355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Збигнев Сафьян » До последней капли крови » Текст книги (страница 2)
До последней капли крови
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:10

Текст книги "До последней капли крови"


Автор книги: Збигнев Сафьян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Ворота Кремля. Часовые отдают ему честь. Сколько же километров отсюда до фронта? У этого грузина, надо сказать, крепкие нервы.

Остановились друг против друга. Сталин улыбался, но его улыбка казалась холодной, а взгляд острым и проницательным. Сикорский обычно обращал внимание на внешний вид кабинетов – этот показался ему каким-то неопределенным, холодным, как глаза Сталина, и слишком уж ярко освещенным. Он заранее приготовил приветствие – переводчик переводил быстро и умело, – Сталину оно, кажется, понравилось, Молотову – тоже, но он краешком глаза увидел лицо Андерса и подумал, что эту пару фраз они тоже постараются использовать против него.

– Я безмерно рад, – сказал он, – что могу приветствовать одного из подлинных творцов современной истории и поздравить господина президента с проявленным русской армией героизмом в борьбе с Германией. Как солдат, я восхищен мужественной обороной Москвы.

– Благодарю вас, – сказал Сталин, но его слова прозвучали довольно сухо, – и рад видеть вас в Москве.

Даже когда они сидели за столом, они не переставали внимательно разглядывать друг друга. Перечень накопившихся дел, недоразумений, трудностей был довольно длинным, но самыми неотложными Сикорский считал военные вопросы. Черчилль явно подталкивал его к выводу, во всяком случае, к подготовке вывода польских частей из СССР в Иран. То же самое услышал Верховный от Андерса. Однако на это он так и не решился; речь шла теперь скорее об условиях, в которых формировалась польская армия в СССР. Правда, он не переставал думать и о волнующих его все время вопросах, постановка которых сейчас казалась ему сомнительной или преждевременной: границы, вопросы гражданства… Что думает Сталин? Считает ли он его марионеткой Черчилля? «Англичане не должны обсуждать с русскими наших дел», – сказал Кот. Он прав.

Сикорский начал беседу с борьбы польского народа с немцами, и у него сложилось впечатление, что Сталин доброжелательно слушает его. Рассказал о созданной в Польше военной организации, о действиях польского военно-морского флота, авиационных дивизионов. Однако, подчеркнул Сикорский, единственный людской резерв у них остался здесь, в Советском Союзе, но состояние вооружения частей неудовлетворительное, а условия формирования неподходящие. И уже более резким тоном произнес:

– Солдаты мерзнут в летних палатках, испытывают нехватку продуктов, можно даже сказать, обречены на медленное вымирание. – И заключил более решительно, чем намеревался: – Учитывая все это, я предлагаю вывести армию и весь людской потенциал, пригодный к военной службе, например, в Иран, где климат и обещанная американо-британская помощь позволили бы людям в короткое время прийти в себя и сформировать сильную армию. Эта армия вернулась бы потом сюда, на фронт, чтобы занять выделенный ей участок.

Сталин явно не ожидал этого и ответил раздраженно:

– Я человек опытный и старый, знаю, что если уйдете в Иран, то сюда уже больше не вернетесь. Вижу, что у Англии полно работы и ей нужны польские солдаты.

Вмешался Андерс. Сикорский удивился, что каждое слово генерала раздражает его. Андерс вроде бы хотел смягчить слова Сикорского, повернуть беседу на более конкретные темы: продовольствие, фураж, военная техника, но закончил неожиданно резко:

– Это же жалкое прозябание.

Сталин стал более раздражительным, беседа потекла живее, переводчики едва успевали переводить.

– Если поляки не хотят сражаться, – сказал он, – то пусть уходят, мы не можем их удерживать, не хотят – пусть уходят.

– Если бы мы завершили формирование армии, – возразил Сикорский, – то давно бы уже сражались. Но сколько времени потеряно впустую, причем не по нашей вине… В теперешних районах дислокации нет условий для обучения наших солдат. Предложите тогда иное решение.

– Если поляки не хотят сражаться здесь, – повторил свою мысль Сталин, – то пусть скажут прямо. Мне шестьдесят два года, и я знаю: где войско формируется, там оно и остается.

– Вы, господин президент, обидели нас, заявив, что наши солдаты не хотят сражаться.

– Я человек прямой и ставлю вопросы откровенно. Намереваетесь вы сражаться или нет? – спросил Сталин.

– О том, что мы хотим сражаться, – сказал Сикорский, – свидетельствуют не слова, а факты. – Он решил попытаться изменить тон беседы. У него складывалось впечатление, что она не затрагивает главных дел. Он ведь не хочет выводить польскую армию из России, речь идет лишь об условиях ее формирования, обо всем, что им двоим, сидящим здесь, мешает договориться. – Я готов, – сказал он, – оставить армию в России, если вы выделите для нее более подходящий район концентрации, обеспечите снабжение и размещение.

– Мы можем предоставить польской армии такие же условия, какие предоставляем Красной Армии.

– В прежних условиях мы не сформируем даже корпуса, – повторил Сикорский.

– Я понимаю, что условия неподходящие. – Сталин говорил теперь более мягким тоном. – Наши части формируются не в лучших, говорю вам честно; пока мы можем предоставить вам только такие условия, какие имеет наша армия. Если уж очень хотите, то один корпус, две-три дивизии, – продолжал он, – могут уйти. Или, если хотите, выделю вам место и средства на формирование шести дивизий.

– Я еще раз подтверждаю наше желание сражаться вместе с вами против нашего общего врага – Германии.

Тон беседы изменился, холодок стал исчезать. Сикорский решил, что наступил удобный момент, чтобы поставить вопрос, который он считал самым трудным. Он полагал, что натолкнется на непроизвольное сопротивление, когда заговорил о судьбе поляков в России, но Сталин казался теперь более доброжелательным и более благосклонным к достижению договоренностей по конкретным вопросам. Итак, получено разрешение иметь представителей посольства даже во Владивостоке. Что же касается предоставления полякам более лучших условий, то Советское правительство готово максимально пойти им навстречу в этом вопросе.

Сталин подошел к карте и показал Ташкент, Алма-Ату, Южный Казахстан, Барнаул и Новосибирск как места возможного формирования польской армии. Положительно был решен вопрос и о предоставлении займа. Несмотря на возражения Молотова, Сталин согласился на сумму в сто миллионов рублей, которую просил Сикорский.

«Значит, все-таки с ним можно договориться. Этот грузин, – подумал он, – чем-то напоминает Пилсудского, только более последователен. Может, Кот чересчур пессимистически оценивает возможность найти общий язык с русскими? Ведь никогда до этого поляков и русских не связывало столько общего, сколько связывает их теперь».

– Мы, поляки, – сказал он, – рассматриваем войну не как символ, а как реальную борьбу, поэтому я уверен, что наша армия будет сражаться здесь вместе с вами.

– Знаю, что поляки – народ храбрый, – заметил Сталин.

– Когда ими хорошо командуют. – Сикорский решил сказать несколько теплых слов об Андерсе, подчеркнуть, что верит ему. – Я доверил нашу армию в России, – сказал он, – моему лучшему солдату, это лояльный командир, а восемь звездочек за ранения [18] говорят о его храбрости. Он не будет заниматься здесь политикой и не позволит делать этого своим подчиненным.

– Самая лучшая политика – это хорошо сражаться. – Затем Сталин обратился к Андерсу, и его непосредственность была, подумал Сикорский, не лишена обаяния. – Сколько вы просидели в тюрьме?

– Двадцать месяцев.

– Ну что поделаешь, такая была ситуация, – буркнул Сталин.

Итак, констатировал Сикорский, вопрос о формировании польской армии был в принципе решен.

– После осмотра лагерей, – сказал он, – я хотел бы вернуться в Москву, чтобы снова увидеться с вами, господин президент.

– К, вашим услугам, – ответил Сталин.

Но Сикорский не вернулся. Только еще раз, во время длившегося четыре часа банкета в Кремле, в котором участвовал и Рашеньский, он разговаривал со Сталиным.

– Мы, советские люди, – говорил Сталин, – считаем, что между польским и советским народами должны существовать самые лучшие отношения. Нет таких вопросов, которые мы не могли бы решить.

– Это верно, – согласился Сикорский. – Но для этого необходимо доверие.

– Вы что же, не доверяете нам? – спросил Сталин. – Мы же первыми признали ваше право на независимость.

– А потом оказались под Варшавой.

– А вы до этого в Киеве. Вам снился тогда Жолкевский [19] в Кремле.

– А затем Суворов был в Варшаве.

– Итак, – улыбнулся Сталин, – пора кончать драку.

– А границы? – спросил Сикорский.

На минуту воцарилось молчание.

– Мы должны установить наши общие границы, – промолвил наконец Сталин, – до мирной конференции, как только польская армия вступит в бой.

* * *

В Татищеве Рашеньский, как и ожидал, встретил полковника Валицкого. Их дружба, завязавшаяся еще в лагере, носила особый характер: полковник был намного старше подпоручника и относился к нему с отеческой снисходительностью, как к сыну, который наверняка доставит ему еще немало хлопот. В то же время Рашеньский с беспокойством и страхом, а иногда и с восхищением наблюдал, как Валицкий переносит лагерные лишения: никто никогда не слышал от него ни единого слова жалобы, и никто не знал, что неунывающий полковник долгие годы страдает язвой желудка.

Татищева, место дислокации пятой дивизии генерала Боруты-Спеховича, было последним этапом инспекционной поездки Сикорского по польским частям в СССР. Стоял крепкий мороз, дул пронизывающий восточный ветер; дивизия, построенная на огромном учебном плацу, дрожа от холода, ждала Верховного.

– В моем репортаже, – сказал Рашеньский, когда после парада и выступления Сикорского они с Валицким оказались в небольшой клетушке, которую полковник занимал в здании штаба, – будут, разумеется, и пафос, и слезы, и наверняка много возвышенного, потому что все, что я видел, действительно выглядело патетически. Борута, не слезая с коня, обращается к Верховному: «Смотри, генерал, Пятая дивизия стоит перед тобой…» Стоят парни на этом проклятом морозе, все знают, что пережили, смотрят на Сикорского, говорящего с трибуны: «Бог заглядывает в мое сердце… Я вас поведу и доведу…» Мы шагаем, утопая в снегу, осматриваем землянки, чудо земляной техники, – огромные, в которых живут по двести двадцать человек; знаем, что бревна для них носили за одиннадцать километров.

– Да, носили, – подтвердил Валицкий, – и я тоже. И Борута. Восторгаться, собственно, нечем. В таких делах не должно быть ни особого пафоса, ни излишней горечи.

– Я, – шепнул Рашеньский, – вот уже несколько дней переполнен пафосом, будто бы наелся вдоволь меду. В Тоцком вручали медальончики с польским гербом, и люди плакали…

– Может, и правильно, что плакали.

– В Бузулуке женщины декламировали свои стихи, посвященные генералу: «Ты всегда с нами». Все были растроганы до слез, даже Андерс прослезился.

– А что в этом удивительного?

– А я и не удивляюсь, полковник. Только мне все время хочется докопаться до подоплеки этого пафоса.

– А докапываться не надо.

– Те двое новобранцев, которых расстреляли в Бузулуке за кражу консервов со склада, тоже умирали патетически. А вокруг Россия: снег, голод, эшелоны с ранеными, очереди за хлебом в Куйбышеве. И слышишь: «Следующего удара не выдержат», «Надо перебираться поближе к югу, к границе». Прочитали два моих репортажа из России и теперь смотрят на меня как на врага.

Валицкий молчал.

– Смотрят, – продолжал Рашеньский, – как на видена [20], пилсудчика или коммуниста. А ведь происходят действительно великие дела, только пафос величия бывает, по-видимому, иным… Что на самом деле думает Сикорский? Ты же его знаешь, полковник.

– Знал, – сказал Валицкий. – А ты, – добавил, – не чуди, пиши спокойнее, что будет – то будет, а армия все-таки есть.

– «Мы вступили в эпоху свершившихся фактов, от которых зависит наше будущее» – так сказал Сикорский, выступая в офицерском клубе.

– Он прав, – заметил Валицкий.

* * *

Радван, хотя прошло уже несколько дней, никак не мог избавиться от ощущения чуждости и одновременно необычности окружающего его мира; все было необычным: и встреча Верховного, и его инспекционные поездки в Бузулук, Тоцкое, Татищеве. Эти лагеря ничем не напоминали ни Коеткидана, ни Шотландии. Не было ни тени лицемерия или театральности, как считал он, в том волнении, которого не скрывали встречавшие Сикорского рядовые и офицеры. В то же время он, Радван, в английском мундире с надписью «Поланд» на рукаве, вызывал, как ему казалось, подозрение и даже неприязнь. Как будто бы сам факт, что он не пережил всего, не знал, автоматически исключал его из среды местного офицерского состава. Ему задавали вопросы, на которые он не очень-то мог ответить; для них он был экзотической личностью, и все вокруг тоже казалось ему экзотическим. Поэтому Радван очень обрадовался, когда, войдя в офицерский клуб в Татищеве, увидел капитана Вихерского. Клуб помещался в большой темноватой избе, наполненной шумом голосов и резким табачным дымом. Он заметил любопытные взгляды: на него смотрели как на прибывшего из Лондона, близкого к Верховному человека. Дорогу ему преградил коренастый подвижный мужчина в очках. На погонах – две звездочки, вырезанные неумелой рукой из консервной банки.

– Врач, поручник Кшемский, – представился он.

– Радван.

– Знаю, слышал о вас. – И тихо, доверительным тоном: – Вы, поручник, прямо из Лондона, у вас есть, наверное, какая-то связь с Польшей?

– Не понимаю.

– Наверное, есть. У меня там осталась жена с месячной дочуркой, на улице Польной… Польная, тридцать два. И от них нет никаких известий.

– Понимаю.

– Вы знаете, где находится Коми?

– Нет.

– Я тоже не имел понятия, я – оттуда. Поручник, может, попросите какого-нибудь связного, ведь они курсируют туда и обратно; ради бога, лишь бы получить от них весточку, всего одно слово!

Не успел он ответить, как вдруг появился капитан Вихерский. Радван сразу узнал его, хотя тот и изменился, выглядел каким-то постаревшим. Его командир по военному училищу, не только командир, но и друг. Радван знал, что Вихерский искренне любил его и вплоть до самого Сентября интересовался его судьбой.

– Оставь его в покое, Кшемский, он тоже вряд ли что сумеет сделать, – сказал Вихерский врачу и сразу же после этого обратился к Радвану: – Я знал, что вы прибыли вместе с Сикорским.

– Называй меня, как и раньше, на «ты», – попросил Радван.

– Ладно, – улыбнулся Вихерский, – приглашаю тебя за наш стол.

Столько вопросов хотелось задать, но Радван так и не решился. За столом, к которому его подвел Вихерский, уже сидели двое офицеров: полноватый мужчина в мундире полковника и худой подпоручник с продолговатым, узким лицом и колючим, пронизывающим, не очень приятным взглядом.

– Валицкий, – буркнул полковник.

Фамилия Рашеньский, когда подпоручник представился, показалась Стефану знакомой.

– Зою ваши репортажи в «Ведомостях» я читал веред отлетом?

– Мои, – равнодушно подтвердил Рашеньский.

Радван окинул взглядом помещение. Некоторые лица показались ему знакомыми, но никого конкретно он вспомнить не мог. Пили много. Какой-то подпоручник, сидевший в глубине зала, вдруг встал и, слегка покачиваясь, поднял стакан.

– Да здравствует Верховный главнокомандующий! – крикнул он.

Но его никто не поддержал.

– Так что же было дальше, – поинтересовался Валицкий, обращаясь к Вихерскому, – с этим Кежковским?

Вихерский взглянул на Радвана:

– Таких рассказов ты наслушаешься здесь много…

– Кто-нибудь когда-нибудь составит из них антологию, – рассмеялся Рашеньский.

– А может, и нет, – сказал полковник, – потому что вкусы у всех разные…

– Так вот, от этой лесопилки до Красноярска, – продолжал Вихерский, – дорога была страшно тяжелой. Кежковский физически был более крепким, а Богушу приходилось труднее, ведь шли пешком несколько десятков километров; ночевали где придется, люди относились к ним, как правило, хорошо, привыкли ко всяким необычным вещам, хотя скитания поляков, по существу нелегальные или полулегальные, поражали даже стариков. Толпы беженцев на вокзалах питаются кто как сумеет, поезда то идут, то не идут… Людей выбрасывают из вагонов, арестовывают.

– Как это? – удивился Радван.

– Да так. Беженцы из фронтовой полосы, поляки, пробирающиеся на юг, хотя на лесопилках и вдругих поселениях им было сказано, что уезжать они не имеют права. Ведь идет война, повсюду голод, а порядок в тылу надо поддерживать. Их дважды задерживали… Кежковский хорошо знал русский язык, бывал здесь до войны, прекрасный инженер – специалист по двигателям, закончил с отличием артиллерийское училище, умел постоять за себя. А Богуш обычно отмалчивался: чтобы разговаривать с русскими, надо иметь талант. Кежковский его имел, понимал их. В одном местечке, называемом Дымяновкой, Богуш серьезно заболел и наверняка бы умер, сам теперь это признает, если бы Кежковский не подружился с каким-то инженером с Украины: сюда, в Дымяновку, эвакуировали моторный завод, и этот инженер работал на нем. Взял их к себе в клетушку, где ютился кое-как; Богуша положили на единственную койку, а эти двое – Кежковский и тот, украинец или русский, пили по ночам, спорили, набрасывались друг на друга чуть ли не с кулаками из-за Сталина, выселения поляков [21], из-за Львова и черт знает еще из-за чего и крепко подружились. Для полноты картины необходимо знать, что Кежковский был родом с восточных окраин Польши, из семьи волынской шляхты, и был, видимо, вывезен как потомок помещиков, хотя имение его дед давно уже промотал, а сам Кежковский работал до войны инженером, а на лесопилке делал чурки. Для несведущих поясню: срубал березы и колол их на мелкие части, это требовало определенного умения, но отнюдь не политехнического образования. Поэтому неудивительно, что, как только объявили амнистию, он стремился попасть в польскую армию и наверняка добрался бы до Бузулука, если бы не эта Дымяновка. Когда Богуш поправился и мог уже идти дальше, Кежковский вдруг заявил: «Я остаюсь здесь». – «Как это – остаешься?» – «Буду работать на моторном заводе». – «У русских?» – «У русских». Решил, что нужен им. Чувствовал себя там хорошо, сжился с людьми. Подвыпивший подпоручник, сидевший в глубине избы, снова поднялся с рюмкой в руке и запел «Первую бригаду» [22].

– Тихо, дурак! – громко крикнул кто-то из сидевших рядом с ним. И подпоручник умолк.

– Эту историю, – сказал Рашеньский, – я бы охотно записал.

– Ты и так слишком много записываешь, – пробурчал Валицкий.

– Потому что, – продолжал журналист, – таких историй много. – И обратился к Радвану: – Видите ли, в Лондоне этого не понимают. Отношения между поляками и русскими не так-то просты, мы пережили здесь черт знает что, в лагерях на разных северных широтах, но стоит поговорить с людьми, как убеждаешься, что они живут между восхищением и ненавистью, у каждого, кто здесь был, есть друзья среди русских, и их связывает такая дружба, которую не встретишь нигде в Европе, они набрасываются друг на друга, ругаются, проклинают, а потом говорят: «Ну что поделаешь, такова жизнь, значит, так надо». А Россия нас покоряет своей культурой, своим строем и даже своими песнями…

– Не люблю, Анджей, когда ты преувеличиваешь, – пробурчал опять Валицкий.

– А ты не замечаешь, полковник, этой постоянной двойственности? Хотя бы у Кежковского? Почему он все-таки не вступил в польскую армию? Мы это понимаем, хотя бы и против нашего желания, и вместе с тем все время мечтаем о том, что получим какую-то компенсацию за наши страдания. И над нами довлеет история, впрочем, над ними тоже. Они вспоминают польских панов, мы – Украину, Суворова [23]. Ну и политиканство, всевозможные комбинации, договоренности. А надо искать нити, соединяющие нас… Чтобы они узнали правду о нас, о наших муках, а мы – о них, но никто, в сущности, не хотел этого знать, по крайней мере из тех, кто наверху…

Радван слушал его со все возрастающим изумлением. До этого он все представлял себе иначе: Сикорский подписал договор, у нас своя политика, у них – тоже. Если обе стороны будут честно… Теперь же ему казалось, что он попал в неизвестный мир, в котором даже обозначенные на картах расстояния выглядят чудовищными. Четыреста пятьдесят километров от Бузулука до Татищева, от штаба армии до дивизии, – разве такое можно себе представить? И на чем добираться: по железной дороге, на автомашине, самолете? Сколько времени займет такая поездка, если тебя вызовет командующий армией?

Подумал об Англии как об уютном, родном доме.

– Я смотрю на это весьма пессимистически, – сказал Вихерский.

– Может, ты и прав, – продолжал Рашеньский, – но, когда я об этом пишу, у нас поднимается шум, что я не понимаю наших страданий, что чересчур положительно высказываюсь о Советах, а те – наоборот, что слишком мало о дружбе, нашей совместной борьбе, причем без должного восхищения.

– Одним словом, – заметил Радван, – никому не нравится.

– Вот именно.

– Сам, – улыбнулся Вихерский, – увидишь, как все это выглядит.

Радван хотел спросить: «А как было с вами? Что вы здесь пережили, о чем думали?» Но знал, что не спросит, и не только потому, что они сейчас не одни. У него снова возникло такое ощущение, будто он говорит на другом языке, чем Валицкий, Рашеньский, Вихерский. Когда он уезжал из Англии, капитан Н. предостерегал: «Помни, что те поляки ненавидят Россию, они слишком много страдали, чтобы смотреть с мудрой дистанции на политику генерала». Он не очень-то понимал, что, собственно говоря, означает – «мудрая дистанция», но он не замечал у них ни ожесточенности, ни даже желания вспоминать свои страдания. О лесопилках, скитаниях, голоде они говорили спокойно, по-деловому, и даже с какой-то ноткой симпатии к сибирякам, которых встретили на своем пути. А может, Рашеньский и Вихерский – исключения?

Подвыпивший подпоручник в глубине избы снова поднялся и запел: «Если завтра война…»

– Молчи, дурак! – перебил его резкий голос.

– Существует некая нить, связывающая нас, – продолжал тем временем Вихерский, – это фронт. Люди, разутые, одетые в тряпье, хотят сражаться…

– И одновременно столько же, – перебил его Рашеньский, – политиканства. – Теперь он обращался уже к полковнику, с которым был на «ты», что неприятно поразило Радвана. – А тебе не кажется, что мышление некоторых как бы застыло? И отнюдь не тех, кому довелось пережить больше других. Только и слышишь: «Два извечных врага сожрут друг друга, а мы на их останках…» А что на самом деле думает об этом Верховный?

Воцарилось молчание. Радван понял, что должен что-то сказать.

– Верховный, – произнес он, – что говорит, то и думает.

Это прозвучало не очень-то убедительно.

– Да, да, разумеется, – согласился Рашеньский. – Но вы не замечаете определенного анахронизма?

– Какого еще анахронизма? – спросил полковник.

– Когда я слушаю наших политиков – с лондонской сцены или здешней, – у меня создается впечатление, что они как бы из иной эпохи, что действительность существует сама по себе, война – тоже, а они разыгрывают какой-то спектакль – для истории или для самих себя, понимая, что это только театр, что их роли из другой пьесы я написаны в другой ситуации…

– Это опасные мысли, сынок, – тихо заметил Валицкий, глядя на Радвана, – знай, что никто никогда не знает, из какого он театра. Может, ты тоже взял себе роль, не отвечающую нынешней эпохе?

Рашеньский будто бы не слышал.

– Какой смысл, – повысил он голос, – имеют эти жесты, фразы в духе Ягеллонов [24]?

– А тебе не снятся те времена?

В офицерский клуб вошел дежурный офицер; окинув взглядом присутствующих, увидел Валицкого, подбежал к нему.

– Верховный просит вас, полковник, зайти к нему.

* * *

Валицкий в нерешительности остановился перед кабинетом, отданным в распоряжение Верховного. Подумал, что старая дружба бывает иногда обременительной для людей, достигших, как Сикорский, самых высоких руководящих постов. Помнит ли генерал, а вернее, желает ли помнить их долгие ночные беседы в вилле на Мокотове [25], когда между ними не существовало никакой служебной зависимости? Разумеется, старых друзей приближают обычно к себе, но не всех. Во-первых, не все могут быть полезными, а во-вторых, не все хотят быть таковыми. Впрочем, люди с годами меняются. Он, Валицкий, после двух лет, проведенных в России, стал другим человеком, да и Сикорский, наверное, тоже. Наконец решившись, вошел в кабинет.

– Пан генерал, полковник…

Сикорский перебил его. В сердечности, с которой он встретил Валицкого, последний не заметил никакой позы или принужденности, может, только фраза «Садись, старый боевой друг…» прозвучала несколько патетически… Ему хотелось, чтобы генерал, как раньше, обратился к нему по имени. Но кто знает, сколько у Сикорского было уже таких встреч? Может, он рассматривает их как необходимую уплату долга из далекого прошлого?

– Я знал, что встречу тебя здесь. Хотел отозвать тебя в Лондон.

– Не надо, генерал. Пока могу, хочу служить в действующей армии.

– Мы же обещали друг другу, – сказал Сикорский, – что еще поработаем вместе. Ты относишься к тем, кому не доверяли, потому что они понимали, что происходит. А такие люди мне нужны… – И спустя минуту, поскольку Валицкий молчал: – Много, пережил?

– Много.

– Не хочешь говорить об этом?

– А зачем?

– И поэтому не любишь их?

– Кого?

– Я имею в виду, разумеется, русских, – несколько повысил голос Сикорский.

– Ничего ты не понимаешь, генерал. – Валицкий говорил тихо, словно нехотя. – Просто я знаю о них больше, и о нас тоже.

И вдруг подумал, что не испытывает желания рассказывать Сикорскому ни о своих лагерных переживаниях, ни о себе, как будто каждое его слово могло прозвучать фальшиво, быть неправильно понято. О чем он, собственно, хотел поговорить с Верховным? Обо всех здешних делах Сикорский наверняка информирован, а его, Валицкого, мнение по вопросам большой политики… Захочет ли генерал выслушать его? Молчание явно затягивалось.

– Можно закурить, генерал? – спросил он наконец.

– Конечно.

Валицкий вынул из кармана пачку русских папирос и вдруг вспомнил.

– А впрочем, – сказал он, – у меня к тебе просьба, можно сказать, личного характера.

– Слушаю тебя.

– Речь идет не обо мне, а о молодом офицере, с которым мы вместе сидели в лагере, поэте, журналисте Рашеньском.

– Я где-то слышал эту фамилию, – заметил Сикорский.

– Нельзя ли его отсюда забрать, перевести в Лондон или в твое распоряжение?

– Почему?

– Люблю его, – сказал спустя минуту Валицкий. – У меня никогда не было сына… Здесь его съедят, а тебе он пригодится.

– Почему? – повторил Сикорский.

– Потому что он… – заколебался полковник, – ничего не понимает. Его репортажи из России не понравились здешним вождям, а его беседы с солдатами…

– Что, чересчур благожелательные для Советов? За это теперь не наказывают, – промолвил чуть ли не менторским тоном Сикорский.

Валицкий словно не слышал.

– Он не восторгается русскими, но очень серьезно трактует подписанное с ними соглашение и хотел бы честно писать и о них, и о нас. Ты же знаешь, сколько здесь ненависти и что говорят о России.

– Знаю. Не следует высказывать это вслух.

– Вот именно, – с иронией произнес Валицкий. – Тебе рассказывал Андерс, как Сталин жаловался, что даже Кот не очень-то лестно отзывается о России?

– Не рассказывал. А что это за история?

– Дело было так. Сталин заявил, что часть нашей прессы и многие поляки поливают грязью Советский Союз, на что Андерс ответил, что только дураки плохо говорят о союзниках. Сталин усмехнулся и добавил: «Мне цитировали слова не дурака, а посла Кота…»

– Этого не могло быть. Кот слишком умен, чтобы сказать что-то не то, что могло бы дойти до Сталина.

– Речь идет о царящих здесь настроениях. Ты же знаешь, как у нас умеют травить людей.

– Но не у меня.

– И все же подумай, генерал, о Рашеньском, он может тебе еще пригодиться.

– Хорошо.

Сикорский встал и подошел к окну. Уже смеркалось, он увидел лишь белую пелену снега и лес на горизонте.

– А ты? – обернувшись, спросил он вдруг. – А ты, – повторил, – что думаешь о договоре?

– Благодаря ему я здесь, – сказал Валицкий. – И все мы благодаря ему здесь, в мундирах, с оружием, и нам предоставлена возможность сражаться.

– Это все верно, – согласился Сикорский. – Но в более широком смысле? – несколько резковато добавил он.

– Сказать тебе откровенно, что я думаю? – Валицкий усмехнулся.

– Как и раньше.

Лицо полковника стало серьезным.

– Ты вложил в это много сил, – сказал он, – но они могут пропасть даром.

– Ты что, противник моей политики? Ты?

– Нет. Но, поверь мне, генерал, может, я и ошибаюсь, однако такую политику так проводить нельзя.

Сикорский молчал. Взял с письменного стола блокнот, подержал его в руке, как будто намеревался что-то записать или проверить свои записи, затем положил его на место.

– Продолжай, – промолвил наконец.

– Так вот, надо, – горячо заговорил Валицкий, – либо окончательно решиться на этот союз и все вытекающие из него последствия…

– Какие?

– Сам знаешь. Я изучил русских, знаю, какие они. Начнем с границ, ибо было бы наивным предполагать…

– Хорошо. Дальше?

– Цена не такая уж малая, но может окупиться. Далее – отношение к ним. Эту двойственность не удастся сохранить. Они слушают и читают. Если мы исходим из того, что оптимальным решением было бы поражение Германии и поражение России…

– Я из этого не исхожу. Но я обязан предусмотреть возможные варианты развития событий.

– Они тоже. Я уже говорил: либо союз, либо твердость и неуступчивость во всем, в противном случае это будет ни союз, ни твердость.

– А ты за что?

– Я – за союз…

– В политике, – перебил его Сикорский, – не бывает такого выбора. Ты этого не понимаешь. Мне кажется, Сталин в целом искренне стремится добиться польско-советского сближения. И, видимо, как и я, понимает, что не все проблемы можно в данное время решить.

Валицкий не отзывался.

– Почему ты молчишь?

– Видишь ли… ты все время играешь… Изучаешь свои карты, карты партнера, гадаешь, стоит ли… А может, необходимо принять смелое решение, которое явится поворотным пунктом в истории?..

– Я такое решение принял, – нехотя промолвил Сикорский.

– Хорошо, – сказал Валицкий и добавил, хотя сам перестал уже в это верить: – Ты способен на это. А может, дело в его реализации? Извини, но если бы нашим послом в России был Дмовский[26], а не Кот, он наверняка, невзирая ни на что, проводил бы последовательную линию. И сегодня вся советская печать говорила бы о наших требованиях в отношении границ на западе…

– Неужели они тебя переубедили? Я же не связываю наших требований на западе с какими-либо уступками на востоке…

– Уступишь, – возразил Валицкий, – когда твои уступки не будут уже иметь никакого значения.

Сикорский сделал вид, что не расслышал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю