355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Збигнев Сафьян » До последней капли крови » Текст книги (страница 13)
До последней капли крови
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:10

Текст книги "До последней капли крови"


Автор книги: Збигнев Сафьян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– Он нам нужен. Если хотите сгруппировать вокруг себя честных патриотов, такие, как он, сыграют огромную роль. Я уверен, что против Рашеньского имела место провокация людей из посольства…

– Да, да, возможно. Тот, кто нас информировал… – Резко оборвав фразу, 3. посмотрел на меня, и я понял, что он сказал то, что хотел сказать. (Я испугался, вдруг подумав: «Подозревает и меня…»)

– Вы когда-нибудь разговаривали с Пивским? – спросил он неожиданно.

– Нет, никогда.

– А с Рашеньским – один на один?

– Тоже нет.

– Вспомните, может, случалось?

– Никогда.

– Нужно, – сказал полковник, как бы забыв о своих вопросах и моих ответах, – вести себя осторожно. Очень осторожно. Вы должны это сейчас понимать. Провокация возможна везде, враг хитер и коварен.

– Компрометация Рашеньского не нам была нужна, – сказал я.

– Да, да, – подтвердил он, видимо без желания. – Не нам. Но провокация может быть многоэтапной, сложной. – 3. раскинул руки, и показался мне похожим на большого паука, растягивающего невидимую сеть. – Нельзя недооценивать врага. – И вдруг изменил тему разговора. – Знаете поручника Радвана? – спросил он совсем другим тоном.

– Знаю, кто это такой.

– У него ничего общего с делом Рашеньского. – Полковник посмотрел на меня, ожидая, что я начну говорить на эту тему.

– Установлено, – сказал я, – он информировал посольство о нашей среде.

Полковник 3. постучал пальцем о поверхность стола, на котором лежал только чистый лист бумаги.

– Неправда. Можете использовать мою дружескую информацию. – Он подчеркнул слово «дружескую». – Возможно, вам пригодится. Радван не был замешан в подобном свинстве.

Хотелось спросить: «Откуда вы знаете?», но не хватило смелости.

– Пивский… – начал я.

– Это совсем другое дело, – прервал меня полковник. – Не следует его ворошить.

– Кто в таком случае, – не выдержал я, – передал Павлику вымыслы о Радване?

Полковник усмехнулся.

– А кто такой Павлик?

Я понял – серьезный разговор закончен.

– Хорошо, хорошо, – пробормотал 3. – Временами неверные сведения тоже бывают полезны. Значит, исполняют какую-то роль. Не вас мне убеждать. – Полковник поднялся с кресла. – Будьте осторожны. На вас лежит огромная ответственность.

Я долго не мог уснуть. Почему 3. добивался разговора со мной? Чтобы информировать о невиновности Радвана? Зачем мне эти сведения? Предупредить, чтобы не интересовался Пивским? Или предостеречь от возможности провокации? Какой? Заснул только под утро и проснулся с чувством мучительного страха; в комнате было совершенно темно, знал, что темно, и боялся открыть глаза. А ведь предстоял интересный день, один из тех, которые уже не были напрасными…

* * *

Не привык еще к самостоятельному передвижению, чувствовал неуверенность, переступал с ноги на ногу осторожно, а все, что видел, ему казалось, видит впервые: небо, солнце, серые громадные здания, толпы на улицах. Москва была весенней и спокойной; война стала повседневностью, люди привыкли к постоянной тревоге за своих близких, к ежедневной заботе о том, что положить в кастрюлю, к бесконечным ожиданиям. Фронт уже был далеко от Москвы, изменился тон информационных сообщений Верховного Командования, победа казалась все ближе и ближе, хотя люди боялись надеяться на нее наверняка. Будет ли когда-нибудь конец этой проклятой, долгой войне?!

Вихерский посмотрел на Радвана, который чуть-чуть ускорил шаг, забыв, видимо, о том, что ему запрещены резкие движения, и усмехнулся.

– Возвращаешься к жизни, Стефан. – И тут же добавил: – Жалеешь?

Радван не ответил. Он чувствовал себя как бы проснувшимся после длительного сна и разглядывавшим несколько изменившийся за это время мир. Делал осторожные шаги, не будучи уверенным, что все происходит не во сне и не наделал ли он ошибок, о чем будет жалеть, когда проснется.

Мысли о происходившем с ним в последние несколько месяцев физически его изнуряли. Помнил свою комнату в Куйбышеве, пистолет, лежащий на столе возле бутылки коньяка. «Значит, не застрелился, не хватило смелости». Такой была первая мысль, когда он действительно очнулся, ибо, как утверждали, просыпался Радван много раз, но оставался в беспамятстве. Постепенно он узнавал, что с ним случилось, и старался сопоставлять сведения, полученные от врачей и сестер, со смутными видениями, возникающими в снах, в которых, как оказалось, всегда были обрывки действительности, как бы образы, высветленные яркой вспышкой в доли секунды. Помнил склонившееся над ним лицо Высоконьского, искривленное и уплывшее через мгновение, как шар, наполненный воздухом. Был ли это Высоконьский? Да, он навестил его еще в куйбышевском госпитале. Надежд не было почти никаких. Острое воспаление оболочки мозга (менингит) – этот диагноз, как потом оказалось, в Москве был подвергнут сомнениям. Подозревали также рак; лечение началось с опозданием потому, что он лежал дома без сознания два дня, пока его не обнаружил высланный атташатом поручник Данецкий. Да, два дня никто им не интересовался. «Могло закончиться намного хуже», – сказал потом врач. Из Куйбышева, еще в бессознательном состоянии, его перевезли в Москву. «Профессор Д. лично заинтересовался вами. В Куйбышеве таких возможностей не было». Кто это сделал? Наверняка не посольство. Прямо Вихерского он об этом не спросил, но когда капитан навестил его в госпитале, тот уже обо всем был информирован. Откуда он узнал?

– Кто тебе про меня говорил?

– Ты сам мне написал.

Очнулся, увидел за окном деревья, покрытые снегом, и сначала появилась мысль о несовершенном самоубийстве, потом об Ане, а затем о Вихерском. Нет, Аня не навещала его в госпитале, но он ее видел. Эти видения из снов он помнил лучше всего. Аня, ухватив его за руки, вела любимыми тропинками на берег Волги. Зима все продолжалась, но снег был теплым, и они, погрузившись в него, лежали, как на пуховых перинах. Снег был успокаивающим и приятным, а далеко за Волгой виднелись Львовские возвышенности, Высокий Дворец, улицы Пясковая, Вороновская… Помнил, как появился Пивский, да, узнал Пивского и тогда выстрелил, а Аня начала кричать… Видимо, в этом был какой-то момент действительности, потому что лицо и массивная фигура профессора Д. чем-то напоминали ему Пивского. Профессор Д., рассказывала потом сестра Нина, приходил ежедневно, садился возле кровати Радвана, вслушивался в его бормотание, наблюдал за беспокойными движениями рук.

– Что было со мной? – спросил он профессора, когда уже смог сидеть на кровати, даже начал читать.

Профессор усмехнулся.

– Иногда, – сказал, – точные диагнозы бывают ошибочными. Было также воспаление оболочки мозга. – Подчеркнул слово «также». – А причины… Причины, молодой человек, могли появиться в вашей психике, в переживаниях. Сперва я подозревал рак, а потом вы меня действительно заинтересовали. Что с вами было?

Радван помедлил с ответом.

– Невозможность принятия решения, – сказал он наконец. – Невозможность настолько болезненная и полная, что следовало либо застрелиться, либо… Не знаю, понимаете ли вы мое состояние, профессор.

– Понимаю. – Профессор кивнул. – Но, к сожалению, никто за нас решения не примет.

Когда Радван полностью пришел в себя, он написал Вихерскому по адресу, полученному от него в Красноводске. Было ли это принятием решения?

– Должен был, – сказал он быстро приехавшему Вихерскому, – выстрелить себе в висок. Это соответствовало бы закону чести и прожитому времени.

– Это было бы обыкновенным трусливым бегством, – сказал Вихерский.

– Я ведь сбежал, хотя и бессознательно, подумай! – вскрикнул вдруг Радван. – Разве я имел основание распоряжаться собою? Какое у меня было право?

– Думать…

– Почему я, Стефан Радван, должен считать себя более мудрым, чем Сикорский, Андерс или даже Высоконьский?.. Они больше знают, имеют больше оснований… Не понимаю, кто прав: ты, коммунисты или Высоконьский…

– Но сам видишь… только отсюда…

– Да, да, конечно, – заговорил Радван нервно, хаотично, и Вихерский испугался, не преждевременна ли для его психики эта тема. – Твои аргументы меня убеждают. Если бы я вернулся в Лондон, не миновать бы мне суда. Страшен не суд, а то, что уже никогда не увидел бы Аню. Знаю точно.

Вихерский усмехнулся.

– Посольство мною не интересуется, спрашивал врачей, они говорят, что мне не разрешили бы…

– У них теперь другие хлопоты.

– Узнай, – просил Радван, – может, кто-либо еще…

– Нет, никто больше. Хочешь, чтобы сообщил?

– Нет, не надо.

Возможно, Аня не знала? Был уверен, что не знает, но решил ждать. Думал о ней, возвращался к видениям, которые постоянно казались ему действительностью, но все чаще в его воспоминаниях начала появляться Ева Кашельская. Вспоминал ее по-иному, чем Аню. Еве он мог рассказывать все, что переживал. Детально, без комплексов и стыда. Именно без стыда. Ане Радван сумел бы сказать о страхе, который его обуял, когда он взял в руки пистолет: «Даже не думал, что так трудно решиться на смерть». Такие слова, как честь, любовь, верность, становятся вдруг малозначащими. Надо умереть для менее важных слов. Знал, Аня не поняла бы. Ева – да. Ева знала, что такое беспомощность. Аня – нужная, необходимая, желанная – имела на все готовые рецепты. Человек должен решать. Человек не бывает один, в полной изоляции. Каждый честный поляк… Что должен делать честный поляк? И тот, стоящий на распутье? Обвиненный теми и другими?

– Тебя не обвиняют, – успокаивал его Вихерский. – Будешь нам нужен. Полковник о тебе знает. – Имелся в виду полковник Берлинг.

После первого разговора с Вихерским стал совсем спокоен. Решил, что он дезертир, предатель… Высоконьский получит удовлетворение, скажет, что был прав, но Радван не будет больше себя мучить и искать оправданий. Пусть бы только было создано это коммунистическое войско. Вихерский утверждал, что будет и что действительно отсюда ближе до Польши.

Однажды в госпиталь пришел офицер НКВД. Был даже чересчур вежливым. Сказал: «Это лишь формальность». Но Радван после разговора с ним чувствовал себя, отвратительно. От этого русского он узнал о разрыве отношений польского эмигрантского правительства с СССР.

– Знаю, – сказал офицер НКВД, – что вы честный поляк, желаете воевать вместе с Красной Армией. Однако хотелось бы услышать лично от вас, почему вы остались в Советском Союзе.

Радван не понимал, почему этот вопрос его так сконфузил. Почему он с таким трудом выговорил несколько фраз о самой близкой дороге на родину, а также о необходимости улучшения взаимных отношений? Ведь вопросы были принципиальными, и он ожидал их.

Когда, однако, офицер задал вопрос об отношениях в посольстве и его личном мнении о Высоконьском, Стефан отказался отвечать.

– Мое мнение не имеет значения. Речь идет исключительно обо мне.

Русский усмехнулся и не протестовал. Стефан подумал – у них есть еще время, и опять начал мечтать о мундире, о фронте, о добросовестном исполнении солдатского ремесла, такого простого и ясного.

А сейчас он шел рядом с Вихерским улицами Москвы, все свершилось, знал, что предстоит разговор, которого не хотел, однако избежать его было нельзя.

– Постоянно думаешь о Катыни? – спросил Вихерский.

– Да, – подтвердил Радван.

– Послушай, это сделали немцы. Нет никаких сомнений. Нам нельзя сомневаться. Немцы! – крикнул капитан. – Они их уничтожили!

– Никто не сумел убежать?

– Не успели. Думаешь, невероятно? Совершенно правдоподобное объяснение. Куда им было убегать? До Польши – сотни километров, а на восток не хотели.

Радван молча смотрел на Вихерского. Горечь и боль оставили на лице капитана глубокие морщины. Под глазами появились темные мешки. Вихерский хотел усмехнуться, но не сумел. Только скривился…

Свернули на узкую улочку и вошли в дом, где жил Берлинг. Позвонили, дверь им открыл высокий мужчина с рюмкой в руке, провел в комнату, где было полно людей. Жена Берлинга, Мария, ставила на стол посуду. Радван, оглядевшись, сразу заметил полковника Валицкого; забыв о гражданской одежде, хотел доложить Берлингу о своем прибытии, но никто не обращал на них внимания. Только Ванда…

– Есть дивизия! – выкрикнула. – И все надо делать чертовски быстро, чертовски быстро!

Радван поднял рюмку. Подумал о Сикорском… Что скажет Верховный, когда узнает, что сын майора Радвана… Нет, не должен он радоваться. Может вступить в эту дивизию, может согласиться, что так нужно, но не будет радоваться поражению, ибо это означает поражение генерала Сикорского, который когда-то, двадцать три года назад, послал на смерть его отца… Он отставил рюмку в сторону и встретил удивленный взгляд Василевской.

Заметки капитана Збигнева Вихерского, написанные с мыслью об их использовании в будущем

…Значит, Радван с нами, но я не знаю, радоваться ли этому, хотя хотел, чтобы он был рядом, и делал для этого все возможное… Удочку забросил давно, но схватил он не мою насадку. По существу, его судьбой распорядились случай и глупость Высоконьского. Он не сам принял решение. Кстати… это необязательно. Будет честно с нами, как честно был с Сикорским. Может, не заметит противоречий? Возможно, не поймет, во всяком случае, не сразу поймет, на каком оказался повороте?

Из написанного мною можно предположить, что я невысоко ценю Стефана… Как раз наоборот. Очень его уважаю. Он – отличный офицер, хороший поляк, деловой, откровенный… В служебной характеристике никакого минуса. Попросту ситуация его переросла. Смешно, что именно Радвана коммунисты обвинили в передаче посольству информации. И его девушка тоже поверила этому… А может, не поверила, а просто решила с ним расстаться? Довольно жестокое решение…

Обвинения отметены, но Радвана все же будут признавать с трудом. Его дело (если такое в действительности существовало) будет одним из тех мнимых проблем, которые коммунисты любят рассматривать. Именно – мнимых.

Узнаю их все лучше, людей, с которыми связал свою судьбу и которые (все об этом свидетельствует) призваны решать будущее Польши или участвовать в его решении. Я с ними, но не являюсь (и никогда не буду) одним из них. Слишком многое нас разделяет… Иногда мне кажется, что Радван имеет шансы на преодоление определенной границы, которую я не преодолею. Он принадлежит к той группе людей, которые умеют верить безоговорочно и видят мир в бело-черных красках. Если к нему еще вернется его девушка… Однако это не означает, что он будет одним из них.

Именно с целью поисков собственной сущности между ними возникают острые дискуссии. Споры о терминологии в статье, воззвании, докладе, листовке… О характере польской организации. О «фронте всех честных патриотов», о «демократической Польше» (редко произносилось слово «социализм»)… Была это только тактика или изменение всей стратегии? Для меня все эти споры были лишены настоящего содержания, для них они являлись самым главным. Каким должен быть польский орел, и орел ли вообще? Какие установить воинские звания? Сохранить звание сержанта или заменить его на звание старшины? Можно ли свободно говорить о расхождениях, о разнице в интересах Польши и Советского Союза? Для некоторых из них сама эта мысль равнялась святотатству. (Иногда их возмущение кажется мне чересчур демонстративным.)

Я могу участвовать в дискуссиях, мне разрешается, я на особых правах, меня похлопывают по плечу и говорят: «Да, да, конечно, ведь дело в интересах Речи Посполитой».

Предвоенных офицеров (которым верят с некоторыми ограничениями) одновременно подозревают в политической наивности и националистических тенденциях. Их стремление к пониманию происходящего воспринимается снисходительно. В то же время обвинение коммуниста в национализме является серьезным. Такие обвинения, кстати, довольно модны. Ясно вырисовываются две группы: одна, которую обвиняют в национализме, вполне серьезно (так мне кажется) провозглашает идеи новой польской Левицы, и другая, для которой основным и решающим показателем являются интересы Революции. Написал это слово с большой буквы и чувствую, что объясняюсь неточно. Может, ошибаюсь? Возможно, эти различия во взглядах только прикрывают настоящий драматизм? Нет, противоречия существуют, иногда, без особого желания, их раскрывают и характеризуют. Они проявляются при разрешении конкретных вопросов, чаще всего не основных, и никогда, как мне представляется, они не говорят о самом важном…

Осмелился как-то высказать свое мнение Тадеушу.

– Знаете, – сказал я, – вам уже недостаточно такой путеводной звезды, как верность революции и Советскому Союзу.

– Что вы под этим подразумеваете? – спросил он подозрительно.

– Создавая польскую организацию и польскую армию, вы признаете различие польских интересов.

– Они не различны.

– Но могут быть, – сказал я. – Ведь в какой-то мере вы хотите быть наследниками традиций Речи Посполитой, а сейчас также и политики Сикорского, по крайней мере ее принципиальных и ненавязчивых реализованных основ. Я с вами, так как не вижу иного выхода, кроме сотрудничества с Россией, и считаю, что настоящий интересы Польши требуют такого подхода. Но есть разница между сотрудничеством и самостоятельностью.

Тадеуш молчал. Значит, его не устраивала тематика разговора со мной. Знает, что пустых фраз недостаточно. А может, такой дилеммы для него не существует и он не представляет, что она может иметь место? Возможно, подсознательно боится ответственности за ответ на вопрос: кому предан?

…С кем и с чем остаюсь до конца, без остатка?..

Есть несчастные люди… Я к ним не отношусь, я не испытываю трудностей с определением своей сущности, не переживаю их драматизма. Подумав, принял решение, что избранный мною путь правильный. Знаю о необходимости внедрения правильности такого пути в сознание обоих народов. Знаю, что дружба не исключает различий, споров, конфликтов… И все же завидую им. Даже Павлику, которого не переношу. У них перспектива: душевно раздвоенные, несчастные, убежденные и сомневающиеся, но все же они видят формы предстоящего завтра… Я – не вижу. Даже не знаю, какой хотел бы видеть будущую Польшу. Свободную, независимую, демократическую – конечно, но является ли существо этих слов ясным, однозначным?.. Все их повторяют…

«Ведь у вас будет социализм», – сказала мне Майя. Ах, Майя, это особая тема. Должен о ней написать; если наступит когда-нибудь мирное время, вернусь сюда, выйду на станции метро «Маяковская», взбегу на четвертый этаж старого здания либо поднимусь на лифте на одиннадцатый этан? Главстроя, возьму ее за руку и скажу: «Теперь поедем в Варшаву». Она, конечно, не верит. Я для нее, несомненно, экзотичен, хотя, правду сказать, «мужчина в ее вкусе», но одновременно – какой-то чужой. Она хотела бы меня любить и боится этой любви, которая может принести только боль и обречена на расставание. Она достаточно смела, чтобы не скрывать нашей связи, и достаточно мудра, чтобы не верить в ее постоянство. А я верю… В ее комнате в общей квартире (даже не знаю, сколько семей ютится в закоулках этих апартаментов, которые раньше принадлежали купцу первой гильдии) лежим под двумя одеялами, и я долго-долго согреваю ее, прежде чем начну целовать. Днем ее простота удивляет и беспокоит меня.

«Ты голодал в панской Польше? Смотрел безразлично на голодающих! И был офицером буржуазной армии! Как могло дойти до того, что ты мог оказаться в той армии? Стрелял бы в наших солдат? Стрелял бы в рабочих?» Вообще трудно возразить и трудно объяснить что-либо Майе. Я стараюсь, но не получается. Выбираю для разговора день; днем я не люблю ее комнаты. Со старого шкафа сошла полировка, два выцветших кресла помнят, мне кажется, еще царские времена, на столе, на грязной клеенке, стоят два стакана и открытая банка консервов… Нет, Майя, я не стрелял в голодных, и не было у меня кровожадных начальников и друзей, а тебя я люблю, хотя ты ничего не понимаешь и никогда не сумеешь понять. Уяснишь ли когда-нибудь, каких мучений мне стоило принять решение остаться здесь? Для тебя это понятный и простой шаг: «Разумеется, иначе ты поступить не мог». Конечно, не мог! А если я ошибаюсь? Если эта дорога, самая надежная и самая короткая к Польше, ведет, однако, в никуда? Нет, сто раз нет! Ночью ты берешь меня в объятия, я дышу теплом твоего тела и хотел бы забыть, но знаю, что не забуду. И будут меня мучить сомнения и страхи, не те, которые терзают Тадеуша, а те, как я их называю, принципиальные, генеральные, касающиеся польской судьбы…

* * *

Радван не был в первой группе, которая направлялась в Сельце. Когда приехал, лагерь уже существовал; прибывающий ежедневно народ становился войском, а Радван знал по своему опыту из Коеткидана, как это «становление» происходит; здесь же все было по-другому. Вихерскому он пытался объяснить, что здесь иное, но не сумел, не получалось. Что часто слышится русский язык? Там слышался французский. Что народ подозрительный? Там тоже существовала подозрительность. Может, разочарование, которое пережили эти люди, прибывающие из самых отдаленных областей огромной России, страх перед новой неизвестностью играют большую роль в отношении солдат к этой армии, в которой приказано носить орел, совсем не такой, как прежде, но такой же орел носит ксендз-майор, совершающий здесь богослужения.

– Излишняя сентиментальность, – сказал Радван. – Не думал, что коммунисты так сентиментальны.

– Может, именно это и нужно, – Вихерский усмехнулся, – чтобы образовалась армия?

Радвану сказали, что он будет командовать ротой, которая как раз организовывалась. Это было повышение, в тридцать девятом ему довелось командовать взводом. Готовился старательно, изучал русские уставы, участвовал в переводе их на польский язык.

А в Селецкий военный лагерь каждый день прибывали новые солдаты. На берегу Оки, песчаном и пологом, напоминающем берег Вислы, мужчин, молодых и старых, в обшарпанных, поношенных солдатских куртках, с баулами и узлами, у деревянной арки встречал дежурный офицер отделения политико-воспитательной работы.

Его недоверчиво слушали, когда он говорил: «Это дивизия не Красной Армии. Это польская дивизия, подчиненная Союзу польских патриотов. Она пойдет в бой плечом к плечу с Красной Армией за освобождение Польши – не за польскую советскую республику, а за независимую Польшу, но дружескую Советскому Союзу…»

Потом, пока еще не пошли в баню, осматривали палаточный городок, бараки и летние домики, которые казались похожими на театральную декорацию, но волновали, потому что улочки назывались Маршалковская или Новый Свят, а из кусочков измельченного кирпича и угля перед палатками старательно были выложены изображение белого орла и надпись «Варшава».

В регистрационном бараке принимали новоприбывших. Там часто работал капитан Вихерский, а также полковник Валицкий, который, как потом узнал Радван, был одним из заместителей Берлинга.

Полковник Валицкий для Стефана был загадкой. В его обществе Радван успокаивался, чувствовал себя оптимистически настроенным. Ведь Валицкий был другом Сикорского, и если даже он решил остаться…

Через несколько дней после прибытия в Сельцы Радвану было приказано явиться к Валицкому. Он радовался предстоящей встрече и готовился задать много вопросов, однако буквально остолбенел, когда вошел в комнату штаба. Рядом с Валицким сидел Зигмунт Павлик в мундире поручника. Радван доложил Валицкому о своем прибытии и, с трудом сдержавшись, чтобы не задать вопрос Павлику: «Откуда эти звездочки?» – сел на стул.

– Мы знакомы, – сказал Павлик. – И чтобы все было ясно, – обратился к Радвану, – обвинение, которое тебе предъявили, оказалось несправедливым. В посольство о нас докладывал провокатор, – выдавил он с трудом.

Радвану хотелось немедленно спросить: «Ты Ане сказал об этом?» – но его вдруг охватило отчаяние и нежелание говорить. С какой же легкостью его обвиняли, не спрашивая ничего, не проверив, уничтожали его любовь и жизнь! А сейчас с такой же легкостью отвергают обвинение. Павлик и Высоконьский вдруг показались ему очень похожими друг на друга: «Информировал посольство», «Информировал коммунистов»! И кто-то, ведущий двойную, а может, и тройную игру, без колебаний жертвовал такими Радванами, которых всегда слишком много, чтобы о них заботиться. Разговор с Валицким перестал его интересовать. Что он мог сказать полковнику? Ничего!

– Нам хотелось бы больше узнать о вас, поручник Радван, – начал Валицкий. – Мы очень рады, что вы с нами, – добавил он, не смотря на Павлика, который точно онемел. – Поведайте нам причину вашего решения остаться здесь.

Радван долго молчал. Говорить о себе здесь, в присутствии Павлика? Повторять фразы, которые твердил Вихерский?

– Думаю, что причины понятны, – наконец ответил он сухо, – те же самые, что и у вас, пан полковник.

Валицкий усмехнулся, а Павлик добавил резко:

– Однако нам хотелось бы знать конкретнее.

– Дезертировал, нарушил присягу. Разве этого мало, разве это не говорит обо всем? Хочешь, – обратился он к Зигмунту, – чтобы я повторял гладкие предложения, которые ты умеешь говорить лучше меня? Если не доверяете мне, скажите сразу.

Павлик хотел что-то сказать, но его упредил Валицкий.

– Не надо так нервничать, поручник, для этого нет причин. Я понимаю вас. Мы оба принадлежим к тем, – он игнорировал теперь Павлика, – кому трудно было принять решение. Но мы его приняли, а коль взяли на себя такой риск – пойти совершенно новой дорогой, то должны быть последовательными.

– Стараюсь.

– Знаю, вы были преданы Сикорскому, – говорил Валицкий, – я – также. Но что сделали, не считаю предательством. Это политический выбор. Думаю, Верховный понял бы мои аргументы. – Он посмотрел на Павлика. – Одним из несчастий в истории Польши было отсутствие гибкого мышления у наших вождей. Они не умели менять своей политики даже тогда, когда было ясно, что ее продолжение ведет к народной катастрофе, – от Понятовского [51] до Рыдза [52].

«Поиски аргументов, – подумал вдруг Радван. – Может, он тоже не совсем уверен? Может, никогда и не будет полной уверенности?»

– Я, – продолжал полковник, – никогда не был политиком. Всегда считал, что намерением Верховного было воевать против немцев совместно с русскими, И поэтому не знал, какое должен принять решение. Быть может, – вдруг добавил он откровенно, – это решение пришло само собой. Я действительно знаю очень мало…

Валицкий смотрел на него, как Радвану показалось, с отцовской благожелательностью.

– Слушай, парень, мы верим тебе – примешь роту…

Зигмунт Павлик не мог согласиться с Валицким. Было бы, однако, ошибкой обвинять Павлика в примитивизме или тупом догматизме. Павлик понимал, и многократно подчеркивал это, необходимость гибкой политики и новой стратегии в обстановке войны с Германией. Однако его отказ в доверии Валицкому, Вихерскому, Радвану, включая и командира дивизии, имел глубокие основания.

– Хорошо, – объяснял Павлик Ванде, – они поддерживают нас в вопросе взаимодействия с Советской страной, но завтра, послезавтра, через год после победы могут прийти к выводу, что такой союз для Польши уже нерентабелен. Они нас принимают как неизбежное зло в определенной обстановке, но тот же Валицкий, думаешь, действительно мечтает о такой Польше, к которой мы стремимся, о такой армии, какую мы хотим создать? Говорим: честные патриоты… Прекрасно, восторгаемся патриотизмом, ссылаемся на Грюнвальд [53], косинеров [54], чтобы петь легионерские песни [55], участвовать в богослужениях, но мы ведь не переиначим Валицкого, ибо для него легионерская песня не камуфляж, не притворство, а собственная жизнь. Он знает, что мы по происхождению из тех, которые призывали к забастовкам. Когда Красная Армия шла на запад, а он воевал под Радзымином или Замосцем… [56] Хорошо, нам сейчас по пути, но не следует давать им свободы в воспитании армии; о чем мы думаем, нам нужно говорить откровеннее. Сикорский хочет демократической Польши, и мы… Ничем та Польша не отличается, только отношением к Советскому Союзу? В этой националистически-патриотической фразеологии потеряется наше отличие. Неужели мы думаем, что лозунги революционных преобразований не могут притягивать массы?

Ванда не очень охотно включалась в дискуссии. Павлик же использовал любую возможность, чтобы высказать свои взгляды.

– Замечаю, – утверждал он, – некоторую угрожающую двойственность в наших взглядах и действиях. Думаете, нам верят, когда мы преклоняем колени во время богослужения? Никогда не забуду, как Ванда и Янка сидели всю ночь, убирая инвентарные надписи с костельных принадлежностей, полученных временно из антирелигиозного музея. Их предстояло передать ксендзу Кубшу. Бедный Кубш… Допустил смертный грех, но он, по крайней мере, верит, не притворяется и действительно переживает…

– Кончай, – сказала Ванда.

Было это во время одного из ее приездов в Селецкий военный лагерь. Собрались в большой комнате штабного барака, чтобы обсудить актуальные дела дивизии. Прибыли тогда старшие офицеры по политико-воспитательной работе, пришел Тадеуш, был приглашен и Вихерский.

– Не думаете ли вы, – продолжал Павлик, – что недостаток откровенности, открытого выражения того, о чем мы думаем, будет вредить? Боюсь цинизма, двойственности мышления, привычки создания видимости… Одна программа для избранных, другая – для масс…

– Неправда! – Ванда почти выкрикнула это. – У нас одна программа, которую мы считаем правильной. А если заглядывать в будущее…

– То только в узком кругу, – прервал Павлик.

– Нет здесь никаких противоречий. Это не цинизм. Мы представляем действительные интересы Польши.

– Действительные интересы, – медленно повторил Зигмунт. – Не замечаешь лицемерия этой фразеологии? Ее националистической подкладки?

– Не обвиняй в национализме…

– Давайте говорить о конкретных делах. – Тадеуш как бы подвел итог дискуссии.

– Есть конкретные факты, тесно связанные, – не унимался Павлик. – Хотя бы дело поручника Радвана…

– Мне казалось, – сказал Вихерский, – что все уже в порядке.

– Нет, – отрезал Зигмунт. – Считаю неправильным назначение Радвана командиром роты. Существуют все же некоторые границы терпимости к чужим мнениям. Какое мы хотим иметь войско? То, которое создадут Валицкие и Радваны, может ничем не отличаться от довоенной армии. Хорошо: самая широкая форма призыва, на основе всеобщей воинской обязанности, но проверенный офицерский состав. О Радване в лучшем случае можно сказать, что он нерешителен. Как поручник повлияет на солдат?

– И достаточно, – Вихерский не скрывал своей иронии, – чтобы поручник Павлик провел беседу, и она сразу изменит мировоззрение людей. Павлик тут говорил о создании видимости, а сам намерен это делать.

– Правильно, – поддержала Ванда. – Изменение взглядов людей – длительный процесс.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю