Текст книги "Любовь Психеи и Купидона"
Автор книги: Жан де Лафонтен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Жан де Лафонтен
Любовь Психеи и Купидона
От редакции
«Любовь Психеи и Купидона», (1669) повесть знаменитого французского баснописца Жана де Лафонтена, представляет оригинальную творческую переработку известной сказки Апулея об Амуре и Психее из его романа «Золотой осел».
Традиционный сюжет этой древней сказки модернизован Лафонтеном в духе и стиле литературы французского классицизма XVII века. Сказочная фантастика окружена шутливой иронией автора. Его жизнерадостный гуманизм продолжает традиции французского Ренессанса и во многом предваряет философское свободомыслие Вольтера и «просветителей» XVIII века. Легкое и изящное повествование, в котором проза перемежается со стихотворными партиями, отличается высокой поэтичностью, вызывавшей восхищение Пушкина и его современников и сохранившей свое обаяние и для нашего времени.
Рассказ вставлен в рамку своеобразного эстетического комментария – в форме беседы между Лафонтеном и его приятелями, поэтами Буало, Расином и Шапелем. Собеседники скрыты под именами Полифила, Аргуса, Аканта и Геласта. Споры между ними не только излагают суждения автора о своем замысле, но попутно затрагивают и более широкий круг проблем эстетики и поэтики французского классицизма.
Настоящее издание было подготовлено для серии «Литературные памятники» по инициативе и по плану покойного профессора Александра Александровича Смирнова (1883–1962). Это последний литературный труд проф. Смирнова. Прозаическая часть повести была переведена им самим и подготовлена к печати его учеником, Ю. Б. Корнеевым. Стихи переведены Н. Я. Рыковой. Статья написана Н. Я. Рыковой по материалам, подготовленным А. А. Смирновым. Примечания составила Н. Я. Рыкова.
Любовь Психеи и Купидона
Ее светлости герцогине Бульонской
Не без некоторой самонадеянности, сударыня, посвящаю я вам это произведение; оно, разумеется, не лишено недостатков, несомненно ему присущих, и дар, мною вам подносимый, не обладает достоинствами, освобождающими меня от опасений; но поскольку вы, ваша светлость, известны своей справедливостью, вы, во всяком случае, не осудите моего доброго намерения. Вельможу трогает не ценность подношений, которые ему делают, а усердие, с которым преподносятся дары и которое придает им подлинную их цену в глазах существа с душою, подобной Вашей.
Но, ваша светлость, какое право имею я называть дарами то, что является лишь самым простым выражением признательности? Уже с давних пор монсеньер герцог Бульонский осыпает меня милостями, которые тем более велики, чем менее я их заслуживаю. По природе своей я не способен делить с ним его труды и опасности – эта честь выпала на долю лиц, более взысканных судьбою, чем я. Мой же удел – всей душою желать ему славы и способствовать ей в тиши моего кабинета, в то время как он оглашает самые отдаленные края свидетельствами своей доблести, шествуя по стонам своего дяди и предков на том поприще, где они проявили себя с таким блеском и где долго еще будут славиться их имена и подвиги. Я мысленно рисую себе, как наследник этих героев ищет опасностей, покуда я наслаждаюсь праздностью и забываю о ней лишь ради служения музам. Бесспорно, я – редкий счастливец: принц, столь приверженный к ратным трудам и столь чуждый изнеженности и бездеятельности, так благосклонен ко мне и оказывает мне столько милостей, как если бы я посвятил всю свою жизнь служению его особе; признаюсь, ваша светлость, что я чувствителен к таким вещам. Я счастлив оттого, что его величество король дал мне господина, которого сколько ни люби, все будет недостаточно, и несчастен от сознания, что столь мало могут быть ему полезен!
Я надеялся угодить вашей светлости, расточая хвалы Вам и одновременно вашему супругу, который столь вам дорог. Ваш союз подчеркивает общие вам обоим достоинства, умножая, так сказать, их блеск. Вы с восторгом слушаете рассказы о славных деяниях вашего супруга, а он с таким же восхищением внимает хвалам, которыми вся Франция осыпает вас за душевную красоту, живость ума, человеколюбие и дружбу с грациями, столь тесную, что вас даже мысленно нельзя отделить от них. Но все эти похвалы слишком скупы – вы заслуживаете гораздо больших. Как мне хотелось бы располагать несметным числом высоких слов, чтобы достойно завершить эту хвалу и более убедительно, чем мне до сих пор удавалось, доказать, с какой глубокой любовью и преданностью я остаюсь, сударыня, вашим смиренным и покорным слугою
де Лафонтеном.
Предисловие
Я встретился в этом произведении с куда более серьезными трудностями, чем в каком-либо другом из моих сочинений. Это, конечно, удивит моих читателей: трудно вообразить себе, что сказка, написанная прозой, могла отнять у меня столько времени. Ведь в том, что касается основной трудности моего повествования – в самом искусстве рассказа, – у меня был надежный руководитель. Сюжет мне дал Апулей, на мою же долю выпала лишь забота о форме, то есть о выборе слов. Довести прозу до известной степени совершенства – не столь уж трудная задача: проза – естественный язык всего человечества. Тем не менее я должен сознаться, что проза всегда давалась мне с таким же усилием, как стихи, а уж в этом произведении и подавно. Я терялся, не зная, какой характер придать моему повествованию. Исторический? Это было бы слишком уж просто. Романический? Но он недостаточно изыскан. Поэтический? Он чрезмерно цветист. Мои персонажи требуют некоторой галантности, но их приключения, во многих случаях сопряженные с чудесами, предполагают тон героический и приподнятый. Применять же в одном месте одно, а в другом – другое недопустимо: единообразие стиля – строжайшее и обязательное для всех правило. Я нуждался поэтому в совершенно новом стиле, который был бы смешением всех вышеназванных. Мне требовалось свести их в одно естественное целое. Этот стиль я искал с величайшим тщанием, а нашел я его или нет, пусть скажут читатели.
Моя основная цель – неизменно нравиться. Чтобы достигнуть этого, я изучаю вкусы нашего века. И вот после долгих опытов я пришел к выводу, что вкус наш тяготеет к галантному и шутливому, и не потому, что мы презираем страсти. Напротив, не находя их в романе, поэме или пьесе, мы жалуемся на их отсутствие. Однако в таком рассказе, как мой, который совмещает чудеса с приятной болтовнею и способен позабавить даже детей, следовало от начала до конца быть игривым, стремиться к галантности и – одновременно – к шутливости. Впрочем, если даже в этом и не было необходимости, то моя натура все равно толкнула бы меня на такой путь, и я охотно допускаю, что не раз сбивался на него вопреки требованиям разума и благопристойности.
Но довольно рассуждать о манере письма, избранной мною; обратимся теперь к самому вымыслу. Здесь я почти все почерпнул у Апулея; говоря «все», я имею в виду главные и самые лучшие выдумки. Мне принадлежат лишь некоторые эпизоды: случай в гроте, история старика и двух пастушек, рассказ о храме Венеры и его создании, описание ада и всего, что случилось с Психеей по дороге туда и после ее возвращения. Тон рассказа тоже мой, равно как все подробности и речи персонажей. Словом, у моего источника я заимствовал лишь сюжет и ход рассказа, но это самое важное, остроумное и лучшее, что есть в повествовании, в котором я, кроме того, изменил целый ряд мест, обращаясь с сюжетом, по своему обыкновению, свободно. У Апулея, например, все прихоти Психеи исполняют какие-то незримые существа. Она не видит своих слуг, хотя слышит их голоса. Но, во-первых, такое одиночество наводит скуку; во-вторых, оно вызывает ужас. Разве найдется смельчак или сумасброд, который дерзнул бы прикоснуться к яствам, появляющимся перед ним сами собой? Я большой любитель музыки, но лютня, играющая без музыканта, заставила бы меня удрать без оглядки. Поэтому у меня Психее прислуживают нимфы: они ее одевают, услаждают приятной беседой, разыгрывают перед ней комедии или иного рода представления.
Было бы чересчур долго – да в этом и нет надобности – перечислять все те места, где я отступаю от своего образца, и объяснять, почему я это делаю. Никакие рассуждения не заставят читателя находить удовольствие в моей книге. Только основываясь на своих впечатлениях, он оправдает меня, какие бы вольности я себе ни разрешил, или осудит, какие бы доводы я ни приводил в свою защиту. Словом, мое произведение следует рассматривать независимо от того, что писал Апулей, а то, что написал Апулей, – независимо от моей книги, то есть положиться на свой собственный вкус.
Еще одно: вместо того чтобы обойти предсказание оракула, приводимое Апулеем в начале приключений Психеи и отчасти образующее завязку повести, я лишь затруднил свою задачу, не сделав это предсказание двусмысленным и кратким, как полагается быть пророчествам, изрекаемым богами. Я довольно плохо справился с обоими этими требованиями, особенно со вторым, заявив, что предсказание оракула содержит в себе также его толкование жрецами, – жрецы не всегда понимают то, что их устами возвещает бог. Впрочем, бог мог с таким же успехом внушить жрецам верное истолкование, как он внушил им самое пророчество, и это соображение тоже могло бы меня выручить. Но не будем вдаваться в подобные тонкости! Каждый, кто захочет вдуматься в суть дела, и без того признает, что ни Апулей, ни я ни в чем здесь не погрешили.
Я согласен с тем, что в подобных повествованиях, как и в театральных пьесах, ум читателя следует держать в постоянном напряжении, никогда не следует открывать ему развязку событий, хотя он, конечно, должен быть к ней подготовлен. Согласен также, что Психея должна втайне опасаться того, что ее супруг может оказаться чудовищем. Все это по видимости противоречит предсказанию оракула, о котором мы ведем речь, но, по существу, легко с ним согласуется, ибо сюжет не настолько запутан, чтобы помешать читателю разгадать истинную природу супруга, дарованного судьбой Психее; довольно того, что сама Психея не знает, чьей женой она стала, и что нам не терпится узнать, увидит ли она наконец этого супруга, как это произойдет и каково будет ее душевное смятение после того, как она увидит возлюбленного. Словом, то удовольствие, которое должно доставить чтение этой повести, заключается не в сомнениях касательно природы супруга Психеи, но лишь в неуверенности относительно ее самой: мы не должны ни на миг допускать, что такое милое существо может оказаться предметом страсти чудовища или по крайней мере вообразить себе это – такая мысль вызвала бы у читателя глубокое возмущение. Наша красавица несомненно находила отраду в беседе и в ласках своего мужа и лишь порой должна была тревожиться: а уж не демон ли это или волшебник? Но чем мимолетнее появлялась у нее такая мысль, – хотя бы на время, потребное для подготовки катастрофы, – тем это уместнее. Не говорите, что оракул должен был бы исключить для нее такую мысль. Я признаю, что его слова вполне ясны для нас; но они могли быть не совсем ясны для Психеи: она жила в век невинности, доходившей до того, что тогдашние люди могли и не ведать всех тех форм, в каких проявляется любовь. Это надо иметь в виду, благодаря этому отпадают возражения, которые можно было бы мне на этот счет сделать.
Безусловно, мне можно бросить еще немало других упреков, и я готов со всеми ними согласиться, ибо отнюдь не считаю свое произведение совершенным: я старался только, чтобы оно доставляло удовольствие, будучи настолько же приятным, насколько убедительным.
Для этого я разбросал во многих его местах стихи, равно как и ввел многие другие прикрасы, как например поездку четырех наших друзей, их разговор о сострадании и смехе, описание ада и одного из уголков Версаля. Последнее не вполне соответствует нынешнему состоянию местности; я ее изобразил в том виде, в каком она предстанет нам через два года. Может случиться, что повесть моя не проживет столько времени; но как бы мало ни был писатель уверен, что произведение его будет услаждать потомство, он должен, насколько возможно, стремиться к этому.
Книга первая
Четыре приятеля[1]1
«Четыре приятеля» – под античными именами скрываются здесь Буало (Арист), Расин (Акант), Шапель (Геласт) и сам Лафонтен (Полифил).
[Закрыть], сведшие знакомство на Парнасе, образовали своего рода кружок, который можно было бы назвать Академией[2]2
Академия – название местности в окрестностях древних Афин, предназначенной для гимнастических упражнений. Она была засажена деревьями, и в ее аллеях собирались ученики и друзья Платона для бесед с учителем.
[Закрыть], если бы только он был несколько шире и если бы все его члены столь же ревновали о Музах, сколь пеклись о своих наслаждениях. Первым делом они изгнали из своих собеседований педантические рассуждения и все то, что попахивает академическими диспутами. Когда они собирались вместе и успевали вдоволь наговориться о своих забавах, то, если речь заходила о чем-нибудь, имеющем отношение к наукам или к литературе, они пользовались таким случаем. При этом они не задерживались долго на одном и, том же предмете, а с легкостью перебрасывались с одного сюжета на другой, подобно пчелам, встречающим на своем пути множество разных цветов.
Зависть, недоброжелательство, интриги были им чужды. Они преклонялись перед творениями древности, но не скупились на похвалу и новым произведениям, когда те этого заслуживали. О собственном творчестве они отзывались со скромностью и откровенно высказывали свое мнение, когда один из них, заразившись болезнью века, выпускал в свет книгу, что случалось, впрочем, довольно редко.
Полифил (назовем так одного из наших четырех друзей) был подвержен этому недугу больше, чем другие. Похождения Психеи представлялись ему весьма подходящим сюжетом для приятного рассказа. Он уже давно работал над ним, никому в этом не признаваясь; наконец, он все же поведал о своем замысле трем друзьям, – не для того, чтобы спросить у них совета, стоит ли ему закончить начатое, но чтобы узнать, как, на их взгляд, ему следует продолжать свой рассказ. Друзья высказали свои мнения, и Полифил последовал тому из них, которое более пришлось ему по вкусу. Когда труд его был окончен, Полифил спросил, где и когда он может его прочесть.
Акант, по своему обыкновению, предложил совершить загородную прогулку в местах, где бывает мало гуляющих; там, по крайней мере, их не будут прерывать, и они прослушают всю историю без помех и с большим удовольствием. Он необыкновенно любил сады, цветы, тенистые уголки. Полифил в этом отношении разделял его вкусы, но можно сказать, что ему нравилось решительно все. Страсти, нежно волновавшие сердца обоих, наполняли их произведения, составляя основное их содержание. Они оба тяготели к лирике, с тем лишь различием, что Акант был склонен в стилю трогательному, тогда как Полифил отдавал предпочтение стилю цветистому.
Из двух остальных друзей, которых звали Аристом и Геластом, первый был весьма серьезен, не будучи докучным, а второй – неизменно весел.
Предложение Аканта было принято. Арист заметил, что Версаль обогатился новыми красотами, которые следует посмотреть; для этого надо отправиться туда утром, чтобы осталось время погулять после того, как они прослушают рассказ о похождениях Психеи. Незамедлительно было поставлено: начиная со следующего дня приступить к выполнению плана. Дни были еще длинные, погода отличная. Происходило все это минувшей осенью.
Приехав в Версаль рано утром, наши четыре приятеля пожелали прежде всего заглянуть в зверинец. Там они увидели множество птиц и насекомых разных пород, а также четвероногих, по большей части очень редких и доставленных из далеких краев. Они подивились тому, сколько разновидностей насчитывает одна и та же порода птиц, и воздали должное изобретательности природы, которая проявляется в разнообразии как животных, так и цветов. Весьма восхитились они строением «нумидийских барышень»[3]3
«Нумидийские барышни» (Ardea virgo) – род африканских журавлей.
[Закрыть] и некоторых птиц-рыболовов, имеющих необычайно длинные клювы с отвисшей под ними, наподобие мешочков, кожей. Их оперение превосходит белизной лебединые перья. На близком расстоянии оно кажется телесного цвета, а у основания их перья имеют розоватый оттенок. Невозможно вообразить себе что-либо более прекрасное. Они очень похожи на бакланов.
Времени у наших приятелей было довольно. Поэтому они заглянули еще в оранжереи. Нет слов, чтобы описать красоту и многочисленность апельсинных деревьев и других растений, которые наполняют их; среди них есть такие, которые выдержали сотню зим.
Акант, видя возле себя лишь трех своих приятелей (ибо их провожатый удалился), не удержался и прочел несколько строф, относительно которых его друзья припомнили, что уже видели их в поэме, по манере, сильно напоминающей его музу.
Как, неужели мы на юге?
Вечнозеленую листву
Здесь подчинить не могут вьюги
Зимы суровой торжеству.
Жасмин, цвети, благоухая.
Тебе не страшен ветер злой.
Моя Аминта дорогая
С тобою схожа белизной.
Что сладостнее тешит взоры?
Какой блаженней аромат?
Я все владенья нежной Флоры
Отдам за апельсинный сад.
Плод с кожурой лоснистой, твердой.
Нас чистым золотом дарит.
Такие же сияли гордо
В саду блаженных Гесперид.[4]4
Геспериды – в античной мифологии – нимфы, обитавшие в садах на островах блаженных и хранившие чудесные золотые яблоки.
[Закрыть]
А в этом солнцу вместе рады
Осенний плод и цвет весны,
Здесь пышной зрелости услады
С надеждой юной сплетены.
И здесь вокруг дерев не мощных, не ветвистых,
Но опьяняюще-душистых
Играет легкий ветерок.
Пускай огромный дуб, раскидист и высок,
Лишить нас солнца может,
И тень огромных рук своих
Он на арпан[5]5
Арпан – старинная французская мера площади, равнявшаяся в зависимости от местности 0.042—0.051 гектара.
[Закрыть] земли наложит,
Куда ему до них!
Пробудившийся аппетит принудил их покинуть это прелестное место, но в продолжение всего обеда они только и говорили, что обо всем виденном ими и о монархе, для которого здесь было собрано столько прекрасных вещей. Воздав хвалу его великим добродетелям, ясности его разума, героической доблести и уменью повелевать, – словом, наговорившись о нем вдосталь, друзья вернулись к своей первоначальной теме и сошлись на том, что только один Юпитер способен беспрерывно управлять делами мира сего. Человеку же необходима некоторая передышка: Александр Великий распутничал; Август играл на сцене; Сципион и Лелий[6]6
Сципион и Лелий – один из наиболее знаменитых представителей римского рода Корнелиев Сципионов – Публий Корнелий Сципион Африканский младший (род. около 185 г. до н. э., ум. в 129 г. до н. э.) и его современник и друг консул Кай Лелий Мудрый (ум. в 140 г. до н. э.).
[Закрыть] развлекались иногда тем, что метали плоские камешки в воду; наш государь находит утеху в сооружении дворцов – занятии, вполне достойном монарха. В некотором смысле он даже способствует общему благу, ибо дает подданным возможность принять участие в удовольствиях государя и с восхищением взирать на то, что создано не для них. Множество прекрасных садов и роскошных зданий приносит славу их родине. А как восхищаются всем этим иностранцы! Как будут восторгаться наши собственные потомки, любуясь шедеврами всех родов искусства!
Размышления четырех наших друзей кончились вместе с их обедом. Они вернулись во дворец и осмотрели его убранство, которое я не стану здесь описывать, ибо оно одно составило бы целый, том. Среди прочих красот их внимание особенно привлекли постель короля, гобелены и кресла в королевском кабинете. Стены здесь обтянуты китайской тканью, рисунок которой заключает в себе всю религию этой страны. Так как поблизости не оказалось брамина[7]7
Брамин – здесь в значении «восточного жреца» вообще.
[Закрыть], наши друзья ничего во всем этом не поняли.
Из дворца они проследовали в сады и попросили провожатого оставить их одних в гроте, пока не спадет жара; они велели принести им стулья; их пропуска были подписаны столь влиятельным лицом, что всякое их желание исполнялось; дошло до того, что, дабы сделать место, где они находились, более прохладным, приказано было пустить там фонтаны. Грот этот устроен так: он имеет у входа три аркады и соответственно три решетчатые двери. Посреди одной из аркад находится изображение солнца, лучи которого служат затворами для дверей. Трудно придумать нечто более изящное и искусное. А наверху, над аркадами, красуются три барельефа.
На первом – светлый бог у самых врат заката.
Лучи, которыми и пышно и богато
Врата раскрашены – как сноп блестящих стрел,
Ваятель мастерски изобразить сумел.
По сторонам плывут Амуры на дельфинах.
Они, резвясь, шаля на их широких спинах,
К Фетиде[8]8
Фетида – одна из морских богинь античной мифологии.
[Закрыть] божеству прокладывают путь,
Чтоб гостю милому скорее отдохнуть.
Зефиры стаями над волнами порхают,
То появляются Тритоны, то ныряют.
Такие чудеса скрывает этот грот,
Что кругом голова у всякого пойдет.
В нем украшения – какая радость взорам! —
Заставят первенство признать то за скульптором,
То за искусником, что воссоздать здесь мог
Всё, чем прославился морских богов чертог.
На сводах и полу мозаика цветная:
Те камешки, что нам дарит волна морская,
И те, что прячутся в глубоких недрах гор,
Пестро сплетаются в диковинный узор.
На каждой из шести больших опор – по маске
И страшной и смешной, как чудище из сказки.
Какой-то странною изваяны мечтой,
Над нишею они застыли чередой,
А в нише с двух сторон, выпячивая губы,
Сирена и тритон победно дуют в трубы,
Чтоб дальше удалось пустить усилью их
Струю воды из труб – из раковин витых.
У маски изо рта с журчанием потока
Вода течет в бассейн, поставленный высоко,
И в нижний падает, уже как пелена,
И из него бежит, прозрачна и ясна.
Она звенит, поет, и ровен блеск зеркальный,
И эта пелена нам кажется хрустальной,
И наш восторг из ста восторгов состоит.
Когда же нет воды, когда фонтан закрыт,
Коралл и перламутр, ракушки, сталактиты,
Окаменелости, что струями омыты,
И так причудливо сверкают и горят,
Становятся еще пленительней на взгляд.
Под аркой в глубине таинственного грота
Мы видим мраморы искуснейшей работы.
Там гений этих скал, над урною склонен,
В убежище своем вкушает долгий сон.
Из урны бьет поток, и под уклон стекая,
Весь этот грот поит волна его живая.
Лишь в малой степени мой стих передает
Все то, чем славится дворец журчащих вод,
А прочих совершенств он, жалкий, не изложит.
Но ты, чья благодать мой дух усилить может,
Бог света и стихов, Феб, окрыли меня,
Ведь о тебе сейчас хочу поведать я.
Как солнце, утомясь, конец пути завидя,
Для отдыха от дел спускается к Фетиде,
Так и Людовик наш приходит в этот грот,
Чтоб сбросить хоть на миг тяжелый груз забот.
Когда б мой слабый дар был этого достоин,
Король предстал бы здесь как победитель-воин:
Чужие племена у ног его лежат;
Он мечет молнии – враги его дрожат.
Но пусть в других стихах, у музы величавой
Людовик, бог войны, гремит победной славой,
Пусть ею весь Парнас священный потрясен —
Мной будет он воспет, как светлый Аполлон.
Феб отдыхает здесь, под сводами пещеры,
У нереид. Они – как юные Венеры.
Но прелесть этих нимф, не доходя сейчас
До сердца Фебова, чарует только глаз.
Фетиду любит он. Куда им до Фетиды!
Ухаживать за ним стремятся нереиды:
Вот на руку ему Дорида льет струю,
И чашу Клелия подставила свою.
Дельфира подошла омыть ему колена,
И с вазой расписной за ней стоит Климена.
Она вздыхает, ждет, но равнодушен бог.
Один зефир – увы! – подхватит этот вздох.
Порою вспыхнет вдруг лицо ее тревожно
(Насколько покраснеть для статуи возможно).
Я, правда, не скульптор, но тщусь по мере сил,
Чтоб мой читатель все в уме вообразил.
Да, на прелестниц Феб глядит невозмутимо.
Душа его полна единственной, любимой.
Он жаждет одного: забывши обо всем —
О власти, о делах – остаться с ней вдвоем.
Достойно описать чей стих имел бы право
Изящество его осанки величавой,
Столь удивительной и непостижной нам,
Что мы издревле ей курили фимиам?
И кони Фебовы здесь отдых свой вкушают.
Амброзию они, усталые, вдыхают:
Их дышащих ноздрей мы ощущаем дрожь —
Да, совершеннее искусства не найдешь.
Есть в гроте, по концам, две ниши углубленных
С двумя прелестными фигурами влюбленных.
Одна из них – юнец пленительный Акид.
Все волшебство любви его свирель таит.
Он, стоя у скалы, мелодией своею
Как будто приманить стремится Галатею.[9]9
Акид и Галатея – сын лесного бога Пана и нереида (морская нимфа), мифологические любовники.
[Закрыть]
Манит не только звук, манит и красота…
Какая нега здесь повсюду разлита!
Вслед за певцом любви стараются и птицы
Искусства своего переступить границы.
Хоть из пружин стальных, покорных току вод,
Здесь сделан соловей, он все-таки поет,
И нимфа скорбная, не знающая смеха,
На песни и слова ответит в гроте Эхо.
Легко звенит свирель и с нею в лад ручей,
И подпевает им согласно соловей.
Две люстры каменных здесь с потолка свисают
И жидким хрусталем, как пламенем, сверкают:
Огонь в них заменен прозрачною струей,
Причудлива игра с послушною водой:
Вот с яшмовой плиты взлетел фонтан-ракета,
Чтоб жемчугом опасть, росою, полной света.
И этот яростный неукротимый взлет
Густыми брызгами по лепке сводов бьет:
Не так стремительно летят из ружей пули.
Свинцом напор воды мы сжали и стянули,
И с ревом ярости бежит она из труб.
Он может оглушить, зато зевакам люб.
Со всех сторон летят, рассеиваясь, струи
И каждому дарят так щедро поцелуи,
Что сторонись иль нет, жаль платья иль не жаль,
А вымочит тебя расплавленный хрусталь.
И в хаосе они еще пышней играют —
Бегут, встречаются, друг друга обгоняют,
Теряются в камнях, кипят меж скал седых,
Сочатся каплями с крутых откосов их.
Нигде от их игры нам не найти спасенья.
Смогу ли описать я этих вод кипенье?
И если б даже твердь мой стих, как гром, потряс,
Всей этой красоты не передаст мой глас.
Но наши четыре приятеля не пожелали мокнуть. Они попросили провожатого приберечь это удовольствие для какого-нибудь горожанина или приезжего немца, а их устроить в уголке, надежно защищенном от воды. Их желание было исполнено.
Когда проводник удалился, они расселись вокруг Полифила, который раскрыл свою тетрадь; откашлявшись, чтобы прочистить горло, он прежде всего прочел следующие стихи:
Крылатый бог любви сам обречен любить,
Он своего не избежал закона,
Уж коль стрела его сумела поразить
Сердца Геракла и Плутона,
Дивиться ли, что этот бог,
Слепой и дерзостный, в игре неосторожной
Стрелой себя поранить мог?
Что это, как сдается мне, возможно,
Пусть вам, друзья, рассказ докажет мой,
В котором я иду по следу Апулея, —
Рассказ о бедствиях и славе неземной,
Сужденных некогда Психее.
После этого вступления Полифил снова откашлялся, как бы приглашая слушателей сосредоточить свое внимание, и так начал свою историю.
Когда города Греции были еще под властью царей, среди этих последних был один, который, царствуя весьма счастливо, не только пользовался любовью своих подданных, но иза привлекал к себе сердца всех соседей. Все они наперебой старались добиться его расположения, каждый старался жить с ним в полном согласии, и все только потому, что у этого царя были три дочери на выданье и всем трем придавала еще больше очарования их собственная прелесть, нежели владения их отца. Двух старших можно было бы назвать самыми красивыми девушками в мире, если бы у них не было младшей сестры, которая сильно портила им дело. Это был единственный их недостаток, но недостаток, правду сказать, огромный, ибо Психея (так звалась их младшая сестра) отличалась всей той прелестью, какую только можно себе вообразить, равно как и тою, которую человек вообразить бессилен. Пытаясь описать ее должным образом, я не стану прибегать ни к сравнениям с небесными светилами, ибо она затмевала их всех, ни к сравнениям с лилиями, розами, слоновой костью или кораллами. Одним словом, она была так хороша, что самый лучший из поэтов вряд ли в силах измыслить нечто подобное.
Неудивительно поэтому, что властительница Киферы[10]10
Кифера – один из Ионийских островов, мифологическая «вотчина» Афродиты (Венеры).
[Закрыть] возревновала к ней. Богиня опасалась – и не без причины, – как бы ей не пришлось лишиться звания царицы красоты и как бы Психея не захватила ее престол, ибо люди, обожающие все новое, уже готовы были склонить колени перед сей новой Венерой. Киферея уже видела себя изгнанной отовсюду, кроме своих островов, да и на этих блаженных островах, составлявших немалую часть ее владений, амуры, их древние обитатели, толпами покидали свою повелительницу, переходя на службу к ее сопернице. Храмы, некогда переполненные ее почитателями, поросли травою: приношения стали редкими, молящиеся исчезли, паломники больше не являлись туда, чтобы почтить богиню. Дело дошло до того, что Венера пожаловалась сыну, обратив его внимание на то, что такая непочтительность может распространиться и на него.
И говорит, поцеловав его:
Мой сын, дочь смертного в безумном самомненье
Мое оспаривает торжество,
Меня лишает поклоненья.
Быть может, это дерзновенье
Дойдет и до того, что посягнет она
На мой небесный трон, где я царить должна.
И ныне опостылел мне Пафос,[11]11
Пафос – город на Кипре с храмом и оракулом Афродиты (Венеры), одна из ее «вотчин».
[Закрыть]
Ведь я оставлена всей свитою моею,
Какой-то вихрь к сопернице унес
Амуров, обольщенных ею.
Венец мой хочет взять Психея,
Ну, что же, пусть берет: и без того сейчас
Она, мой сын, царит и правит вместо нас.
Вот, обойдясь без помощи твоей,
К ней явится герой, могучий и прекрасный,
И самый доблестный из всех людей,
Тебе, Амуру, не подвластный.
От их любви, живой и страстной,
Родится заново всесильный Купидон,
Которым будешь ты, о сын мой, превзойден.
Поберегись же: надо сделать так,
Чтоб, несмотря на все родни ее старанья,
Увел ее уродина, чужак,
Чтоб ведать ей одни скитанья,
Побои, брань и нареканья,
Чтоб тщетно плакала и мучилась она,
В падении своем нам больше не страшна.
Такие преувеличения, в которые впала отчаявшаяся богиня, характерны для женской натуры и женского ума: среди женщин трудно найти такую, которая признала бы, что соперница превосходит ее красотой. Замечу мимоходом, что для представительницы прекрасного пола нет более тяжкого оскорбления, чем когда другая затмевает ее на людях. За такие вещи обычно мстят, как за убийство или предательство.
Но вернемся к Венере. Сын обещал ей отомстить за нее. Успокоенная этими уверениями, она вернулась к себе на Киферу как победительница. Она не умчалась по воздуху в своей колеснице с голубями, а села в перламутровую раковину, запряженную двумя дельфинами. Весь двор Нептуна сопровождал ее. Но это уже сюжет для поэзии: не подобает описывать прозой кортеж морских божеств, да я и не думаю, что вид, в котором предстала тогда богиня, можно передать обычным будничным языком.
И потому теперь в стихах рассказ пойдет,
Как, дивная, она пленила царство вод,
К Киферской гавани плывя по глади синей.
Тритоны угодить стараются богине.
Один вокруг нее резвится, а другой
Кораллы ей несет из глубины морской.
Тот зеркала хрусталь Венере подставляет,
А этот от лучей палящих защищает,
Возница Палемон – знаток морских дорог,
И Главк[12]12
Палемон и Главк – морские божества.
[Закрыть] во славу ей трубит в свой звонкий рог.
Фетида громче петь сиренам повелела,
Боятся ветры дуть стремительно и смело.
Один Зефир шалит, забывши всякий страх,
Играет томно он в Венериных кудрях,
Покров с нее сорвать старается порою.
Волна ревнивая стремится за волною,
Чтоб лаской губ своих, что влажны и чисты,
Коснуться нежных ног богини красоты.
– Это, наверно, было прекрасно! – вскричал Геласт. – Но я предпочел бы увидеть богиню в рощице и одетой так же, как в день, когда она предстала перед пастушком со своей тяжбой.
Друзья с улыбкой выслушали Геласта. Затем Полифил продолжил свой рассказ.
Не провела Венера и месяца на Кифере, как ей стало известно, что сестры ее соперницы повыходили замуж, а их мужья, которые были соседними царями, обходятся с ними весьма нежно и всячески выказывают им свою привязанность; словом, сестры Психеи имеют все основания считать себя счастливыми. Что же касается их младшей сестры, то у нее, которая прежде была окружена несметной толпой поклонников, теперь не осталось ни одного воздыхателя: они исчезли все до одного как по мановению волшебного жезла. Неизвестно, произошло ли это по воле богов, или же в этом и состояла месть Купидона. Психею по-прежнему почитали, уважали, если угодно – восхищались ею, но во всем этом не было того, что мы называем любовью. А между тем любовь – это поистине пробный камень, по которому мы обычно судим о чарах представительниц прекрасного пола.








