Текст книги "Татуировка с тризубом (ЛП)"
Автор книги: Земовит Щерек
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
"Я видел множество греков, которые предпочли взять дешевые сюртуки и фраки, чем собственный живописный костюм; сейчас их выделяла лишь красная с кисточкой феска (…). Жаль, весьма жаль, что наш прозаичный костюм кажется другим таким желанным и достойным подражания. Лет через пятьдесят-сто народные костюмы исчезнут; и, говорите, что хотите, но в нем множество национальных черт, связанных с ним невидимой нитью. Очень жалко национальную одежду, ибо тот костюм, который ее заменяет – столь сух, и столь банально уродлив. – Только в Одессе наверняка долго еще останется то разнообразие одеяний, которое станет выделять ее среди других городов".
Он был прав – национальные костюмы исчезли, национальности по одежде уже не определишь. Но если сильно хочется – это уже колупание в неочевидных деталях, поиски последних элементов локальной специфики.
Американец наденет тяжелые спортивные ботинки под короткие штаны, а на голову – бейсболку. Точно такие же штаны, ботинки и бейсболку может, естественно, надеть любой другой человек, но американец наденет все это в такой комбинации, что его нельзя будет спутать ни с кем другим. Типичный немец наденет несколько (несколько!) хипстерский пиджак и не слишком хипстерские джинсы и обувь. Типичный британец придет в светлых брюках от тренировочного костюма и в белых туфлях для бега. На нем будет рубашка-поло с воротником стойкой. Итальянец наденет мокасины на босу ногу и светлые джинсы. И так далее. Иностранцев в Одессе можно встретить, к примеру, на Дерибасовской. Там имеется парочка пивных, в которые они ходят. Как-то раз я встретил там англичанина, который вложил средства в Одессе в какое-то дело, приехал пожить немного в городе, название которого его всегда привлекало и манило как нечто экзотическое, дрожащее в воздухе словно мираж, и вот теперь он сам трясся, не войдут ли сюда русские, а местные с мрачными рожами пугали его: как не войти, обязательно войдут. Англичанин мрачно пил свое пиво и глядел в не менее мрачное будущее.
Или вот: я встретил русского, который уже несколько лет работал в Германии. Он делал все возможное, чтобы иметь самоуверенную немецкую внешность и бесцеремонную немецкую точку зрения на украинский конфликт. Но озвучивал он его как-то странно. Он не любил Путина, и ему не нравилось российское побрякивание сабелькой, но отпивал свое пиво, вздыхал и говорил с неестественно глубокой печалью:
– И-эх, раскатают вас всех русские, раскатают… и-эх, этот Путин, и-эх, раскатает он вас, раскатает… И-эх, и это будет конец старой Европы, и-эх, конец…
Еще я встречал бродячих уличных артистов из Франции, которые вызывали впечатление, как будто не до конца понимали, куда они попали. Они рассказывали чего-то про конец света, про "ориент", о том, что дальше "есть только Грузия, Ирак и Китай".
А еще Крашевский писал так:
"Одной из особенностей Одессы (если это можно назвать особенностью) являются рассыпанные по углам улиц и довольно густо на самих улицах, через каждые несколько шагов, пивнушечки, которые здесь называют в соответствии с единообразными выражениями вывесок – Cantina con diversi vini (надписи здесь, чаще всего, итальянские, так что по углам улиц обнаруживаешь: Strada Richelieu, Via… и т.д.)".
Крашевскому ужасно нравились одесские пивные.
"Вид интерьера сводчатого подвала восхитил бы Гофмана, имея возможность достойно служить в качестве фона не для одной из его повестей, начинающейся с вазы пунша или бутылки вина. Подвалы эти низко закругленные, по кругу их окружают громадные пипы, оксефты[132]132
Пипа – исп. и порт. pipa, ит. pippa, нижне-герм. pipe, труба; по наружному сходству – длинная и узкая бочка. Мера жидких тел в Англии в 43 наш. ведра, во Франции около 50 вед. – Объяснение 25000 иностранных слов, вошедших в употребление в русский язык, с означением их корней.– Михельсон А.Д., 1865.
Оксефт - мъра для жидкихъ телъ, принимаемая въ Poccin за 16,890 въдра , в Польше – 240 литров или 19,512 въдра; 2) бочка вышеповазанной мъры – Словарь древнего актового языка Северо-Западного края и Царства Польского (http://enc.biblioclub.ru/Termin/7175049_262 )
[Закрыть], бочки, установленные под стенами бочонки с вином, водкой, ромом (…) В первом помещении главная стена за стойкой, окруженной точеными столбиками, приятно уставлена флягами водки и ямайского рому. Здесь же сидит господин, который с высоты дирижирует розничной продажею. Сам хозяин чуть подальше, вытирает лоб от трудового пота. И какие же неопределяемые группы, освещенные несколькими свечками с длинными фитилями, среди теней то там, то сям разбросанные, в шляпах, в шапках набекрень, руками подпираемыми над столиками, проявляются в глубине мрака. Все курят трубки или сигары, некоторые играют, запах вина, рома, водки переполняет воздух, разговоры, естественным образом оживленные выпивкой, на стольких и таких разнообразных языках; персонажи столь разные и весьма часто, при всей своей тривиальности, убедительные и живописные. Это и вправду любопытный вид, и есть в нем что-то настолько гофмановское, что если кто читал романы бедного немецкого поэта, припомнит невольно те германские пивные, часто являющиеся театром для первых их сцен".
Я не уверен, существует ли сейчас нечто такое, как типичная одесская пивная. Скорее, как повсюду в Восточной Европе, включая сюда в данном случае и Польшу – повсюду копирование. Притворство. Одна пивная во французском стиле, другая – в британском, еще другая – в германском. В общехипстерском, грузинском, греческом стиле. Имеется даже чешская пивная, с огромным Швейком из гипса или какой-то застывшей пенки. Не похожим. Если Одесса – это и Средиземноморье, то то пораженное громадной дозой совка. Здесь нет столь естественного для Балкан или Италии сидения за чашечкой кофе часами, в традиционных заведениях, на солнце. Если уже и сидят – то на лавочках, в парках. За шахматными столиками. На стульях, вынесенных из дома перед подъездами. На дворах, часто застроенных чем только можно, вопреки не только архитектурному искусству, но и вопреки законам физики, в котором (в этом "чём только можно") туристам сдают комнаты.
Несколько раз я ходил на Молдаванку, хотя немного и побаивался. Местные туда не ходят, твердя, что совершенно незачем, и они наверняка правы. Местные говорят, что уже не осталось и следа от старой Молдаванки, той самой, что от Исаака Бабеля, еврейско-бандитской, из мифов про Мишку Япончика, бандите с шиком, который еще при жизни перешел в легенду, который держал в кулаке практически всю Одессу, а когда пришла коммунистическая революция, присоединился к Красной Армии, создал из своих людей отряд, который сражался, между прочим, с Петлюрой, когда же ему все это надоело, и он решил вернуться в Одессу, красные комиссары убили его и закопали в мелком песке. Его солдаты разбежались и возвратились на Черное море. Как гласит легенда, на стороне большевиков они воевали в цилиндрах. Интересно, цепляли ли они к ним красные звезды?
Только вот той Молдаванки давным-давно уже нет. Ее климат, ее настрой в Одессе стал мифом, точно так же, как в Варшаве стал мифом климат столицы ловкачей с Фелеком Зданкевичем[133]133
Фелек Зданкевич (Felek Zdankiewicz), кличка «Кровавый Фелек» (родился около 1858 г. в Варшаве) – вор и убийца, которого иногда называют королем варшавских преступников. Умер в доме для престарелых в 1932 году. Отсидел в общей сложности 40 лет. Герой дворовых песен, например, Баллада про Фелика Зданкевича. – по материалам польской Википедии
[Закрыть], а во Львове – легенды о батярах. Но для многих местных от всего этого несет претенциозность.
– Молдаванка? – говорили мне. – Сейчас это просто грязный пригород, где полно людских отбросов. Ничто там уже не напоминает давние времена, когда у бандитов был стиль, обаяние и принципы.
Правда, у меня не было никаких сомнений в том, что тогда, в начале века, Молдаванка тоже была ничем иным, как грязным пригородом, в котором полно людских отбросов, но у меня не было сомнений и в том, что нынешняя Молдаванка в легенду, скорее всего, тоже не перейдет. Одесса делалась все менее исключительной, и местные гопники выглядели точно так же, как гопники из какого-либо другого города, от Кишинева до Петропавловска-Камчатского. Я ходил среди низких домиков, которые вовсе не были более грязными, чем где-либо еще, но чем глубже я заходил, тем чаще по спине пробегали мурашки. Потому что в подворотнях и вправду стоял банды говнюков и гопников, и если бы им захотелось меня подрезать, или же устроить чего-нибудь такое, что в пост-Совке весело называется гоп-стопом, то шансов у меня было бы, считай, что никаких. Так что я шел, немного с душой в пятках, стараясь глядеть прямо перед собой и шагать уверенно.
На Староконном Рынке, одном из давних центров района, теперь размещался здоровый базар, окруженный претенциозной, гадкой оградой. То был целый городок, где можно было купить инструменты для мастерской, строительные товары, электрическое оборудование. Что кто желает. Но через него я прошел быстро. Я не сильно люблю базары. Они разочаровывают. Это миражи. Снаружи они выглядят словно обещание сокровищ, невозможных вещей и тайн, а кончется все – как и всегда – тривиальными и скучными функциональными устройствами.
Но сама Молдаванка мне нравилась, потому что в ней было нечто от спокойствия той южной Советской страны, которая в жаркие дни умеет быть такой утешительной. Люди двигались здесь неспешно, а широкие пространства асфальта были нагреты, словно пески пустыни. Над асфальтом волновался разогретый воздух. Как-то раз я видел здесь, как раз в таком волнующемся воздухе, как двое десятилетних пацанов пристали к другому такому же десятилетнему пацану, перепуганному и заплаканному, и обыскивают ему рюкзак. Я прогнал их. Заплаканный смылся в сторону центра, а двое обыскивающих, держась на расстоянии в несколько метров, шло за мной и обливая меня изысканным матом. Проходящие люди ухмылялись, а мне было как-то глупо. Я не сильно знал, что поделать, потому уселся в трамвай, молясь о том, чтобы говнюки сели со мной, но им, к счастью, не захотелось. Я глядел в окно, как они становятся под какой-то кирпичной стеной и стреляют глазами, к кому бы привязаться. Они прогнали меня со своей территории, изгнали лаем, словно молодые псы и вернулись к охоте на мелочь, которой я помешал.
Никогда я толком не мог сказать: сильно я люблю Одессу или не люблю. И до сих пор этого не знаю. Очень много вещей в ней меня раздражает. Например, то, что в жаркие дни, когда ноги уже отваливаются от лазания по одним и тем же бесконечным улицам, негде присесть. Здесь нет лавочек, а кафе, как правило, располагаются ближе к морю. Монотонный ритм улиц, пересекающихся под прямым углом, приводит в ступор. Одесса не очень дружественно настроена к человеку.
Собственно говоря, все публичное пространство в Одессе ограничивается бытием скансеном самой себя. Предназначенного восхвалять собственное прошлое, которое является брошенным прошлым. Которое никто не культивирует, но о котором каждый пиздит и, если спросить, будет распространяться часами. Неподалеку от оперы все отремонтировано и неестественно заштукатурено, так что город здесь выглядит словно преувеличенно размалеванная портовая проститутка. Ну а в остальных местах – словно проститутка запущенная. Ну а шикарные магазины, растыканные то тут, то там, только подчеркивают преувеличенный макияж и запущенность. Еще меня раздражает пустота вокруг Одессы. Меня бесит то, что вокруг нее нет городков, деревушек, поселочков, по которым хотелось бы бродить, путешествовать, ездить на маршрутках. Да нет, все это имеется, но оно настолько монотонно и привалено этим постсоветским силикатным кирпичом, припорошено вывесками, что плакать хочется. Остается только сидеть в старом городе и пить от отчаяния.
В одесском парке Шевченко есть одно такое местечко, где весь этот постапокалипсис виден как на ладони. С одной стороны – стоит стадион "Черноморец", обложенный каким-то розовым фаянсом в форме последовательности жилых домов, что, наверняка, должно было символизировать старинную застройку Одессы. А чуть подальше, посреди диких зарослей, стоят развалины стадиона. Выглядит все это словно руины древнегреческого стадиона, но это советский стадион. В нем выпивают жулики, сидят на корточках гопники. И над всем этим, словно вавилонская башня, спроектированная в безумные девяностые годы, вздымается дворец нового, постсоветского мещанства: наиболее гадко выглядящий жилой комплекс в радиусе нескольких сотен километров, а ведь в радиусе нескольких сотен километров можно найти множество других чудес.
И в то же самое время Одесса меня заводит. До конца даже не знаю – почему. Но я всегда испытываю возбуждение, когда приезжаю сюда, кода поезд вкатывается на вокзал, украшенный звездой города-героя СССР. Чего-то я здесь ищу, и никогда не нахожу; но это, возможно, даже и к лучшему, ведь, это что-то, благодаря этому, не перестает носиться в воздухе. Ведь если бы, не дай Боже, я понял, чего ищу, и, не дай Боже, нашел бы это, все могло бы походить на паршивый пересказ хорошего фильма ужасов, который способен облажать всю историю.
Я обожаю слушать одесский русский язык. Обожаю слушать одесситов, утверждающих, что они люди русской культуры, но отличающиеся от русских и украинцев. Впрочем, в Одессе я немного отдыхаю от Украины и украинскости, уж слишком часто разыгрываемой на наивысшей, вибрирующей национальной тональности, очень часто истерической и в больших количествах мучительной. В этом плане, мне нравится одесское шутовство. Понятное дело, одесситы тоже могут быть слезливыми и истеричными, если речь идет об их родном городе, но вот тут я не совсем уверен; а не является ли этот культ собственного города именно тем, чего я ищу. Ведь культ города, это, что ни говори, нечто другое, чем культ державы. Мне скучно, когда в миллионный раз мне рассказывают о том, как эти несчастные две сотни лет назад основывали этот их бессарабский Новый Орлеан, но мне нравится, когда рассказывают о том, что Одесса могла бы быть им достаточной в качестве родины, о том, что вроде как глупо в этом признаваться, но люди охотнее всего создали бы для себя независимую одесскую республику, независимую как от Москвы, так и от Киева, только ведь так не выйдет, в связи с чем одни предпочитают прятаться за Киев, а другие – за Москву. Только ведь, всегда это будет прятанием за кого-то. Если бы пришли Лондон с Парижем, кто знает, не спрятались бы и за них. Одесситы явно бы не признались, но, а черт его знает, как бы они отдали голоса в тайном голосовании. Мне нравится, когда они признаются, что практически никогда не выезжают из Одессы, потому что незачем. Даже в Бессарабию. Быть может, каждый из них бывал в Аккермане, не вспоминая уже про Измаил. Разве что в Каролино-Бугаз разочек выскочат. Одесситы разоружают. Одесса – это остров. С одной стороны море, с другой – степи, а посрединке – маленький, компактный мир.
Боже мой, как же они между собой ругаются. Терпеть друг друга не могут, а потом все встречаются на чьем-нибудь дне рождения. Например – в торговом центре между Привозом и железнодорожным узлом. Вот это меня всегда восхищало – вокруг полно памяток, о которых мечтает весь пост-Совок и половина Европы, все эти улицы города-мифа, а они, одесситы с деда-прадеда, договариваются устроить семейный праздник в пластмассовом торговом центре возле вокзала.
Под покрытым копотью Домом Профсоюзов, где 2 мая 2014 года страшной смертью погибли сорок восемь человек, в большинстве своем – пророссийски настроенных протестующих, собирается все меньше народа. Собственно говоря, уже никто не собирается. Этих смертей никто не в состоянии или не желает выяснить, так что дело постепенно засыхает. Те, которые поддерживают Киев, говорят о провокации промосковских служб; те, которые стоят за Москву – говорят о преступлении Правого Сектора и вообще правых. Но вся эта болтовня уже усыпляет, и единственное, что способны сделать комментаторы, не желающие умножать сплетен или повторять надоевшие всем теории, это пытаться выдумать эффектные лозунги типа: «Каждый, кто в Одессе пытался чего-то разыграть, тот проиграл» или же «Эта трагедия напомнила о том, что на самом деле для всех было важным лишь добро самого города». Постепенно память об убитых затирается. Поначалу приходящих сюда людей было много, под зданием выставили снимки жертв, а на низеньких, скорченных деревцах под Домом Союзов висело много георгиевских ленточек – символов «российской весны», как Москва называет инспирированные собой же пророссийские выступления в Украине. Сейчас все георгиевские ленты сняли, а металлический забор вокруг здания покрасили в желто-синий цвет. Снимки все так же висят, но как тут протестовать против Украины под громадным, протянувшимся более, чем на сотню метров украинским флагом. И никого практически уже нет. На всякий случай стоят милиционеры – и ужасно скучают.
А неподалеку от Дома Союзов новый губернатор области, бывший президент Грузии, Михеил Саакашвили, возводит новый дом, такой же, каких он настроил в своем государстве. Это Дом Справедливости, нечто вроде центрального областного учреждения, где все официальные дела можно устроить быстро, эффективно, никому не давая на лапу. Это здание – символ украинских перемен, вводимых по грузинскому образцу. Постсоветская версия эффективного государства, которое в Грузии – фактически – сработало, и украинцы надеются, что такое же удастся и у них. Но в Грузии реформы Саакашвили подействовали лучше, чем сам Саакашвили, который, правда, вырвал страну из постсоветского болота и коррупции и поставил на совершенно новый уровень, но и он поддался искушению автократической власти. Из страны его изгнали, предохранившись перед возвращением, выставив ему обвинения со стороны прокуратуры. Но Украина в отчаянии, и сложно удивляться этому отчаянию. Украина желает похоронить пост-Совок раз и навсегда, пробить ей грудь колом, и ей все равно, кто этот кол в руках держит.
Поезд на север, во Львов, отходит с одесского вокзала вечером. В другую сторону – тоже. Это телепортация. Вот это в украинских поездах мне страшно нравится. Поездка продолжается, как правило, только ночь, полки в купе удобные. Все чистое и работает. Над полками имеется мягкий свет, и можно читать, сколько влезет, не опасаясь ворчания пассажиров, что им хочется спать.
Во Львов из Одессы я ехал с Вовой, пареньком двадцати двух – двадцати трех лет, и который никогда еще не выезжал из города. Совершенно никуда. Он чувствовал себя украинцем, хотя украинский язык знал чисто теоретически. Вне школы он им нигде не пользовался. Впервые в жизни он собирался увидеть иной, чем Одесса, город, иную реальность. Меня это увлекало. Допоздна я выпытывал его о том, как он представляет себе тот или иной известный мне город, а он отвечал. Я сравнивал с тем, что знал. Варшаву и Краков. к примеру, он представлял себе мало оригинально, но, похоже, интуитивно, как нечто среднее между Москвой и Берлином. Львова он представить себе не мог. Да, он слышал, что, вроде как, красивый. Говорил, с улыбкой, что вроде как даже красивее Одессы, только сам он это не верит.
Я не мог дождаться, кожа же мы доедем до Львова. Я предложил, что повожу его, более-менее, по центру. Вообще-то я сам терпеть не могу водить людей по городам, но здесь не мог удержаться – я просто обязан был увидеть, как кто-то, никогда не покидавший родной город, отреагирует на что-то совершенно незнакомое. На австрийскую архитетуру центра, на дома старого города. Столь отличные от Одессы, которая всегда мне казалась продуктом старинной версии глобализации, похожая на выставляемые "Большой Европой" города в тропиках или субтропиках, на Новый Орлеан, Батуми или Гавану.
Мы вышли из вокзала, а я ожидал его реакции. Вова осматривался по привокзальной стоянке, крошащейся то тут, то там разогретой солнцем сковороде, и ничего не говорил. А что ему было говорить: маршрутки, такси, побеленные бордюры, будки с пивом и жратвой. Украинская, постсоветская униформизация. Мы сели в трамвай, Вова все так же ничего не говорил. Въехали в Грудецкую – опять ничего. В улицу Бандеры – опять ничего, только разглядывался.
– Ну как? – не выдержал я.
– Ну, – сказал он, – немного как у нас.
Я не отзывался до тех пор, пока мы не вышли недалеко от старого города. Я провел Вову на рынок.
– И как? – спросил я.
– А ничего, – ответил тот, разглядываясь.
– Ну так как, ничего? – не сдерживался я. – Скажи что-нибудь больше.
– Ну… – отвечал тот, не понимая, что я имею в виду, – ну, да, красиво, ну… немного не так, как в Одессе, но и не сильно…
Запад и восток
Из Донбасса во Львов ездил поэт Алексей Чупа. Молодой, год рождения 1986, невысокий, блондин немного российского такого типа красоты. Когда я его в первый раз увидал, то подумал, что даже если бы встретил его на другом конце света, то сразу бы подумал, что это русский. А оказывается – вовсе даже и не русский.
Родился он и воспитывался в Макеевке, горнопромышленном городе недалеко от Донецка, но семья очень-очень давно эмигрировала туда с Галичины. Он закончил филологический факультет, но работал на макеевском коксохимическом заводе, а по вечерам устраивал в Донецке слэмы[134]134
Слэм (от англ. Slam – «хлопанье» (особенно дверью) в американском сленге – «сильный удар по мячу», !резкая критика", «грубый ответ») – (в контексте книги) чтение стихов, но чтение, в котором важно не только то, ЧТО читают, но и то, КАК. Слэм-турнир является причудливым сочетанием спорта и искусства: это соревнование поэтов в артистическом чтении. Соревнования в полном смысле этого слова: с оценками произвольно выбранного среди зрителей жюри, с четким временным регламентом, со штрафными санкциями за нарушение установленных правил. В украинской фразеологии яркое соответствие слэма – молоть языком. Тарас Прохасько отметил: "... поэты нового поколения все чаще прибегают к методу, который называется простым американским словом «слэм». Как и каждое американское слово, это понятие очень много значений. Скажем, оно означает звук и движение, с которым закрываются, захлопываются и двери. Важным для поэзии другое значение – спортивное. Слэмом в баскетболе обозначается мяч, который не закинут, а заложенн в корзину. Слэм ... Поэтический метод, ориентируется на подобную тактику. Эффективную и эффектную, рассчитанную на оживленную реакцию аудитории.
История: в 1984 году инженер Смит Марк, который писал поэзию с 19-летнего возраста, устроил в Чикаго первый поэтический слэм-турнир. А через несколько лет тот же Марк Смит в том же Чикаго стал организатором регулярных слэм-соревнований в джаз-клубе под названием "Green Mill Jazz Club", который стал одним из самых известных обиталищ американского слэма. – Из украинской Википедии
[Закрыть]. Сам рассказывает: скучно, как вермишель с постным маслом, потому что в Донецке вообще мало чего происходило.
Он немного отличался от других донетчан, потому что его интересовала Украина. Чупа участвовал в первом Майдане, там немного набрался украинского настроения: Кузьма Скрябин, Юрий Андрухович, Сергей Жадан[135]135
Андре́й Ви́кторович Кузьме́нко 17.08.1968 – 02.02.2015) – украинский певец, писатель, телеведущий, продюсер, актёр. Лидер группы «Скрябін». Известен также под псевдонимом Кузьма Скрябин. Заслуженный артист Автономной Республики Крым.
Ю́рий И́горевич Андрухо́вич (13.03.1960) – украинский поэт, прозаик, переводчик, эссеист. Живёт и работает в Ивано-Франковске. Вице-президент Ассоциации украинских писателей. Один из деятелей станиславского феномена.
Серге́й Ви́кторович Жада́н (23.08.1974) – украинский поэт, прозаик, эссеист, переводчик.
[Закрыть] Ведь Донецк был немного похож на Одессу: город жил сам для себя и в собственном соусе. А Чупа, например, любил ездить во Львов, что для обычного донетчанина просто непонятно. Ведь известно: донетчанин знает, что Львов город красивый, но он не в состоянии понять, как можно провести сутки в поезде, чтобы увидеть какой-то там город на другом конце страны. Тогда уже в Казахстан ближе. А там ведь еще и те бандеровцы…
Для Чупы Львов был совершенно другим миром. С собой он брал своих донецких знакомых, уже на вокзале они затоваривались водкой или пивом – и отправлялись в город. Донетчане глядели по сторонам и ловили челюсти где-то возле колен. Впервые в жизни они видели город, не имеющий российско-советской формы. Они глядели на фасады жилых домов и недоверчиво качали головой. Крутились по улочкам – и вздыхали. У Чупы уже имелись свои заранее высмотренные места: забытые дворики, расхреняченные подворотни, заброшенные и забытые лестничные клетки. Ребята вылезали на крыши через валящиеся чердаки и пялились на город, отпивая из бутылок. А потом возвращались ночным в Лонецк; ехали всю ночь, целый день и дома были поздно следующей ночью. Словом – Чупа возил коллег, чтобы хоть один день они поглядели на другую, странную реальность.
А потом Чупа написал книжку о Варшаве, хотя никогда в ней не был; и вообще, выучил польский язык. Варшаву он узнавал, шастая по ней в Google Maps.
Потом Чупа написал книгу об альтернативной истории Донбасса и сделался известным во всей Украине, но тут же пришлось собирать манатки и рвать когти, потому что из России прибыли добровольцы, утверждающие, что станут защищать Донбасс от киевских националистов. А Чупа в Донбассе и так уже был отщепенцем, потому что в Донецке или Макеевке сказать, что ты поддерживал Майдан – это все равно что у нас перед Президентским Дворцом в Варшаве восхвалять Туска или молиться в штаб-квартире Движения Паликота[136]136
Движе́ние Пали́кота (польск. Ruch Palikota) – польская политическая партия, названная по имени своего основателя и лидера Януша Паликота. В октябре 2013 года преобразована в партию «Твоё движение» (польск. Twój Ruch) путём слияния с рядом более мелких партий.
Партия придерживается социально-либеральной идеологии и требует проведения ряда антиклерикальных мероприятий. Так, в программе партии содержатся следующие обещания:
– прекращение финансирования религиозных организаций (прежде всего, католической церкви)
– прекращение религиозного образования в школах
– легализация "партнёрских союзов" для гетеро– и гомосексуальных пар
– легализация марихуаны
– либерализация закона о абортах
– уравнивание женских и мужских пенсий
– свободный доступ к контрацепции
– бесплатный доступ в Интернет
– борьба с бюрократией
– упразднение Сената и уменьшение числа депутатов Сейма до 360 человек
– поддержка малого предпринимательства
– борьба с бюджетным дефицитом
– сокращение расходов на армию
От партии впервые в истории Польши в парламент избраны транссексуалка Анна Гродская и открытый гей Роберт Бедронь. – Википедия
[Закрыть].
– Отношение Донбасса к остальной части Украины было специфическим, – рассказывал мне потом уже Чупа во Львове, в который он тогда сбежал. – Оно напоминает, более-менее, отношение мужа, считающего себя тяжко работающим и до боли реалистичным, к жене, которая, по его мнению, мало того, что истеричка, так еще и спускает его тяжело заработанные копейки. Когда сделалось так, что ты либо с нами, либо против нас, – говорил он, – то я на Донбасс положил. Лично я, со своими взглядами, со своей украинскостью, в Донбассе был меньшинством. Но на "путь истинный" я никого наставлять не хотел. Ситуация стала для меня невыносимой, в связи с чем я собрал свои вещи и выехал. ДНР – это такое место, в котором я не желал жить ни минуты. А из этой самой ДНР выехать было не так-то и просто, – рассказывал Чупа. – Поезда перестали курсировать, рейсовые автобусы – тоже, опять же: страшно, что на блокпостах будут цепляться, почему это я уезжаю, вместо того, чтобы "родину защищать". А какая же это родина? Я выехал единственным путем, который тогда еще был спокойным. В пять утра сел в Макеевке в маршрутку на Бердянск. Ничего не происходило. Проехал через три блокпоста ДНР и через три украинских. Даже сумки не проверяли, только паспорт, один раз. Но я боялся. На всякий случай, удалил из телефона все эсэмэски и фотографии, все контакты переписал латиницей, потому что они были по-украински, а телефоны проверяли. На границе ДНР вошел боевик в мундире, я от страха еле живой, даю ему паспорт – а ведь он мог с ним сделать все, что угодно – а тот едва глянул и отпустил меня. Во Львове, как добрался, я землю целовал, на новую работу пришел со страшным похмельем.
Потом какое-то время Чупа жил в Варшаве, которую ранее описывал, не видя ее. Я спросил, и чем же столица его удивила? Чего ожидал, и что увидел? Тот пожал плечами.
– Да ничем и не удивила, – сказал Алексей. – Она была именно такая, как я и думал. Единственное, мне казалось, что на рынке какая-то жизнь идет, а это всего лишь маленькая площадь для туристов.
В Польше Чупа переводил Хласко[137]137
Марек Хласко (польск. Marek Hłasko, 14 января 1934, Варшава – 14 июня 1969, Висбаден) – польский писатель. Автор острокритических, безысходных по мироощущению новелл и повестей «Все отвернулись» (1963), «Обращенный в Яффе» (1966), романа «Сова, дочь пекаря» (1968). Автобиографическая книга о начале пути «Красивые, двадцатилетние» (1966). Хласко покончил с собой в гостиничном номере, приняв большую дозу снотворного и алкоголя. В 1975 его прах был перевезен в Варшаву и захоронен на кладбище Повонзки. В Польше книги Хласко снова стали публиковать с 1983 года. – из Википедии
[Закрыть] на украинский язык. Он считает, что описания автора послевоенной Польши, это именно то же самое, что сейчас происходит в Украине.
– И будет, – говорит он, – происходить. И все эти ломаные, измененные характеры… Ведь в Украине – это самая актуальная тема. Весь этот военно-послевоенный мир.
Как-то раз я был во Львове с Володымыром из Донбасса, русскоязычным писателем, который видел подход боевиков с церковной колокольни. В прошлом – Владимиром. С нами был и Чупа.
Оба с Донбасса, оба писатели – но друг друга они не знали. Услыхали один о другом только после бегства с Донбасса, познакомились – только во Львове. Мы стояли под пивной "Дзыга" на Армянской улице, в закоулке, который мне кажется самым львовским из всех возможных закоулков, и лило. Володымыр печально утверждал, что всегда, как он приезжает во Львов, так льет дождь, а я про себя думал, что тут он может быть и прав, потому что сам во Львове был бесчисленное количество раз, но как-то не ассоциировал их с дождем. Короче, мы стояли во Львове, прятались от дождя и говорили про Донбасс. И практически ни в чем не соглашались. Чапа утверждал, что Донбасс следует окружить кордоном, отсечь, изолировать, и пускай делает, что желает. Его право – его дело. Володымыр на такие предложения злился. Он твердил, что все наоборот, что народ Донбасса только и ждет протянутой со стороны Киева руки, что народу необходимо помочь, прижать, и что его еще удастся вернуть в национальное лоно. Что обстреливать нельзя, что надо как-то деликатней… Что, возможно, есть еще какой-то шанс, что еще и не поздно…
Чупа вежливо слушал, так же вежливо кивал головой.
Володымыру, думал я, просто не было куда возвращаться.
– Боже, как же мы их не любим, – говорила мне пани Мария, у которой во Львове я часто снимаю квартиру. От нее я узнаю все городские сплетни, потому что пани Мария висит на телефоне с утра до ночи. К тому же знает все новости, потому что телевизор так же не выключается с утра до ночи, а еще имеется планшет, дети недавно купили, так что старенькая пани Мария все сообщения проверяет еще и на порталах.
– А что с ними не так? – спрашиваю я у пани Марии. – С этими беженцами?
И пани Мария рассказывает, о чем сплетничают в городе. Что те обижены на всю западную Украину, что вроде как это из-за них им бомбы дома рушат, что, мол, какие-то претензии. Что требуют: "Это нас там ваши, с запада, обстреливают, это на востоке же война, так вы теперь обязаны нам помогать, а вы тут чего – пиво спокойно пьете?". Ведь Львов, оно ведь и правда, куда не глянешь, одни пивнушки. А в них люди прямо не помещаются: тот кофе себе покупает, тот выпить чего, ежеминутно новое заведение открывается, и в каждой негде сесть, и официанты усталые, как после марафонского бега.
– Подруга мне рассказывала, – стрекочет пани Мария, – что ее подружка говорила, что друга ее знакомая сама видела, как пришла как-то группа в какой-то ресторан на рынке, заказали чуть ли не все, что было в меню, поеди, встали и вышли, не заплатили ни копейки. Утверждая, – рассказывает пани Мария, – что им должны. Опять же, – кривится она, – у них культура другая. Ругаются, выпивают, курят. Ой, я их знаю, этих донецких. Ничего хорошего! Сплошная патология! Нужно отдать им этот их Донецк, отгородиться от них стеной, чтобы было тихо! Пускай в Россию едут, если им не нравится! – священным гневом пылала пани Мария.
– И в Россию! – говорил мне один львовский коллега. И другой говорил. И третий, и четвертый…
– И в Россию! – кричал таксист, сам этнический русский, но, как сам твердил, ассимилированный. – Мне тут рассказывал один знакомый по стоянке, что его приятель видел, как донецкие побили как-то…
Весь Львов был в горячке, объективно оценить ситуацию мне сложно.
– Русские – тоже ведь люди, – говорил за столиком один вроцлавский поэт львовскому активисту, который принимал участие в зимней революции. – Да, пропаганда на них действует, но это не психопаты.
– Да как же не психопаты! – вызверился активист. – Они все хотят нас убить! Не дают нам права жить, как нам хочется!
– А знаешь, – говорил мне Влодек Костырко, – их тут постоянно ярость распирает. Ходят по улицам, видят все эти ненавистные бандеровские флаги, видят всю эту львовскую dolce vita, вот жаба их и давит. И я не удивляюсь. Ведь это дваа разных мира.
На Галичине уже давно, еще перед войной, еще перед Майданом, говаривали, что было бы хорошо выбросить Донбасс с Крымом из Украины. Теперь слово становится реальностью. На стенах тут все так же много антивоенных надписей, но появляются и новые. Некоторые смешные, другие – забавные, еще какие-то – заставляют беспокоиться. А некоторые – такие, как будто кто-то неожиданно в морду врезал. "Lemberg Macht Frei", – гласила, например, одна из них. Я шел по улице, и до меня как-то лучше начинало доходить, почему эти, с востока, чувствуют здесь себя не в своей тарелке.
Запад
Это было уже давно, и я все помню, как сквозь сон, но автобус на Каменец-Подольский катил по асфальтовому коридору, пробитому в буйной зелени. Окна были грязные, занавески – тоже, а сиденья были темно-коричневые. Или темно-оранжевые. Солнце палило как тысяча чертей, внутри автобуса чудесно пахло какой-то смазкой. Так мы и ехали, полусонные от жары, словно рыбы в нагретом солнце аквариуме.
Мы ехали через Подолье, в воздухе висела какая-то застывшая советская мелодия пятидесятых или шестидесятых годов, она жужжала в той неподвижности внутри автобуса; там же, время от времени жужжала какая-то муха, но ленива, словно попав в смолу; как вдруг автобус неожиданно подпрыгнул, пукнул, хрюкнул, захрипел – и раскорячился посреди шоссе, словно дохлое животное. Муха вопросительно прожужжала.
Пассажиры очнулись от наполовину-летаргического сна.