355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Филипп Жаккар » Литература как таковая. От Набокова к Пушкину: Избранные работы о русской словесности » Текст книги (страница 5)
Литература как таковая. От Набокова к Пушкину: Избранные работы о русской словесности
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:51

Текст книги "Литература как таковая. От Набокова к Пушкину: Избранные работы о русской словесности"


Автор книги: Жан-Филипп Жаккар


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Становится ясной цель романа Набокова и, обобщая, всего его творчества. Речь идет о колоссальной попытке смешать оба возможных уровня восприятия. Если взять главные темы романа, то есть двойника, обманаи преступления,то мы видим, что их значения систематически относятся одновременно и к тематике, и к формальным приемам: план убийства Феликса становится построением романа о Феликсе; мотив зеркала становится метафорой автореференциальности литературного произведения; наконец, вранье Германа становится метафорой писательского кредо самого Набокова – что «всякое произведение искусства – обман»(506). Как мы увидим дальше, эта последняя цитата из десятой главы определяет смысл всего романа.

В силу совпадения рассказанных в романе событий (Означаемое 1) с дискурсом о романе (Означаемое 2) фабула становится метафорой,причем – точной метафорой написания романа. Поэтому можно сказать, что прав Б. Вейдле, который в рецензии в берлинском альманахе «Круг» (1936) написал, что «тема творчества Сирина – само творчество» [104]104
  Цит. по: Набоков В. В.: Pro et Contra. Т. 1. С. 242.


[Закрыть]
. Прав был и постоянный защитник Набокова В. Ф. Ходасевич в статье «О Сирине», опубликованной в «Возрождении» (13 февраля 1936 года), утверждая, что «Отчаяние» – «один из самых лучших романов Набокова» [105]105
  Там же. С. 249.


[Закрыть]
, что у писателя тема творчества и творческой личности присутствует везде и что, как фокусник, писатель показываетсвои приемы, «показывает лабораторию своих чудес»: «…одна из главных задач его, – пишет поэт, – именно показать, как живут и работают приемы» [106]106
  Там же. С. 247.


[Закрыть]
. И дальше: «Жизнь художника и жизнь приема в сознании художника – вот тема Сирина» [107]107
  Там же. С. 249.


[Закрыть]
. Некоторые современники поняли скрытый смысл романа Набокова.

Зато неубедительны попытки трактовать «Отчаяние» как бред самодовольного психопата, «отчаяние» которого преимущественно сексуального характера из-за боязни собственной гомосексуальности (Э. Фильд [108]108
  «His despair is predominantly sexual. In the original Russian the sexual despair – the threat of homosexuality, the repulsion felt by the hero toward women – was expressed only in marginal asides by Hermann <…>» (Field A.VN: The Life and Art of Vladimir Nabokov. London: Futura, 1988. P. 164).


[Закрыть]
); неубедительны высказывания первого русского биографа Набокова Б. М. Носика о том, что писатель «здесь решает единственно важные для него проблемы», а именно – помимо «проблемы творчества, реальности» (с чем можно только согласиться) – проблему «жизни после смерти» [109]109
  Носик Б.Мир и дар Владимира Набокова. М.: Пенаты, 1995. С. 289–290.


[Закрыть]
; неубедительны, наконец, и строки, которые Б. Бойд посвящает «Отчаянию» в своей монументальной биографии писателя: американский исследователь рассматривает роман как «фантазию о преодолении собственной смерти и границ собственного „я“» [110]110
  Бойд Б.Владимир Набоков: Русские годы. С. 454.


[Закрыть]
. Все эти рассуждения не свободны от моральных предубеждений и решительно остаются в рамках разбора на уровне Означаемого 1 [111]111
  В предисловии к английскому изданию «Отчаяния» Набоков пишет, что книга, как и все его остальные книги, «ничем не отвечает на социальные запросы современности, не содержит никакой истины, которую могла бы, виляя хвостом, донести до читателя. Не оказывает она и возвышающего действия на духовный орган человека, как и не указывает человечеству правый путь» (цит. по: Набоков В. В.:Pro et Contra. Т. 1. С. 60).


[Закрыть]
. На самом деле «Отчаяние» представляет собой главным образом описание встречи двух означаемых произведения, и эта встреча описывается мастерским образом в десятой главе: именно в этой ключевой главе и осуществляется перемешивание планов и полное совмещение означаемых. Проследим, как это происходит.

Время 1 + время 2 = день дурака

Несколько слов о ситуации в этой предпоследнейглаве романа. В конце предыдущей главы Герман убил Феликса (9 марта), «и уже одиннадцатого марта очень небритый человек в черном пальтишке был за границей» (503). Значит, читатель пока не знает, что план Германа рухнул и ждет эпилога. Но, прочитав роман до конца, мы уже знаем больше, чем обычный читатель, и, следовательно, знаем о крахе и о том, что Герман написал эти главы как самооправдание и доказательство, что его план был безупречным. Надо это иметь в виду постоянно.

Здесь особую роль играет время, так как оно особо остро проявляется в обычных для любого повествования двух измерениях: фабульном(время, связанное с изложением событий, – Temps de I’histoire, Erzählte Zeit)и повествовательном(время, связанное с процессом написания романа, – Temps du récit, Erzählzeit).Легко понять, что первое относится к Означаемому 1, а второе – к Означаемому 2. Эти два типа времени в течение романа мало-помалу приближаются друг к другу. В десятой главе они сливаются. Герман убивает Феликса 9 марта; приезжает в Икс – 12-го, 13-го – переезжает в другой город, где бездельничает неделю; 19 марта во время разговора с жильцами гостиницы и чтения газеты он узнает, что полиция нашла труп 10 марта (то есть примерно десятью днями раньше и уже на следующий день после убийства). Следовательно, он пишет первые десять глав примерно с 21 по 28-е (приблизительная дата находки машины, где находится роковая палка Феликса). В конце главы он убегает, прерывая свой рассказ на полуслове, после чего снова начинает писать, наверное, 30 марта. Рассказ превращается в дневник 31 марта, а на следующий день его арестуют.

Это значит, что первые десять глав (из одиннадцати), которые можно симметрично-зеркально разделить на две группы (5+5), как это убедительно показал С. Давыдов [112]112
  На это первым обратил внимание С. Давыдов в каноническом исследовании: Давыдов С.«Тексты-матрешки» Владимира Набокова. München: Otto Sagner, 1982 (Переизд.: СПб.: Кирцидели, 2004). См. также: Davydov S.The Shattered Mirror: A Study of Nabokov’s Destructive Method in Despair// Structuralist Review, 02.02.1981. P. 25–38 (также под заглавием «Despair»: The Garland Companion to Vladimir Nabokov / V. Alexandrov (ed.). New York & London: Garland Publishing Inc., 1995. P. 89–101). В этой статье исследователь пишет о двух уровнях текста, о которых мы здесь говорим, как о « inner text» (= « Hermann’s Tale of the Doubles») и « outer text» (= « Nabokov’s Novel about the Doubles»).


[Закрыть]
, Герман написал за неделю (в начале девятой главы он говорит, что устал, потому что пишет «чуть ли не от зари до зари, по главе в сутки, а то и больше»; 492). Понятным образом, поскольку рассказ представляет собой хронологическое изложение событий в виде flash-back’a, расстояние между фабульным временем и временем повествования мало-помалу уменьшается, и, по идее, соединение этих двух временных линий должно было бы обозначить конец романа. Но в конце десятой главы, когда Герман собирается уже закончить книгу (он еще думает, что его не найдут), происходит катастрофа: открытие имени Феликса, под которым он, разумеется, прячется. Он убегает в другое место, где начинает писать о последних событиях, откладывая таким образом финал. То, что десятая глава написана приблизительно через две-три недели после преступления, имеет особое значение, потому что это момент, когда оба типа времени начинают совпадать друг с другом. И именно в этой главе мы окончательно переходим от плана фабулы, то есть истории убийства (Означаемое 1), к истории самого романа (Означаемое 2). Затем, в одиннадцатой главе, после прочтения Германом письма Ардалиона (где тот обвиняет его в «мрачной достоевщине»; 523), то есть на последних страницах романа, фабульное время и время повествования начинают совпадать до такой степени, что рассказ превращается в дневник, что является для Германа творческой неудачей: «Увы, моя повесть вырождается в дневник», – пишет он под датой «31 марта, ночью», а дневник, пишет он дальше, «самая низкая форма литературы» (525). Он пишет уже в настоящем времени: «Сейчас <…> я сижу, и вот пишу на этой клетчатой школьной бумаге, другой было здесь не найти, – и задумываюсь <…>» (526). А на следующий день (и на следующей странице) его арестовывают (как бы в «прямом эфире»!).

Здесь опять полное совпадение между нарративным моментом и метанарративным: ведь мы видим, как он также в прямом эфирепишет последние страницы романа, и слава, которой он жаждет как писатель, метафорически изображена собравшейся под его окном толпой (подобно публике в театре): «Я опять отвел занавеску. Стоят и смотрят. Их сотни, тысячи, миллионы. Но полное молчание, только слышно, как дышат. Отворить окно, пожалуй, и произнести небольшую речь» (последние слова романа; 527).

Неслучайно момент встречи фабульного времени с временем повествовательным датируется первым апреля. Стало быть, шутка, и не первая в истории литературы [113]113
  См.: Тамми П. Поэтика даты у Набокова // Литературное обозрение. 1999. № 2. С. 21–29.


[Закрыть]
– от даты рождения Гоголя и рассказчика «Истории Села Горюхина» Пушкина до даты самоубийства Чулкатурина из «Дневника лишнего человека» И. С. Тургенева и превращения «Портрета художника в юности» именно в дневник в последней части романа Д. Джойса; не говоря уже, в рамках творчества самого Набокова, о «первоапрельской» комнате Альферова в «Машеньке» (номера в берлинском пансионе – «листочки, вырванные из старого календаря» [114]114
  Набоков В. Собр. соч. Т. 2. С. 48.


[Закрыть]
) и о первом предложении «Дара», где дата дана таким образом: «в исходе четвертого часа, первого апреля 192…», на что рассказчик объясняет: «только русские авторы – в силу оригинальной честности нашей литературы – не договаривают единиц» [115]115
  Набоков В. Собр. соч. Т. 4. С. 191.


[Закрыть]
! Таким образом, все, что мы только что прочитали, – шутка, «выдуманная история»(398, 484), великий обман художественного повествования.

Воскрешение Автора

Теперь обратимся непосредственно к тексту десятой главы и проследим, каким образом дискурс о литературе мало-помалу сливается с развитием фабулы. Глава начинается ложной и демонстративной инверсией повествовательной инстанции: в первой фразе («Я с детства люблю фиалки и музыку»; 504) «я» неожиданно для читателя относится не к Герману, а к Феликсу. Начинается как бы новая автобиография («Я родился в Цвикау» [116]116
  Отметим: условность биографической справки подчеркивается еще тем, что фраза строится как бы ассоциациями, так как Цвикау – место рождения Роберта Шумана, фамилия которого значит «сапожник» («музыка» + «Цвикау» = Шуман —> «сапожник»).


[Закрыть]
), написанная литературным двойником рассказчика и описывающая те же события, только с противоположной (зеркальной) точки зрения. Это он, Феликс, рассказывает, как он якобы убил «франта» Германа («Однажды мне попался франт…»). Выдумывая биографию Феликса, автор/рассказчик обнажает прием введения повествовательной инстанции: благодаря этому Герман становится как бы автором, значит, он делает то, что Набоков делает с ним. Это, конечно, не значит, что Герман пользуется абсолютной свободой, наоборот: над ним витает грозная фигура Автора, которым он никогда не станет [117]117
  О проблеме образа многоликого, «децентрированного» Автора и о его отношениях со своими героями см.: Сабурова О. Автор и герой в романе «Отчаяние» В. Набокова // В. В. Набоков: Pro et Contra. Т. 2. С. 741–750; Дымарский М. Deus ex texto // Там же. С. 236–260; Голынко-Вольфсон Д. Фавориты отчаяния: («Отчаяние» Владимира Набокова: преодоление модернизма) // Там же. С. 751–760.


[Закрыть]
.

Именно автордальше показывает свою абсолютную свободу в манипуляции персонажами, хоть и голосом Германа. Зачином десятой главы подчеркивается одна из возможностей обмануть читателя [118]118
  Об этой инверсии ролей см.: Troubetskoy W. Vladimir Nabokov’s Despair: The Reader as «April's Fool» // Nabokov at the Crossroad of Modernism and Postmodernism / M. Couturier (éd.) // Cycnos. 1995. № 12/2. P. 55–62.


[Закрыть]
: читая первые строки, мы еще не знаем, что этот «я» – не тот «я», который писал в предыдущих главах. Это обнажение усилено в начале второго абзаца, когда Герман говорит: «Так укрепившееся отражениепредъявляло свои права». А дальше: «Не яискал убежища в чужой стране, не яобрастал бородой, а Феликс, убивший меня» (504). Этим «не я» подчеркивается условность персонажа как литературной категории. Условность эта связана с работой писателя, и здесь главная ошибка Германа – он недостаточно хорошо изучил свое создание: «Но душу Феликса я изучил весьма поверхностно – знал только схему его личности, две-три случайных черты» (505). Именно из-за этой недостаточно проделанной писательской работы произошла катастрофа: Герман решил, что Феликс похож на него, несмотря на все признаки противоположного.

На самом деле очень много признаков несходства:десны у Феликса другие («<он> улыбнулся, показав десны; это меня разочаровало, но, к счастью, улыбка тотчас исчезла»; 401); зубы у него белее; он левша, тогда как Герман правша [119]119
  Ср. в романе «Дар»: «И при этом Федор Константинович вспоминал, как его отец говорил, что в смертной казни есть какая-то непреодолимая неестественность, кровно чувствуемая человеком, странная и старинная обратность действия, как в зеркальном отражении превращающая любого в левшу» ( Набоков В. Собр. соч. Т. 4. С. 383).


[Закрыть]
; глаза немного другие; ноги больше размером; вообще Герман боится, что у Феликса тело совсем не похоже на его и т. п. Вглядываясь после убийства в паспортный снимок Феликса, Герман заявляет: «Странное дело, – Феликс на снимке был не так уж похож на меня» (503) [120]120
  См. объяснение: «…вот настоящая причина тому, что мало чувствовал наше сходство; он видел себя таким, каким был на снимке или в зеркале, то есть как бы справа налево, не так, как в действительности» (503)!


[Закрыть]
. А в десятой главе устами Феликса сказано прямо: «…франт, утверждавший,что похож на меня. Глупости, он был не похож» (504). Вопреки сказанному и тому, что он якобы сам это пишет, Герман остается при своем. Но это все на уровне Означаемого 1. Самое интересное заключается в том, что читатель верит иллюзии. Поскольку Герман занимает сильную позицию рассказчика, мы верим в то, что он говорит: «Феликс похож» – значит, похож. Во второй главе Герман прямо говорит, что собирается заставитьчитателя поверить в это сходство, будь оно настоящим или нет (потому, между прочим, что в произведении искусства такие вопросы не задаются):

Если мое лицо то и дело выскакивает, точно из-за плетня, раздражая, пожалуй, деликатного читателя, то это только на благо читателю, – пускай ко мне привыкнет; я же буду тихо радоваться, что он не знает, мое ли это лицо или Феликса, – выгляну и спрячусь, – а это был не я. Только таким способом и можно читателя проучить, доказать ему на опыте, что это не выдуманное сходство, что оно может, может существовать, что оно существует, да, да, да, – как бы искусственнои нелепо это ни казалось.

(413)

В этом отрывке ясно звучит мысль о том, что рассказчик может сделать абсолютно все, что хочет, со своими персонажами и что вполне в его власти заставить читателя поверить любому обману: ведь мы не видимГермана и Феликса, и наше представление полностью зависит от того, что нам сообщает рассказчик. Интересно отметить, что, несмотря на обнажение приема (то есть на признание в отсутствии сходства), рядовой читатель верит, потому что он остается на уровне Означаемого 1. А реакция удивления, причем приятного удивления, связанная с открытием несходства, вызвана читательским открытием, что его обманули:в этот момент читатель, сознательно или бессознательно, открывает Означаемое 2.

Тема отношений автора со своими персонажами развивается дальше, и Герман даже удивлен послушностью своей жертвы, «податливостьюэтого большого мягкого истукана, когда я готовилего для казни», « послушными»его руками, он удивлен до того, что даже «дико вспомнить, как он слушался меня»,вплоть до радикального объявления: «Неужто воля человека <рассказчика. – Ж.-Ф. Ж.>так могуча, что может обратить другого <персонажа. – Ж.-Ф. Ж.>в куклу».Рассказчик превращается в кукловода, а персонаж в марионетку с «покорностью безмозглого, нелепого автомата» (505), но это не помогает: Феликс из Цвикау остается непохожим. Причина кроется в том, что Герман является одновременно и кукловодом, причем довольно неудачным, но и куклой в руках какой-то невидимой высшей инстанции, о чем он даже (по замыслу той самой инстанции) не подозревает. Это не мешает ему быть, посредством своих наблюдений, как бы несознательным рупором самого Набокова, заметившим в «Твердых суждениях», говоря о свободе автора и о писательской технике: «В этом приватном мире я совершеннейший диктатор, и за его истинностьи прочность отвечаю я один» [121]121
  «I am the perfect dictator in that private world insofar that I alone am responsible for its stability and truth» (Nabokov’s Interview // Wisconsin Studies in Contemporary Literature. 1967. Vol. VIII. № 2. Цит. no: Nabokov V. Strong Opinions. London: Weidenfeld & Nicolson, 1974. P. 69). Пер. М. Мейлаха и М. Дадяна см.: Набоков о Набокове и прочем: Интервью//Либрусек (http://lib.rus.ec/b/162221/read – 05.07.2010).


[Закрыть]
.

Будучи неудачным манипулятором, Герман не способен построить правильный образ своего двойника, и это объясняет его нелюбовь к зеркалам (напоминающую фобию зеркал у Дориана Грея), о которой он говорит дальше: «Хуже было то, что я никак не мог привыкнуть к зеркалам» (505). Мотив «зеркала» и другие с ним сходные по метафорическому значению, как отражение в воде, или дальше в этом отрывке «отражение в темном стекле», или «собственная тень», изобилуют в «Отчаянии», подкрепляя не только тему «сходства», но и зеркальную структуру всего произведения. И к этому как бы пространственномураздвоению сюжета можно прибавить еще и раздвоение сюжета по линии времени, выражающееся сквозным мотивом déjà-vu– ощущение, которое постоянно охватывает (раздвоенного) Германа. Все эти лейтмотивы сопровождают центральную тему двойника [122]122
  Эта тема встречается у Набокова не только в «Отчаянии»: см., например, в эпоху написания романа рассказ «Катастрофа» (в сб. «Возвращение Чорба»; 1929), где герой наблюдает себя, продолжающего свой путь после того, как он попал под трамвай; или же в «Соглядатае» (1930), написанном, как «Отчаяние», от первого лица, где погибший рассказчик как бы следит за собой в других персонажах, двойниках его.


[Закрыть]
.

Интертекст как зеркало

Ощущение déjà-vuпостоянно охватывает и читателя: это связано с плотной сетью интертекстуальных ассоциаций. А интертекстуальность – один из возможных способов для литературы вести разговор «о себе». Здесь, в начале десятой главы, Герман вставляет свой рассказ в традицию всемирной литературы (тема двойника стара, как литература) и, в частности, русской литературы, цитируя фразу из «Преступления и наказания»: «„Дым, туман, струна дрожит в тумане“. Это не стишок, это из романа Достоевского „Кровь и Слюни“. Пардон, „Шульд унд Зюне“» (505). Тень автора «Преступления и наказания» («Old Dusty» в английском переводе!) витает над романом везде, намеками или реминисценциями, стилистическими оборотами (его обращение в этом отрывке к «господам» напоминает манеру речи героя «Записок из подполья»), или прямым, как здесь, упоминанием другого раздвоенногоперсонажа – Раскольникова, который тоже убивает за деньги «бесполезную вошь» и этим дает канву «метаромана» Набокова.

Здесь не место разбирать подробно «мрачную достоевщину» – о ней уже написано немало. Стоит только повторить, что это часть великолепной игрыс литературой и зеркального построения произведения. То, что речь идет именно о литературной игре, часто не замечали критики, начиная с Ж.-П Сартра, который написал чрезвычайно грубую и не умную рецензию на перевод «Отчаяния» на французский язык, где он говорит, что все эти «трюки», «болтовня», наполняющая этот «роман-недоносок», происходят оттого, что «писатель-поскребыш», как и его герой, слишком много читал. Правда, великий экзистенциалист признает талант Набокова, но утверждает, что среди его «духовных родителей» первое место занимает Достоевский. Это уже показывает его полное непонимание писателя, тем более что он видит разницу между ними в том, что «Достоевский верил в своих героев, а Набоков в своих уже не верит». И добавляет: «…как, впрочем, и в искусство романа вообще» [123]123
  La chronique de J.-P. Sartre // Europe. 1939. № 198; Sartre J.-P. Situations 1. Paris: Gallimard, 1947. P. 58–61. Цит. по: Набоков В.В.: Pro et Contra / Пер. с фр. В. Новикова. Т. 1. С. 269–271.


[Закрыть]
! Сартр, как и многие другие, попадает в ловушку Набокова, застревая на уровне Означаемого 1.

А на уровне Означаемого 2 эти открытые, как в вышеописанном случае, но чаще всего скрытые литературные намеки подчеркивают указанный нами процесс создания замкнутого, автономного и рефлексивного мира повествования. Таким приемом роман смотрит на себя в зеркале русской литературы. Неслучайно эта связь с литературой подчеркивается в конце романа, когда Герман собирается перечитывать свой труд и удивляется тому, что на первой странице пока еще нет заглавия: варианты возможных заглавий [124]124
  «„Записки…“ – но чьи записки – не помнил, – и вообще „Записки“ ужасно банально и скучно. Как же назвать? „Двойник“? Но это уже имеется. „Зеркало“? „Портрет автора в зеркале“? Жеманно, приторно… „Сходство“? „Непризнанное сходство“? „Оправдание сходства“?.. – Суховато, с уклоном в философию… Может быть: „Ответ критикам“? Или „Поэт и чернь“?» (521).


[Закрыть]
напоминают «Двойника» Достоевского (кстати – единственное произведение писателя, которое Набоков считает хорошим [125]125
  «Лучшим, что он написал, мне кажется „Двойник“. Эта история, изложенная очень искусно,по мнению критика Мирского, – со множеством почти джойсовскихподробностей, густо насыщенная фонетической и ритмической выразительностью, – повествует о чиновнике, который сошел с ума, вообразив, что его сослуживец присвоил себе его личность. Повесть эта – совершенный шедевр,но поклонники Достоевского-пророка вряд ли согласятся со мной, поскольку она написана в 1840 г. <так!>, задолго до так называемых великих романов, к тому же подражание Гоголю подчас так разительно, что временами книга кажется почти пародией» (Набоков В.Лекции по русской литературе: Чехов, Достоевский, Гоголь, Горький, Толстой, Тургенев. М.: Независимая газета, 1996. С. 183).


[Закрыть]
), его же «Записки из подполья» (как мы уже видели, очень часто приторная и декламационная интонация Германа напоминает интонацию «парадоксалиста» Достоевского); «Записки сумасшедшего» Гоголя (тоже история раздвоения личности – только у Гоголя раздвоение, условно говоря, «настоящее»), не говоря уже о произведениях В. Я. Брюсова («В зеркале», «Зеркало теней»), Уайльда («Портрет Дориана Грея»), Джойса («Портрет художника в юности»), Вл. С. Соловьева («Оправдание добра») или же, конечно, Пушкина («Опровержение на критики», «Поэт и толпа») [126]126
  Напомним, что в этом последнем стихотворении Пушкина звучит тема «корысти» («Не для корысти, не для битв, // Мы рождены для вдохновенья»), о которой речь пойдет ниже.


[Закрыть]
и др. В конце концов, заглавие он найдет после перечитывания рукописи, когда поймет, что промахнулся:

Да, я усомнился во всем, усомнился в главном, – и понял, что весь небольшой остаток жизни будет посвящен одной лишь бесплодной борьбе с этим сомнением, и я улыбнулся улыбкой смертника и тупым, кричащим от боли карандашом быстро и твердо написал на первой странице слово «Отчаяние», – лучшего заглавия не сыскать.

(522)

Речь идет, конечно, об отчаянииперед неудавшейся манипуляцией, отчаянии творца перед неудавшимся творением, будь то преступление или произведение искусства. Здесь уже непонятно, к какому означаемому отсылает данное слово. Поэтому можно сказать, что французский перевод заглавия книги («La méprise») абсолютно неудачен, поскольку он остается на уровне Означаемого 1: «ошибка» относится к забытой в машине палке, тогда как «Отчаяние» (как и английское «Despair») относится к двум планам: отчаяние перед допущенной ошибкой и, самое главное, – перед неудачей творческого акта. Иными словами, как пишет Вейдле в вышеупомянутой рецензии, «Отчаяние» является «сложным иносказанием», «за которым кроется не отчаяние корыстного убийцы, а отчаяние творца, неспособного поверить в предмет своего творчества» [127]127
  Цит. по: Набоков В. В.: Pro et Contra. Т. 1. С. 243.


[Закрыть]
. Прибавим, что за этим иносказанием кроется другое иносказание (или очередной обман), поскольку мы держим в руках книгу, стало быть, она опубликована, значит, она удалась, – несмотря ни на что! Это потому, что в мире художественного произведения все дается свободнее и можно просто вычеркнуть карандашом то, что в жизни мешает достигнуть совершенного преступления и совершенного произведения.

В этом контексте можно говорить о скрытой mise еп abymeпосредством обнажения приема: если рассуждать в рамках только Означаемого 2, допустимо предположение, что Герман смог запросто вычеркнуть в девятой главе ошибку с палкой, и его тогда не нашли бы (ведь он перечитывает рукописьромана, когда по идее автор может себе позволить сделать все, что хочет со своим текстом). Но он этого не делает: этим приемом показано,что у нас в руках рассказ не о неудачном преступлении с наказанием, а о том, как пишется удачный роман. Но удача, понятное дело, уже всемогущего Автора – этим объясняется фраза Германа: «Я сидел в постели, выпученными глазами глядя на страницу, на мною же – нет, не мной,а диковинной моей союзницей – написанную фразу,и уже понимал, как это непоправимо»(522).

Издеваясь в начале десятой главы над «Олд Дасти», Набоков голосом своей куклы Германа отказывается от моральных аспектов проблемы. Ведь в художественном произведении это не имеет значения, Герман здесь уже не преступник, достойный, как у Достоевского, «соболезнования», а «непонятый поэт»:

Никаких, господа, сочувственных вздохов. Стоп, жалость. Я не принимаю вашего соболезнования, – а среди вас наверное найдутся такие, что пожалеют меня, – непонятого поэта.

(505)

Мы находимся в другом плане – в плане эстетическом,и, как говорит Герман, «художник не чувствует раскаяния, даже если его произведение не понимают» (505). Зато, как мы видели, он может испытывать «отчаяние».

«Достоевщина» не совсем мрачная

Противопоставление отчаяние/раскаяниебросает новый свет на присутствие Достоевского в романе Набокова и на цитату из «Преступления и наказания»: «Дым, туман, струна дрожит в тумане». Здесь, по всей видимости, больше, чем очередное нападение на великого классика.

Во-первых, надо отметить, что цитата неточная: у Достоевского струна не «дрожит», а «звенит» [128]128
  Достоевский Ф. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 345.


[Закрыть]
. Употребление этого глагола показывает цитатность у самого Достоевского, так как здесь слышны слова Поприщина в «Записках сумасшедшего» Гоголя (записанные также к концу т. н. «повести», на самом деле – дневника!):«сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане» [129]129
  Гоголь Н. Собр. соч. Т. 3. С. 184.


[Закрыть]
. Таким образом, пародийность, которая связывает обоих классиков, убедительно описанная в свое время Тыняновым [130]130
  См.: Тынянов Ю. Достоевский и Гоголь. К теории пародии. Пг.: Опояз, 1921.


[Закрыть]
, усложняется здесь новым пластом.

Во-вторых, цитата занимает подобное место в обоих романах, то есть в последней главе (у Достоевского – «части»). Как уже было упомянуто, Давыдов прекрасно показал, что тема двойника диктует симметричное деление романа Германа на две части, каждая из которых состоит из пяти глав. Эта структура подкрепляется систематическим повторением отдельных мотивов в обеих частях произведения. Одиннадцатая глава, в которой роман превращается в «самую низкую форму литературы» – в дневник, выпадает из этой структуры, поскольку Герман ее не предвидел (5+5/+1). То же происходит в романе «Преступление и наказание», который представляет собой подобную зеркальную конструкцию (3+3) с эпилогом, также выпадающим из общей структуры и принадлежащим как бы к другому жанру (3+3/+1). В этом контексте уместно обратить внимание на происходящее в середине обоих романов. У Достоевского именно в этом месте (в конце третьей части и в начале четвертой) и появляется, как в страшном сне, Свидригайлов – «двойник» Раскольникова. В середине же «Отчаяния», т. е. в конце пятой главы, в какой-то гостинице Герман спит со своим «двойником» и видит страшный сон, переполненный мотивами из мира Достоевского («На листьях виднелись подозрительные пятна, вроде слизи…»; 456), а в начале шестой описывается бунт Германа против Бога («Небытие Божье доказывается просто»; 457) – жалкая пародия на Ивана Карамазова. Это свидетельствует о том, что нелюбовь Набокова к Достоевскому не так уж примитивна и поверхностна (что было уже отмечено [131]131
  Об этом, помимо вышеупомянутых работ С. Давыдова, см.: Connolly J. The Function of Literary Allusion in Nabokov’s Despair// Slavic and East European Journal. Vol. 26. № 3. 1982. P. 302–313; Connolly J. Dostoevski and Vladimir Nabokov: The Case of Despair// Dostoevski and the Human Condition after a Century / F. Lambasa, V. Ozolins, A. Ugrinsky (eds). New York: Greenwood Press, 1986. P. 155–162; Connolly J. Nabokov’s (re)visions of Dostoevsky // Nabokov and his Fiction. New Perspectives / J. Connolly (ed.). Cambridge UP, 1999. P. 141–157; Davydov S. Dostoevsky and Nabokov: The Morality of Structure in «Crime and Punishment» and «Despair» // Dostoevsky Studies. 1982. Vol. 3. P. 157–170; Dolinin A. Caning of Modernist Profaners: Parody in Despair// Nabokov: At the Crossroad of Modernism and Postmodernism. Cycnos, 1995. Vol. 12. № 2. P. 3–62; Долинин A.Набоков, Достоевский и достоевщина // Литературное обозрение. 1999. № 2. С. 38–46; Dolinin A. Parody in Nabokov's Despair // Hypertext Отчаяния. Сверхтекст Despair. Studien zu Vladimir Nabokovs Roman-Rätsel / Hrsg. I. Smirnov. München: Otto Sagner, 2000. S. 15–41; Nivat G. Nabokov and Dostoevsky // The Garland Companion to Vladimir Nabokov. P. 398–402; Сараскина Л. Набоков, который бранится… // В. В. Набоков: Pro et Contra. Т. 1. С. 542–570.


[Закрыть]
): ведь пародия подразумевает некую зависимость от источника, нравится это или нет.

И наконец: слова «Дым, туман, струна звенит в тумане» произнесены Порфирием Петровичем во время разговора с Раскольниковым, когда следователь впервые прямо говорит ему о том, что это он, Раскольников, убил старуху. Порфирий Петрович знал об этом с самого начала, поскольку читал статью молодого человека, в которой тот утверждает, что «необыкновенные <люди> имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные» [132]132
  Достоевский Ф. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 199.


[Закрыть]
. У Германа примерно такая же философия. Оба героя выдвигают странные теории, пытаясь философски обосновать преступления и очистить себя от подозрений в корысти; у обоих героев преступный план проваливается; Раскольников, как и Герман, никого не смог обмануть и т. п. И главное, что они оба пишут,и пишут первое в жизни произведение. Разница в том, что Раскольников пишет допреступления, тогда как Герман пишет после;Раскольников пишет статью,Герман – роман;статья становится судебным доказательством, роман – эстетическим самооправданием. Таким образом, Набоков полностью перевернул ситуацию, и поэтому у него не «Кровь и слюни» («Crime and Slime» в английском переводе), то есть «преступление и раскаяние»,а скорее «преступление и отчаяние».И Набоков играет эту партию до конца: он даже заглавие своего романа берет прямо из реплики Порфирия Петровича [133]133
  Конечно, есть и другие возможные источники. В предисловии к английскому изданию Набоков намекает на то, что русский заголовок его текста восходит к стихотворному источнику. По мнению И. Смирнова, речь идет о стихотворении 3.Гиппиус «Земля» (1908), «которое вполне отвечает жизнеощущению Германа, попавшего <…> в безвыходную ситуацию» ( Смирнов И.Философия в «Отчаянии» // Звезда. 1999. № 4. С. 182; то же: Hypertext Отчаяния.Сверхтекст Despair.S. 53–67). К этому можно прибавить, что стихотворение Гиппиус вполне включается в наш разговор о художественной задаче Набокова, если судить по системе рифм («раскаянье»/«отчаянье»; «спасение»/«забвение») и по строке: «Ни лжи, ни истины не надо». Смирнов утверждает, однако, что, «приподымая завесу над одним источником названия романа, Набоков засекретил другой – „Болезнь к смерти“ Кьеркегора, где „Отчаяние“ выступает как ключевой термин» (Там же). Долинин указывает еще на один возможный источник: повесть И. Эренбурга «Лето 1925 года»: Долинин А.Набоков, Достоевский и достоевщина. С. 44–45.


[Закрыть]
:

Вспомнил тут я и вашу статейку <…>. В бессонные ночи и в исступлении она замышлялась, с подыманием и стуканьем сердца, с энтузиазмом подавленным. А опасен этот подавленный, гордый энтузиазм в молодежи! Я тогда поглумился, а теперь вам скажу, что ужасно люблю вообще, то есть как любитель, эту первую, юную, горячую пробу пера. Дым, туман, струна звенит в тумане. Статья ваша нелепа и фантастична, но в ней мелькает такая искренность, в ней гордостьюная и неподкупная, в ней смелость отчаяния; она мрачнаястатья-с, да это хорошо-с [134]134
  Достоевский Ф. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 345. Курсив наш.


[Закрыть]
.

Но доля Раскольникова – раскаяние: автор статьи,со своей «искренностью», остается на мрачном уровне Означаемого 1. Доля же Германа – отчаяние: автор романа,хоть и неудачного, поскольку не сумел уместиться в предвиденных им самим десяти главах, уже перешел со своей «веселой, вдохновенной лживостью»(398) на уровень Означаемого 2. Во всяком случае, он так думает до тех пор, пока не понимает, что ничего не контролирует – ни первого, ни второго из двух означаемых своего произведения. Контролирует же все в этом бумажном мире тот «совершеннейший диктатор», который оставил в машине палку и в тексте слово «палка»…

«Чрезвычайно больно бьется проклятая палка», – говорит Поприщин [135]135
  Гоголь Н.Собр. соч. Т. 3. С. 183.


[Закрыть]
.

В бумажно-чернильном лесу: роман романа

Как видим, в начале десятой главы готовится окончательный переход от плана Означаемого 1 к плану Означаемого 2: Герман говорит здесь уже не о преступлении (убийство + обман), а о создании художественного произведения (письмо + обман). До сих пор были отдельные моменты, когда планы перемешивались, но теперь они будут перемешиваться постоянно вплоть до полного слияния. Творческий акт здесь сравнивается с преступлением [136]136
  Как было многократно отмечено, Набоков здесь обыгрывает старую литературную идею о художнике-убийце и о преступлении-произведении искусства по линии Т. Де Куинси (Квинси) и его текста «Об убийстве, рассматриваемом как одно из изящных искусств» (1827). Об этом см.: Давыдов С. «Тексты-матрешки» Владимира Набокова. С. 66–70. В богатых комментариях к «Отчаянию» А. Долинин и О. Сконечная указывают на близость к этой тематике эссе О. Уайльда «Кисть, перо и отрава. Этюд в зеленых тонах» (1899), написанного, кстати, в ту же эпоху, что и «Упадок искусства лжи» и «Портрет Дориана Грея» ( Набоков В. Собр. соч. Т. 3. С. 768).


[Закрыть]
: это поступок того же типа. Именно поэтому, как уже было сказано, самое главное заключается в том, что рассказ об убийстве Феликса становится метафорой самого процесса написания романа.Это абсолютно точное автоизображение (так же как жизнь Лужина абсолютно точно совпадает с шахматной игрой в «Защите Лужина»). И неудивительно, что дальше Герман оправдывается именно по отношению к этому переходу из одного плана в другой.

Двусмысленность всех последующих его высказываний просто поразительна и требует от читателя соответственного двойного чтения. Например, во фразе Германа «оплошно с беллетристической точки зрения, что в течение всей моей повести (поскольку я помню) почти не уделено внимания главному как будтодвигателю моему, а именно корысти» (505) очень важно подчеркнуть слово «как будто». Им все сказано: история преступления только повод, чтобы показать, как пишется роман. «Двигатель» на уровне Означаемого 1 – «корысть», но, как говорит Герман, «уж так ли мне было важно получить эту довольно двусмысленнуюсумму?» Нет, конечно. Важно было ему написать совершенный рассказ, безукоризненно продуманный, – это и есть «двигатель» на уровне Означаемого 2. Проблема заключается в том, что Герман пишет не один, и в построение его рассказа вмешивается другая инстанция, которая за него принимает решения. Эта инстанция здесь таится за памятью,по которой он пишет. Но, как это бывает с гоголевскими рассказчиками, память у него не очень надежная: «…или, напротив, память моя, пишущая за меня,не могла иначе поступить, не могла – будучи до конца правдивой– придать особое значение разговору в кабинете у Орловиуса (не помню,описал ли я этот кабинет)» (506). Как мы знаем по всем высказываниям Набокова на эту тему, память – особое отношение к прошлому, она создает особый автономный мир, который при нормальных условиях становится миром произведения и к которому «реальный мир» уже не имеет никакого отношения. Мир этот не реален,а правдив,поскольку он сам себя оправдывает. Отсюда, кстати, и особенность воспоминаний Набокова, которые все время изменялись, оставаясь при этом всегда правдивыми.Но если Набоков может позволить своей памяти писать «за него», то Герман не может этого сделать именно потому, что она принадлежит не ему, а Автору-«диктатору», который активно выбирает за него и воспоминания, и пробелы в них. И если Герман не контролирует развитие рассказа даже на уровне Означаемого 1, то тем более не контролирует его на уровне Означаемого 2, о существовании которого он, впрочем, скорее всего, даже не подозревает.

Читаем следующий абзац этой десятой главы. Именно в нем окончательно стирается граница между двумя планами повествования:

И еще я хочу вот что сказать о посмертных моих настроениях: хотя в душе-то я не сомневался, что мое произведение мне удалось в совершенстве, т. е. что в черно-белом лесу лежит мертвец, в совершенстве на меня похожий, – я, гениальный новичок, еще не вкусивший славы, столь же самолюбивый, сколь взыскательный к себе, мучительно жаждал, чтобы скорее это мое произведение, законченное и подписанное девятого марта в глухом лесу, было оценено людьми, чтобы обман, – а всякое произведение искусства – обман, – удался; авторские же, платимые страховым обществом, были в моем сознании делом второстепенным. О да, я был художник бескорыстный.

(506)

В этом отрывке абсолютно все «двусмысленно», начиная с лексики:

– в выражении «посмертные настроения»первое слово относится к Феликсу, а второе к Герману (вследствие чего возникает вопрос, не является ли роман историей о самоубийстве? Ведь если происходит инверсия точки зрения, как в начале этого отрывка, убийство становится самоубийством!);

– слово «произведение»относится и к роману, и к убийству: ясно сказано, что творческий акт – преступление. Необходимо отметить важную роль столкновения двух типов времени, о которых мы говорили, – времени фабульного и повествовательного. Если остаться на уровне изложенных событий (фабула), Герман еще не начал писать свой рассказ, так что он не имеет права еще говорить о «произведении». Зато на уровне повествовательного времени, то есть момента, когда он пишет, слово вполне годится. Эта двусмысленность еще усилена дальше, поскольку «произведение, законченное и подписанное девятого марта в глухом лесу»,относится исключительно к преступлению: 9 марта «подписано» только убийство,а произведениепока еще на стадии рукописи: подписано оно будет через 3 недели – 1 апреля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю