкладывать, нечто очень важное, что изменит мою жизнь, поклялась она, но пусть я еще помаюсь: Потом, время терпит.
После обеда она заново причесалась, устроилась в высоком кресле в своей гостиной и заявила, что готова к нашему сеансу, но я впервые отказалась рисовать ее в этой позе и предложила перейти в сад, на скамью у колодца, или же поставить стул у зарослей самшита, или даже пусть стоит, почему бы нет?
– От этой жары сдохнуть можно, – запротестовала она. – Нам будет лучше внутри.
– Нет, будет лучше, если мы окунемся в природу, во внешнюю жизнь. Тебе не хочется сменить позу?
– Да нет, не очень. А зачем? Ты же все равно будешь рисовать меня. И потом, скоро дождь пойдет. Придется спешно спасаться.
– Тучи пройдут мимо. Дождя не будет. Ну же, идем в сад.
Я вышла, не оставив ей времени на ответ, взяла стул, опробовала разные места и в результате пристроила его у большого куста алых роз. Элен уселась на стул, я попросила ее откинуться на спинку, с прямыми плечами, скрестить руки и принять невозмутимый вид. Потом села сама на табурет, напротив нее, положила блокнот на колени и принялась работать сангиной. Я сделала так, как подглядела у Винсента: наметила линию горизонта на уровне двух третей листа. Эта простая линия освободила меня, и в голове сложился будущий рисунок.
– Так ты не хочешь узнать новость, которую я для тебя приберегла? – спросила она минуты через две, стараясь не шевелить губами. – Это касается твоего отъезда в Нью-Йорк.
Я перестала рисовать, приподняла голову. И она заметила улыбку, которую мне не удалось скрыть.
– Что происходит? Ты нашла выход?… Или отказалась от своих безумных планов?
– Я не уверена, что поеду в Нью-Йорк, я, конечно, уеду, но у меня все спуталось в голове. Думаю, я кое-кого встретила.
– Что ты хочешь сказать? Или ты встретила, или ты не встретила.
– Просто я не знаю, что из этого выйдет.
Элен встала, подтащила свой стул и села напротив. Поглядела по сторонам и наклонилась ко мне.
– Это Жорж?
– Если б это был он, я бы не сказала, что кого-то встретила.
– А кто тогда?
– Один художник, отец лечит его в Овере.
– Он болен!
– Не очень. Немного чудной, и все.
– Известный?
– Его очень ценят, но его работы не покупают, это так сложно.
– И что между вами было?
– Ничего. Ну, я его поцеловала.
– Что?!
– Один раз, всего один раз.
– Ты влюбилась в него?
* * *
«Лантерн», 12 февраля 1890 г.
«В театре „Ла Монне“ в Брюсселе вчера прошла премьера французской оперы „Саламбо“ в пяти актах и семи картинах по знаменитому роману Гюстава Флобера… Музыку написал Эрнест Рейер, автор снискавших овации „Статуи“ и „Сигурда“.
„Саламбо“ сыграли в великолепном зале. Не было ни одного свободного места, за исключением королевской ложи, пустовавшей по случаю кончины герцога де Монпансье. Кресло стоило 100 франков, и очередь стояла с воскресного вечера… Новая опера была принята с большой теплотой, почти с энтузиазмом. Помимо достоинств самого произведения, этот успех объясняется еще двумя обстоятельствами: 1. Вкусы бельгийской публики менее строги, чем вкусы парижской. 2. В прекрасном приеме, оказанном „Саламбо“, присутствовала и доля протеста против парижской Оперы, которая пренебрегла этим творением».
* * *
Дождь, который давно собирался, хлынул, когда я вернулась в Овер. Я надеялась успеть до него, но, когда я вышла из здания вокзала, пришлось открыть зонтик. Я шла, низко склонив голову, когда недалеко от нашего дома меня окликнул голос:
– Эй, Маргарита!
Винсент пытался с грехом пополам укрыться под козырьком у входа в дом Морелей.
– Винсент! Как дела?
– Я заходил к тебе, но никого не было, я подумал: может, она не хочет меня видеть.
– По средам я бываю у моей подруги Элен и… Этим утром я вас искала, но так и не увидела.
– Я обнаружил чудесный уголок на природе, неподалеку отсюда, долго работал, а на обратной дороге меня застал дождь, я не хотел замочить полотно.
– Встаньте здесь, вы весь промокли.
Я прикрывала его как могла своим зонтиком, но места не хватало на двоих и его картину. Он держал ее на весу, чтобы ее не коснулись брызги ливня.
– Я могу проводить вас на постоялый двор, – предложила я. – Можете укутать ее своей курткой. Если поторопимся…
– Это ее не спасет. Лучше я подожду; так ей ничего не грозит. Просто холст не лучшего качества.
Я поворачивала зонтик во все стороны, чтобы найти, под каким углом он лучше защитит нас, но когда я прикрывала его, то вода лилась на меня, а когда оказывалась под зонтом сама, то его и картину окатывали брызги.
– Делать нечего, берите зонтик, мне ничего не страшно.
Я отдала ему зонт, и теперь укрытой от потоков дождя оказалась только картина. Вода стекала по моему лицу, атласная шляпка насквозь промокла, и в очень скором времени волосы тоже, как и платье с накидкой. Но мне было все равно, он обнял меня за плечо, мы прижались друг к другу, и не знаю, сколько времени мы так простояли на безлюдной улице, укрывшись от всего мира, мокрые, прильнувшие друг к другу. Он коротко дышал, я почувствовала, как его рука притягивает меня ближе, он поцеловал меня – под портиком, который не защищал ни от дождя, ни от ветра, а я обняла его и прижала к себе так крепко, как не прижимала никого и никогда. Этот поцелуй был бесконечным счастьем, и мне показалось, что я обратилась в птицу, которая взлетела высоко в небо.
* * *
«Лантерн», 14 февраля 1890 г.
«Исправительный суд департамента Сены приговорил герцога Орлеанского, сына роялистского претендента на престол и самого являющегося претендентом, к двум годам заключения за нарушение закона, запрещающего доступ на французскую территорию политическим наследникам семей, царствовавших во Франции… Начиная с этого момента можно полагать, что героический любитель спаржи со стеблями будет вынужден… отсидеть два года… Это было бы отречением от Республики перед лицом утверждения монархии роялистским генштабом… Правительство само должно решить, до какой степени следует склонить голову перед дерзкими требованиями орлеанистов».
* * *
Я не знаю, как сложится мое завтра[33]33
Перифраза цитаты из поэмы Виктора Гюго «Наполеон II» («Oh! demain, c’est la grande chose! De quoi demain sera-t-il fait? L’homme aujourd’hui sème la cause, Demain Dieu fait mûrir l’effet…» – «О! завтра – великая вещь! Из чего будет сложено это завтра? Человек сегодня сеет причину, завтра Бог даст созреть последствиям»).
[Закрыть], не сыграют ли со мной дурную шутку мое воображение и моя надежда, не окажется ли тщетным сжигающее меня пламя, но и эта неуверенность, и туманные грезы, и промедление перед последним шагом в пропасть – я принимаю их спокойно, почти безмятежно, как если бы следовала велениям судьбы и понимала, сколь напрасны попытки избежать ее. Я не испытываю ни малейшего намерения сохранить благоразумие или обуздать свое сердце, а еще меньше – принять ту участь, которая была мне предначертана; напротив, я хочу сделать все, что в моей власти, чтобы устремиться к свету, и тем хуже, если он меня ослепит, у меня такое чувство, будто я просыпаюсь после долгого оцепенения и наконец-то дышу, наконец-то становлюсь самой собой.
На следующий день ближе к вечеру Винсент постучал в нашу дверь. Луиза открыла ему и оставила ждать снаружи, не предложив войти и захлопнув створку у него перед носом. Она его не любит и не считает нужным скрывать свою неприязнь.
– Там на улице тебя тот шваб дожидается! – презрительно бросила она.
– Он не немец, Луиза, я же тебе говорила, он голландец.
– Один черт!
– Я же тебе объясняла, что…
– Я-то ничего не забываю! И тебе не грех кой о чем помнить!
Ее глаза потемнели, и, будь ее воля, она бы меня испепелила. Засим она повернулась ко мне спиной, протопала на кухню и захлопнула за собой дверь. У меня не было времени читать ей еще одну лекцию, тем более что первая успеха не возымела. Для людей ее поколения[34]34
Имеется в виду поколение, пережившее Франко-прусскую войну 1870–1871 гг.
[Закрыть] эта тема была запретной. Я пошла к Винсенту, который ждал, покуривая трубку.
– Мне очень жаль. Извините Луизу, она уверена, что вы немец.
– Я уже привык, все из-за моего проклятого акцента. В Арле было еще хуже, но мне все равно.
Он стоял совсем рядом, со шляпой в руке, разглядывая меня и не говоря ни слова, и на какое-то мгновение мы так и застыли.
– Что-то случилось?
– Один мой друг-художник из пансиона Раву продал картину. Он устраивает сегодня маленькую вечеринку, и я решил, что если б ты пришла с нами поужинать… все будет по-простому…
– Сегодня вечером? В пансионе Раву?
Он утвердительно кивнул.
– Ничего не получится, Винсент. Я не могу. Не сегодня. И не в пансионе Раву.
– Я так и думал… Что поделаешь… В другой раз, может быть.
Он повернулся и пошел прочь, а я смотрела, как он удаляется и исчезает.
* * *
После Франко-прусской войны 1870 года и присоединения Эльзаса и Мозеля к германской империи французское население и многие политические деятели прониклись духом самого яростного реваншизма. В 1892 году уроженец города Мец [35]35
Мец – столица департамента Мозель, Франция. С 1871 по 1918 г. в результате Франко-прусской войны Мец входил в состав Германии.
[Закрыть] Поль Верлен публикует стихотворение «Ода Мецу»:
* * *
Как обычно, оставшись вдвоем, мы ужинали на кухне, но мне есть не хотелось; я постоянно думала о нем, представляла, что он может делать в этот час, а потом сказала: Я устала, пойду сегодня спать пораньше. Луизу это намерение очень обрадовало, она пожелала мне доброй ночи, закончила прибирать, и я услышала, как она поднялась к себе в комнату на третий этаж. Она любит ложиться рано, засыпает, едва улегшись, ничто не может ее поднять до первых лучей солнца, и звать бесполезно, сон у нее такой глубокий, что ее нужно растолкать, чтобы разбудить. Я выждала долгие минуты, с тысячью предосторожностей открыла дверь и навострила уши. Услышала только собственное быстрое дыхание и удары сердца, отчаянно колотящегося в груди. Осторожно спустилась со ступеньки на ступеньку, как эквилибристка по проволоке, дерево поскрипывало под ногами, и этот скрип эхом отдавался на лестничной клетке. Когда я добралась до прихожей, сердце, казалось, вот-вот разорвется; я подождала, замерев в темноте, настороженно прикрыв глаза, но вокруг царила ободряющая тишина, только сердце билось так сильно, что я приложила к нему руку и велела уняться.
Ночь была мягкой, четвертинка луны появлялась между облаками и принадлежала мне, как и вымершая деревня. Мне не нужен был свет, чтоб указывать путь. Без колебаний я устремилась вперед. Недалеко от дороги к каменоломне я услышала мужской кашель и шаги, движущиеся в моем направлении; я забилась в углубление портика, сливаясь с его контуром и серым цветом стен. Крестьянин в сабо прошел в пяти шагах от меня, стоило ему поднять голову, и он бы меня увидел, но он двигался, согнувшись и выхаркивая легкие.
Постоялый двор Раву был единственным освещенным зданием; трое клиентов сидели за столиком снаружи, я прошла к двери, но они меня не заметили, занятые разговором. В это мгновение я приняла трудное решение: бросила оземь свою репутацию и бесстыдно растоптала ее, поклявшись до конца своих дней быть нечувствительной к насмешливым взглядам и мнению других; я решила проникнуть в запретный мир. В результате это решение не возымело последствий, потому что в большом зале клиентов было мало, и ни папаша Раву, ни его дочь не обратили на меня никакого внимания. По правде говоря, плевать им было и на мое поведение, и на пересуды. Винсент ужинал один в глубине зала, медленно помешивая ложкой в миске с супом, макая хлеб и прилежно жуя. Он поднял голову и не выразил удивления, увидев меня.
– Как дела, Маргарита?
– Вечеринка закончилась?
– Они решили, что здесь слишком плохо кормят и обстановка унылая, вот и отправились на берег Уазы, там есть один кабачок, где… Я предпочел остаться, мне и одному неплохо. Ты ела?
– Я не голодна.
– Садись. Это надо отметить.
– Что именно?
– Ну как же, то, что ты здесь.
Я присела на скамью напротив него. Он выпрямился.
– Аделина! – позвал он. – Принеси бутылку и стакан.
Та же молоденькая блондинка, которая встретила меня, поставила бутылку и улыбнулась; он налил мне большой стакан вина.
– Здесь только вино хорошее. За твое здоровье.
Я подняла свой стакан, и мы чокнулись.
– И за ваше, Винсент, я желаю вам самого большого успеха, которого вы так заслуживаете.
– О, на этот счет я не беспокоюсь. Теперь, когда дверь открыта, хоть и не без труда, никто не помешает живописи существовать так, как должно.
– Иногда журналисты слишком беспощадны к современной живописи, и не уверяйте меня, что вас это не задевает.
– То, что говорят обо мне, хорошее или плохое, меня не интересует. Те, кто идет вперед, всегда обгоняют тех, кто смотрит, как они идут. Когда в газете пишут глупости о современной живописи, я говорю себе: Бедняги. И все. Они не стоят никаких иных слов. Тем хуже для них, живопись – это ведь счастье, верно? Для меня важно не то, признан я или знаменит, а возможность писать, как я хочу. Мне не нужны деньги, чтобы быть счастливым.
– И все же вы в трудном положении.
– Брат дает мне деньги. Он мой маршан. Я для него – вложение капитала. Он вовсе не сумасшедший, мой брат, он деловой человек. Рано или поздно он хорошо заработает на моей живописи. Он это знает. И я тоже. В наших отношениях нет никакой неясности. А пока что я живу вполне прилично.
– Я восхищаюсь вами, вы работаете в таких трудных условиях.
– Я пишу, Маргарита, я пишу, и каждый наступающий день не отличается от другого, сегодня я писал с утра до вечера, и завтра будет так же, и послезавтра, и я не думаю ни о чем другом, кроме живописи, тебе не кажется, что мне повезло? Сколько других людей хотели бы оказаться на моем месте? Брат дает мне сто пятьдесят франков в месяц, представляешь? Это солидная сумма; и даже если иногда мне трудно свести концы с концами, какая важность? В Арле у меня был друг, почтальон, у него трое детей на шее, и он кормит семью, получая сто тридцать пять франков в месяц. Так что мне с моими ста пятьюдесятью не на что жаловаться[37]37
Сто пятьдесят франков составляют приблизительно 580 евро. (Примеч. авт.)
[Закрыть].
* * *
«Лантерн», 21 марта 1890 г.
Независимые. Шестая ежегодная выставка
«Импрессионисты чувствуют себя полными хозяевами на Салоне Независимых. В их распоряжение даже отдан целый зал, в глубине, где выставлены исключительно их произведения, и среди них некоторые доходят до крайних пределов в своей эксцентричности, а то и гротеске. Попадая в этот зал, глаз испытывает мощный, почти болезненный шок. От крайне насыщенных цветов – красного, фиолетового, индиго – сетчатку начинает колоть, как иголками. Испытываемые впечатления можно, по сути, сравнить с теми, которые производит на тонкий слух музыка аннамитского [38]38
Аннам (протекторат Аннам) – невьетнамское название части Вьетнама в период французской колонизации.
[Закрыть] театра, которую исполняют на площади перед „Инвалидами“. Зритель ослеплен и ошеломлен.…Среди семи или восьми полотен господина Люса мы особо отметили женщину за туалетным столиком, которая действительно поражает. В какой стране, скажите на милость, водятся женщины с таким цветом кожи? Мы искренне надеемся, что этот художник, несмотря на свое пристрастие к импрессионизму, увидев однажды утром, что его супруга поражена подобным недугом, немедленно побежит за врачом. Без сомнения, потребуется срочное вмешательство. Только желтая лихорадка, на наш взгляд, способна довести до такого состояния несчастную.
…Если господин Винсент Ван Гог видит природу такой, какой он ее пишет, мы искренне ему сочувствуем. Какого же уродства он насмотрелся».
* * *
Винсент разжег трубку и раскурил ее, выпуская маленькие клубы дыма. Он заказал вторую бутылку, голова у меня немного кружилась, но я не посмела отказаться. Он смотрел на меня со странным видом, чуть склонив голову набок, поджав губы, но глаза его улыбались. Он что, посмеивался надо мной? В какой-то момент мы услышали из соседней кухни грохот бьющихся тарелок и стаканов, а потом взрыв ругательств; Винсент обреченно пожал плечами, и я вспомнила, что он показался мне мягким человеком. Именно это слово пришло мне на ум.
– Вы подумали о моем предложении, Винсент?
– О каком?
– Мои рисунки ужасны, я работаю, но мне не хватает изящества, легкости, я словно пленница внутри самой себя. Я запинаюсь, копирую, и все. Помогите мне освободиться, прошу вас.
– Чего ты в действительности хочешь?
– Я хочу работать с учителем, которому я полностью доверяю, кем восхищаюсь и кого уважаю, чтобы он мог посоветовать, поправить, чтобы он указал мне дорогу и помог открыть то лучшее, что есть во мне.
– Тут я тебе не помощник, у меня нет времени. Обратись лучше к Жюлиану. Там хорошие преподаватели, академического толка, но высокого уровня.
– Я теряюсь, Винсент, мне нужно, чтобы кто-то вел меня.
– Ты заблуждаешься, из меня не выйдет хорошего учителя, я совершенно лишен терпения, сам все время в сомнениях, никогда заранее не знаю, как взяться за дело. Как я могу объяснить тебе то, чего и сам не знаю и что остается для меня тайной?
– У меня есть немного денег, совсем немного, но достаточно, чтобы оплатить вашу работу.
– Я же сказал тебе, мне всего хватает.
Я искала новые слова, чтобы победить его колебания, в полной уверенности, что рано или поздно он согласится стать моим учителем. Повисло молчание; для поднятия духа я допила свой стакан и поставила его. И тут он поймал мою руку под столом, сжал ее очень сильно в своей и впервые мне улыбнулся.
– Идем со мной, – сказал он.
Я чувствовала тепло его руки, она пылала, шероховатая и покрытая мозолями.
– Я не могу.
– Я тебе не нравлюсь?
– Я девственница.
Он приоткрыл рот и уставился на меня с вопросительным видом, как будто не поверил.
– Я девственница и не хочу заводить легкую связь, под влиянием минуты, я не могу забеременеть, это было бы катастрофой.
– Ты права, вот уж чего совсем не нужно, я не хочу обременять себя ни женой, ни ребенком, такая жизнь невыносима и для художника, и для его семьи. Все мои друзья на сегодняшний день – пленники и несчастные люди. Ты должен быть волен встать с первыми лучами солнца и вернуться, когда пожелаешь, отчитываясь только перед твоим полотном, но знаешь, если ты не освободишься от самого себя, то рискуешь писать одну мазню.
Его улыбка исчезла, он смотрел сквозь меня, словно я прозрачная. Запыхтел трубкой, та погасла. Он раскурил ее снова.
– Почему ты мне это сказала? – спросил он.
– Я хочу, чтобы вы все знали обо мне: кто я, что у меня на сердце, и что я скрываю ото всех, и чего я хочу тоже.
* * *
Письмо Винсента к Тео, лето 1887 г.
«Что до меня, то я понемногу теряю охоту жениться и иметь детей, хотя время от времени мне становится грустно при мысли, что такое желание исчезло у меня в тридцать пять лет, когда все должно быть наоборот. Иногда я прямо-таки испытываю ненависть к этой проклятой живописи. Ришпен [39]39
Жан Ришпéн (фр. Jean Richepin; 1849–1926) – французский поэт, писатель и драматург.
[Закрыть] говорит: „Любовь к искусству убивает подлинную любовь“.
* * *
Вчера я была девственницей, сегодня уже нет. Я представляла себе неудержимое опьянение, головокружительный вальс, ждала, что меня унесет буря, заставляющая терять голову и забывать про земное притяжение, а тело будет снедать жаркая лихорадка, подобно одному из тех лесных пожаров, которые превращают стволы деревьев в живые факелы. А оказалось, это просто больно, тягостно и неприятно. Даже противно. Не понимаю, по какой причине вокруг этого нудного дрыганья развели столько шума. А если кому-то угодно млеть от подобных выкрутасов, то, по мне, это преувеличение и вранье. Г-н Золя ввел меня в заблуждение своими намеками, полными тайны и страсти. Он и многие другие. И уж точно, любовнице здесь надеяться не на что.
К счастью, объятия длились недолго. Теперь, по крайней мере, я женщина, а Винсент получил свое удовольствие, но он не из тех, кто проявляет свои чувства или нежность. В конце мы так и остались лежать, прижавшись друг к другу, как два любовника, и чувствовать его рядом, такого довольного, ощущать его дыхание, биение его сердца – в этом и была моя единственная радость; он погладил меня по щеке, назвал "мое маленькое подсолнышко", странное любовное прозвище, он повторил его два раза, и так задушевно, что меня это волнует до сих пор. Спросил, хорошо ли мне было, я не хотела его разочаровывать, и мой ответ, казалось, окончательно его удовлетворил, потом поднял голову и показал мне на тучи, которые неслись в слуховом окошке. Я видела по его глазам, улыбке, руке, протянутой мне, чтобы помочь подняться, по той предупредительности, которую он проявил, отряхивая на мне платье, что он сейчас создал между нами невидимую связь, которая не прервется никогда. Я отдала ему самое дорогое свое достояние, и он это осознавал. Это будет нашим секретом. С этого момента я его жена. Навсегда. На всю нашу жизнь. Я единственная, кто его понимает, кто любит его за то, кем он является, и за то, что он делает. И он знает, что может положиться на меня, что я все для него сделаю. Он научит меня писать, а я буду помогать ему всеми силами. Он самый великий художник со времен Рембрандта.
* * *
Письмо Винсента к Тео, 4 июня 1890 г.
«Пока что живу по принципу: „Лишь бы день до вечера“, – сейчас такая дивная погода. Самочувствие тоже хорошее. Ложусь спать в 9, но встаю почти всегда в 5 утра. Надеюсь, ты понимаешь, как приятно после долгого перерыва вновь почувствовать себя самим собой. Надеюсь также, что такое состояние не окажется слишком кратковременным. Во всяком случае, сейчас, работая кистью, я чувствую себя куда уверенней, чем до отъезда в Арль. Г-н Гаше уверяет, что все идет превосходно и что он считает возобновление приступов очень маловероятным».
* * *
Когда он не работает, Винсент пишет письма. Растянувшись на его убогой кровати, я смотрю, как он усердно царапает листок. Он пишет, как рисует – лихорадочно, никогда не сдерживая порывов души, рискуя испортить глаза при свете колеблющейся свечи, рассказывает брату мельчайшие подробности того, как прошел день, как продвигаются картины – словно отчитывается перед самим собой и проясняет свои планы в живописи. Он же продает мои работы, – говорит он, – я обязан держать его в курсе. Он должен знать, что деньги, которые он мне дает, используются на дело и что я добросовестно работаю на наше общее благо. Он также рисует, как будто ему мало, что он проработал весь божий день: делает иллюстрации пером к своим письмам – куда более живые и выразительные, чем любые описания. Когда он заканчивает письмо брату, он переходит к письмам сестре и матери, которые остались дома, пишет друзьям-художникам, и они отвечают ему, рассказывают, не жалуясь, о своем скудном существовании: случайные подработки, крайняя нужда, накапливающиеся полотна, которые никто не покупает, словно они того не стоят, такое впечатление, будто сами они – донкихоты, кидающиеся на ветряные мельницы; они бодрятся, поддерживают друг друга, ведь однажды, и очень скоро, для них распахнется рай, слепые узрят свет, и в этот день они получат признание, все, и когда им воздадут должное, а их волшебную живопись наконец-то оценят, толстосумы купят их картины, деньги потекут рекой, и они смогут наконец обеспечить женам и детям счастливую жизнь, которой те более чем достойны за то, что так долго терпели постоянные лишения, бесконечные разочарования, уныние их жизни и презрение богачей. Между ними царит солидарность первых христиан, разделяющих явленное им слово, безоглядно убежденных в том, что их искусство восторжествует, это только вопрос времени, и эта уверенность – единственная их опора.








