Текст книги "На суше и на море"
Автор книги: Збигнев Крушиньский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Анна родила мальчика, я нигде не видел такой преданной матери. Родила без осложнений, из поколения в поколение мы культивируем искусство родовспоможения. Видели б ее художники, когда она садилась с ребенком на ступеньках и кормила молоком без добавок из соски, те самые художники, что в течение веков пытались нарисовать Дитя, придав ему формы в соответствии с текущей модой, так что раз он получался жирным пончиком с пухленькими ручками, а другой – стройненьким скороходом, бегающим еще до того как научился ходить, то он – младенец, заросший темным волосом, а то – лысый мальчик с лицом семилетнего ребенка. Казалось бы, что младенцы больше походят друг на друга, чем взрослые, но в нашей агиографии как раз Дитя представлено большим количеством видов, чем взрослый, всегда один и тот же, все в той же самой лодке, с волосами неизменно черными, с сердцем, открытым для трансплантации.
Однако какой-то завистник увидел эту картину и донес. Меня осудили за контакт с несовершеннолетней. Мне самому хотелось забрать у Анны ее худшие годы – не за это ли боролись мы с самого начала, да и результат ведь был хороший? После совместной медитации мы решили немедленно выехать, чтобы остальных не подвергать очередным проверкам. Мы отвыкли от одежд, быстренько надели что-то, что соответствовало царившему за стенами Дома времени года, взяли дореформенные еще деньги и старые документы, удостоверяющие неизвестно кого. В отличие от того, что было в Книге, Дитя здесь находилось под опекой сестер, да и те тоже были не без призора.
Самой плохой оказалась первая неделя, мы передвигались по ночам пешком, а дни проводили в крестьянских усадьбах, среди животных, и не исключено, что при этом мы лечили их от того, с чем не справлялась ветеринария. Как только вставала заря, еще морозная, и пар, шедший от шерсти, смешивался со стелившимся по земле туманом, мы прятались. Только уйти куда подальше из тех мест, где все нас узнавали, кланялись, приветственно тянули руки, лишь бы их коснулись (многие из выздоровевших лезут по многу раз, как фармакоманы, многие приходят в целях профилактики с надеждой, что сделаем им нечто вроде прививки), выказывали искреннюю благодарность, и я не сомневаюсь, что на столе районного прокурора вскоре появились бы новые доносы, сразу приобретшие бы силу неопровержимых доказательств. Ели мы мало, черствый хлеб, что собирают для скотины, пили пенное парное молоко из металлического подойника, как телята.
На седьмой день, когда мы прятались, нас обнаружил хозяин и принял за бродяг. Ничего удивительного: мы, грязные, должно быть, так и выглядели, Анна непричесанная, а я, хоть и заросший, но пока без бороды. Схватился он за вилы и прямиком на нас, того и гляди, подцепит, как навоз. Выхода у меня не было, придержал его левой рукой, а правой – лишил чувствительности, анестезиолог потом все удивлялся, откуда в деревне средства, которых и в городе-то не хватает для операций. «Ничего с ним не станет, проснется еще здоровее, чем был», – успокоил я Анну. Тем временем мы умылись, посвежели; съели приличный завтрак за столом, впервые за неделю. Я нашел какую-то одежду, штаны слишком широкие и слишком короткие, что поделаешь, я выглядел как конфликт упитанности и роста. Потом накормили собаку, которая скулила, дали корм и другим животным. На шоссе мы поймали попутку до города. Остановились в «Европейской» (не исключено, что в этот самый момент попали под проверку по картотеке Интерпола) – как отец и дочь, точно в извращенческом романе, этом образце аморальности. Мы предусмотрительно не оставались на ночь, отъезжая вечерним поездом на север или на юг, запад или восток, – я предпочитаю переждать до тех пор, пока следы основательно не сотрутся, а публикация о розыске не пожухнет и не станет выглядеть как довоенная листовка.
В купе было душно. Мы сошли за несколько километров до станции назначения, избежав возможной облавы. Какое-то время мы ходили порознь, я шел на расстоянии десятка-другого метров за Анной, за мною никого – я проверял это на каждом перекрестке, который мы обходили по периметру, суммируя утлы перед нужным нам поворотом, чаще всего поворотом на девяносто градусов, например направо. Потом наоборот – я прибавлял шаг и обгонял Анну, казалось бы, постороннюю женщину, идущую в том же самом направлении, просто прохожую, слегка задевал ее рукой, оборачивался и произносил одну из условленных формул, в зависимости от ситуации, и так мы шли дальше, эстафетой с неопределенным финишем. Мы долго не хотели втягивать в это последователей, подвергать их возможным обвинениям в помощи разыскиваемым. Тем не менее, несмотря на грим, меня все чаще узнавали, сначала я чувствовал на себе чей-то взгляд, сверлящий через спину, потом ко мне протягивались руки в ожидании прикосновения, от которого я не уклонялся, но не без опасений, что когда-нибудь так схватят и арестуют.
Старых денег, взятых еще из Дома, оказалось недостаточно, они потеряли три четверти своей стоимости, экономить приходилось на предметах, на натуре, хотя бы на картошке, которая быстрее дорожает, чем варится. Нам пришлось устраивать молниеносные публичные сеансы, словно скорая помощь, которая успевает уехать с места происшествия до приезда полиции. Анна собирала пожертвования, а я, вырываясь из рук выздоравливающих, обеспечивал отход узкой боковой улочкой, по ступеням через подземный переход под перекрестком, через проходные дворы, через вокзал, где многодверный турникет спутывает направления.
Как-то раз я попал в больницу под видом слепого массажиста и под руку с Анной, переодетой санитаркой, я шел от койки к койке, вселяя в людей уверенность в выздоровление. Мы бы сумели сделать больше, если б не сторожиха перед отделением интенсивной терапии. Невежды закачивают деньги в компьютерные томографы, считая, что прикосновением можно излечить разве что фригидность. Удалось собрать по мелочи, а что вы хотите – сколько дают массажисту на окладе? Меньше, чем сиделке. Теперь здоровые только и ждут, чтобы внести оплату, не зная, на чей счет. Несведущие, они пытаются сунуть деньги даже ординатору.
Мы пользуемся толчеей (а ведь недавно я отказывался от нее) – ярмарками, предвыборными митингами и торговыми точками, как карманники, которые, впрочем, раз нас обокрали. Мы смешиваемся с толпой, покупающих, электоральной, ожидая первого обморока или сердечного приступа. Вскоре откуда-нибудь доносится призыв о помощи. Какой-нибудь халтурщик начинает массировать и надувать умирающего, как шар. Мы проходим сквозь толпу, всегда проявляющую интерес к смерти. Я встаю над несчастным, возношу руку… К сожалению, иногда бывает, что мы приходим слишком поздно, толпа блокирует подход, я не успеваю и стою над уже развязанным клубком болезней, которые я еще чувствую на кончиках пальцев, но мне больше незачем их собирать, и я ухожу, обеднев на одного.
Для того чтобы не попадать в такие ситуации, мы стараемся иногда опережать развитие событий, и тогда Анна инсценирует недуг. Падает в обморок, бьется в конвульсиях, иногда даже слишком. Вокруг собирается кучка больных, узнавших свой симптом, как будто всех разом выписали из одного отделения. Прикасаюсь к ним по очереди, к каждому, даже если бы хватило коснуться первого, а остальных подсоединить по цепочке, предложив им групповую скидку. К сожалению, никто больше не верит в излечивающую общность и каждый даже в болезни видит только собственный интерес.
Случилось нам попасть на футбольный матч, которыми до той поры я пренебрегал. Можно не иметь музыкального слуха к болезням для того, чтобы в здоровом реве трибун различить спазм, когда нападающий падает, подкошенный в штрафной площадке. Я многого ожидал, при других обстоятельствах я мог бы выйти на траву и часами принимать, точно амбулатория во время эпидемии. Мог бы я помочь и футболистам, страдающим мениском и многократно оперированным. Однако кто-то похерил эти планы. В суматохе, вроде бы всеобщей, но не сомневаюсь, направленной против нас, я получил удар доской от разломанного сиденья, прямо по голове. Анна остановила кровотечение рубахой, порванной на лоскуты. В отношении себя самого хилер беспомощен: сделать инъекцию самому себе можно, но не снять боль прикосновением. Окровавленные, как вампиры, мы, к счастью, кое-как выбрались из давки и двинулись в направлении ворот. А там уже ждала поставленная шпалерами облава, со щитами, с длинными до земли палками. Ждала, пока я изойду кровью и стану безоружным. Мы подались обратно на стадион. Нас понесла толпа, убегавшая через ограду, разорванную на ширину ворот. Впервые я ощутил на себе помощь, идущую от толпы, помощь скорую, но с этого времени я страдаю агорафобией и публично почти не выступаю.
Мы не хотели прибегать к помощи наших сторонников, но не было выхода. Мы живем на конспиративных квартирах, за тонкими дверями, на которых таблички с чужими именами. Из-за стены до нас доносится ругань, которая громче молитв. Мы медитируем, а сами как на иголках, в любую минуту готовы к эвакуации (как зануковцы, хотя мы знаем, что никакой Занук никогда не явится).
Зашифрованные, доходят до нас вести из Дома. После нашего бегства была проведена ревизия. В спальне сорвали пол и перекопали садик в поисках клада (ничего не нашли). Зато в рыхлой земле лучше будут расти овощи. Дом находится под наблюдением. Обычная автомашина с любознательным водителем паркуется на виду. Время от времени наблюдающий выходит из нее, потягивается и делает фотографии для потомков, в семейный альбом. После допроса были задержанные. Протоколы никто не составляет, потому что все слишком хорошо говорят о нас.
Я знаю, что мы вернемся. Скитания, эмиграция – это путь к посвящению. Мы, как францисканцы, принимаем их со всеми вытекающими из них последствиями. Мы не чувствуем себя отлученными от миссии. Я знаю, ее уже ничто не сдержит. Между тем мы ограничиваемся единичными случаями, которые легко локализовать на основе напечатанной в газете просьбы о пожертвованиях на операцию по пересадке костного мозга ребенку. Едем, помогаем. Просим, чтобы те средства, которые уже успели собрать, а теперь излишние, были переданы в какой-нибудь другой фонд, который сделает возможным возникновение новых секторов. Человечество никогда не будет счастливо, но страдания его можно облегчить. Может, мне не хватает смелости. Может, как говорят многие, мне следовало стать президентом. Когда я смотрю, сколько рук он пожимает и трясет ими без малейшего эффекта, я склонен признать за ними правоту. Хотя, с другой стороны, бывают случаи, когда даже прикосновение не может вылечить.
EMPORIUM
Это я победил на выборах, это за меня голосовали. Не за программу ни за какую, не за партию. За меня.
Основанное мною рекламное агентство развивалось стихийно и лавинообразно. Постоянно расширялся список продуктов, росло число оптовиков, которым всегда не хватает сторотых потребителей. Сколько можно съесть маргарина, выпить напитков, накупить машин, и к тому же копить деньги, чтобы положить их в банк под привлекательный процент? Рынок давно уже переполнен продуктами. В любом угловом магазинчике их столько, что хватит на долгие годы жизни в изобилии. Поэтому приходится продавать одно за счет другого, подогревать аппетит, формировать предпочтения.
Как мы это делаем? Механизм прост. (Впрочем, простота обманчива: только теперь я понимаю глубинную суть механизма.) Получаем результаты предварительного исследования рынка. Портрет клиентов, возраст, интересы. Сколько они могут потратить на нас. Где их самые чувствительные места, в чем их интерес. Насколько высока та цена, которую они в состоянии проглотить.
Ни в коем случае нельзя переборщить с комплиментом, нельзя их и задевать. Одно фальшивое слово – и продажи упадут. Лучше всего держаться в верхнем регистре. Верхнем, но в их представлении. Так, чтобы они поняли – сразу же, без усилий – эдакое общение цепа с зерном. Одновременно пусть чувствуют, что их слегка так поощрили. Мы прекрасно понимаем друг друга, мы, пользующиеся маркой… – и тут рука лезет в кошелек. (Я далек от цинизма – я лишь конспективно излагаю первый попавшийся под руку учебник по маркетингу.)
Аморальные? Напротив: мы пропагандируем мораль; мы не изменяем жене. Ведь это она решает судьбу бюджета, из которого перепадает и нам. Она дает нам директивы, пристально, непрерывно, сблизи контролируя нас, это ее тайные грезы ворчат в памяти наших компьютеров. Ее приглашает институт изучения общественного мнения на дегустацию сыров, пусть ее вкус решит. Стиральные порошки сулят непорочную чистоту всей семье. Зубные пасты посылают ей множество улыбок и поцелуев, в которых не нащупаешь дыр. Косметика жаждет прильнуть к ее утомленной коже, прокладки каждый месяц выпивают порцию ее крови. Пылесосы с фильтрами дают ей отдохнуть. Она – свет в окошке кинескопов, в которых за тридцать секунд перед новостями мы платим тыщи, а зарабатываем… впрочем, пусть это лучше останется тайной.
Когда-то я писал бескорыстно, смело, не угождая вкусам толпы, сталкиваясь с непониманием. Сарказм критиков не давал мне заснуть. Никто из них до сих пор не сумел обнаружить революционных идей, скрытых под умиротворяющим ритмом (в отношении которых все, как один пень, оставались глухи). Чистая музыка моих амфибрахиев не подходила для скандирования в толпе. Цензоры слегка перекраивали текст, не понимая, что весь текст как таковой – уже покушение. Я пестовал впечатлительность во чреве комнаты, снятой в паскудном доме. Я довольствовался куском рыбы, поджаренной на рапсовом масле. Утром, еще стелился туман, а я уже был на ногах и пускался в первый обход полей. В пении черного дрозда я находил тот тон, который после звучал во мне, когда я терпеливо шлифовал элегии. Никто никогда не слышал пения черного дрозда. Канарейки, только канарейки способны воздействовать на уши публики.
Первые рекламы я написал из мести. Не хотите слушать мой черно-дроздовый голос, тогда покупайте газированные напитки, с ними наживете икоту или несварение желудка. А вы и покупали: продажи выросли в два раза, а я заработал больше, чем за венок сонетов. Вскоре мой портфель заказов был полон. Я вынужден был отклонить ряд предложений, руководствуясь профессиональной этикой, не допускающей рекламу конкурирующих между собой продуктов.
Только теперь я вижу, как грубо ошибался, отказывая этому виду труда в величии. Именно он приводит в порядок хаос действительности, выстраивает иерархию, является проектом чуть ли не теологическим, которому стоит посвятить жизнь, теперь уже близкую к цели.
Повсюду я слышал свои слоганы, авторство которых для всех оставалось неведомым. Их произносили эффектные женщины (которым, впрочем, лучше бы молчать). Они расхваливали алкоголь и сигареты, не выпивая и не куря, ибо это запрещено законами рекламы, а алкоголь и сигареты вредны, о чем сообщает текст, предусмотрительно помещенный под иллюстрирующим обратное снимком. Когда я бросал самые тяжкие обвинения в лицо всему человечеству, в первом томе стихов, дополнительно усилив мужские рифмы, не раздалось ни одного голоса протеста, а нераспроданный тираж книги пустили под нож. Однако когда я сделал рекламу сигарет и обязательное предостережение об их вреде («курение вызывает рак и болезни сердца»), я набрал шрифтом в два раза большим, чем того требовал закон, а потом добавил тем же самым шрифтом: «поэтому я выбираю lighty» (название марки) – тогда организация потребителей подала на меня в суд, и процесс все еще продолжается, грозя бедой хуже, чем рак и болезни сердца, – потерей концессии.
Женщины, если их увеличить до размеров два метра на четыре, а именно таких размеров ожидает от них место под плакат на обшарпанной стене, так вот, женщины сами по себе отнюдь не прекрасны. Поры их кожи зияют ямками, мы вынуждены их сглаживать на нашем компьютере, делать художественный пилинг. Глаза выдают асимметрию, зубы приходится подправлять, как штакетник в заборе. Иногда мы делаем составную картинку из нескольких тел. У одной берем ноги, у другой – живот, приставляем грудь без силикона, мы, конструкторы из адамова ребра.
Бедные бездомные модели, несведущие о судьбе своих бесповоротно проданных тел. Снимаем их в студии на нейтральном фоне. Фотограф склоняется над аппаратом, полыхают вспышки, греются рефлекторы, серебряные вогнутые зонтики умножают свет вместо того, чтобы давать тень. Точно гильотина, проскальзывает диафрагма. Но пока они мертвы, бездвижны, теперь компьютеры займутся бальзамированием на века их тел, состоящих из скоплений точек на экране, из сотен тысяч безоружных пикселей. Мы можем сделать с ними все, абсолютно все. Можем их одеть, раздеть, переодеть. Можем сменить оттенок кожи, цвет глаз, волосы, растягивая их, перемещая, осветляя, поворачивать вокруг произвольно выбранной оси, которую отметим одним божественным штрихом на экране. Можем втопить их в фон, да так, что никто и не заметит, что их там никогда не было, бросать их в объятья и вырывать их из объятий, окунать в потоки, посыпать песком, накладывать слои и снимать слои. Мы бьем по клавишам, как виртуозы, текстура ложится послушно, точки танцуют, из праха возник, в прах и обратишься, в растр, терпеливый, как черви.
Потом, загнанные в рай, фотомодели начинают вторую жизнь, которую они ведут в соответствии с расписанием, установленным специалистом по СМИ. Поселяются на страницах журналов, на афишах, упаковках. Смотрят на все стороны света, что позволяют поворотный столб или афишная тумба. Растекаются, подобно жидкой массе, захватывая все большее пространство. Вскоре трудно будет найти место, за которое не уцепится реклама, пятая стихия, вдобавок к существующим четырем. Она завладела частной перепиской, и в кипах листовок, оседающих в почтовом ящике, легко пропустить старомодное письмо, написанное от руки, не коммерческое. Мы освоили технику печати на каждом материале: на бумаге, фольге, сукне, на стекле и асфальте, даже на песке ботинок отпечатывает значок – вырезанное на подошве название фирмы.
Фотомодели, размноженные методом клонирования, являются триумфом нового гуманизма, всеядного потребительства, и ничто из производимого им не чуждо. В заботе о гармоническом развитии они питаются маргарином, легкими жирами. Те желания, которые они в нас пробуждают, можно удовлетворить в ходе операции: мы покупаем пиво, и мир у наших ног – пенистый, выстреливающий из-под пробки мир. Я осматриваю их превосходно навощенные тела, и – не скрою – охватывает меня нежность, божественно-сладкое чувство.
С нежностью думаю я и о наших великих предшественниках, работающих в госархивах с фотографиями, с которых убирали бывших сановников – Берию, до каждого очередь дойдет, Клементиса, после которого, как известно, осталась шапка, какая-то антиневидимка, перекочевавшая на голову премьера, пока еще стоящего рядом. Работали вручную, часами просиживали при свете лампы, с кисточкой, в испарениях химикалий, падало зрение, но никогда не падал дух, прямо Меегерен какой-то. Меня восхищает кошачья ловкость редакторов, восполнявших отсутствующие гнезда в новом издании энциклопедии, вышедшем на свет под натиском новых реалий. Я собираю также старые открытки (нельзя терять корни), когда-то их называли прямо по-русски odkrytkami. Закат солнца над курортом, россыпь брызг от фонтана, парки, пляжи и порты, наверху струйки дыма, какие бывают на пепелищах после пожара. В старых альбомах со страницами, переложенными потрепанным по краям пергаментом, я сохраняю семейные снимки, снятые для истории на фоне кулисы с нарисованным горным пейзажем, суровым, величественным.
Если бы не наши великие предшественники, человечество было бы бездомным. Человечеству, которое рыдает и сходит с ума после смерти вождя, которого оно видело только на портретах, колышущихся, прикрывающих фасады домов, требуется руководитель. К сожалению, исполненные величия государственные мужи умирают, а новые не дорастают даже до уровня их шпор. Поэтому мы как можем стараемся как-то направлять его, придерживаясь намеченного лучезарного пути, на котором, впрочем, жидкие кристаллы все чаще заменяют флуоресценцию. Иногда – и мы знаем об этом – человечество плутает, вступает в секты, которым несть числа, ибо никогда не было недостатка в самозваных пророках.
Иногда наоборот: увлеченное иллюзией свободы, оно хочет освободиться от руководства. Сорит деньгами, шельмует святыни и не знает, бедное, что мы как раз таким образом, с помощью влечений, управляем им.
Для этого мы привлекаем моделей и идолов, их миссия вовсе не безбожна. Темные силы надо уметь направлять, в противном случае они разольются, выйдут из русла, зальют, затопят все. Если кого-то коробит нагота, то пусть он запомнит, что грех рождается в глазу. Мы выдвигаем на первый план чистоту с дополнительно скорректированным цветоотделением, мы верим в прямую связь, в послание, которое можно прочесть даже из окна мчащегося через перекресток автомобиля, если только хранить верность типографским принципам и давать текст соответствующим кеглем.
Нас обвиняют в самом худшем (а потом к нам же и обращаются, чтобы мы этим обвинениям придали такую форму, которая стала бы доступной и толпе). В материализме, в оболванивании, подогревании настроений, алчности. Статистики доказывают, что, если бы не мы, количество безработных выросло бы на сотни тысяч. Быть может, лишенный руководства, мир стремится к гибели. Мы же стараемся по крайней мере придать ему форму, внешний вид, а те, что так легкомысленно обвиняют нас, точно так же могли бы обвинять развитие, прогресс. А еще традицию, ибо ее страж – Папа Римский – также пользуется нашими услугами, и, когда оглашает свое «граду и миру», за ним с ноутбуком в руках стоит наш агент по реализации, контролирующий тиражи и распространение.
Распускают бредни о разнузданности нашей среды, переплюнувшей, если им верить, игрища богемы. Никто не знает, что у фотографа моделей в неглиже ждет слепой ассистент с пледом. Завернутые в него, они похожи на жертвы кораблекрушения или землетрясения, на чудом спасшихся погорельцев. Кто про что, а вшивый все про баню, так что ничего странного, что озабоченные считают благородное искусство маркетинга развратом хуже Камасутры. Мы не занимаемся распространением порнографии, самое большее, мы можем прибегнуть к иносказанию, намеку, который еще недавно в поэзии считался высшим образцом. По вопросу гомосексуализма я предпочел бы не выступать, но есть ряд сфер, в которых впечатлительность души поглощена пороком, небольшими нарушениями физиологии. Талант требует жертв, отсюда и левши, хотя бы в теннисе.
Для того чтобы положить конец нездоровым подозрениям, мы разработали собственный этический кодекс, действующий в нашей сфере безоговорочно, и по многим позициям он более строг, чем традиционный катехизис, нарушаемый стадами баранов на каждом шагу. Мы обязаны быть честными, деловыми. Мы никогда не прибегнем к безответственным возвышенным сравнениям, с безответственно болтающимися членами предложения. Разумеется, мы употребим высшие степени сравнения, но лишь при условии, что мы можем подтвердить сказанное цифрами. Мы прибегаем к поэтизмам, но только к таким, которые бьют в точку, а не шатаются ad marginem, как у акмеистов. Впрочем, здесь нам кодекс не нужен, ибо нас ведет внутренний голос, и мы знаем, что продается только суть, а не пустая лирика. Что такое суть, определяют скрупулезные статистические исследования общественного мнения. Это вовсе не значит, что ее нельзя сформировать, – можно и нужно, потому что в противном случае она стала бы шаткой, меняющей направление движения, точно летучая мышь. Я бы не употреблял здесь опрометчиво слово «манипуляция», которое имеет для нас второстепенное значение, техническое, сводящееся к простым операциям (смотри главу о компьютерной обработке картинки).
Мы обязаны быть ясными, а ясность – об этом знали старые мастера – самое трудное. Она светит через тьму значений, сумрак подсознания, туманности недоговорок – как лампочка. Светит светом, которым не побрезговал бы даже Караваджо. Мы четко и доходчиво говорим правду. (О продукте, но ведь продукт – это все.) Мы стоим выше туманностей речи, афазии проповедей, тарабарщины всех тех, кто лишен будущего. Мы обязаны четко отделять наши сообщения от редакционных текстов – и слава богу, ибо представить страшно, что нам пришлось бы брать на себя ответственность за фантазии публицистов, не знающих меры.
Мы никогда не бываем голословными, и если печатаем купоны, дающие право на скидку, то всегда на них имеется товарное покрытие, а не так, как это было совсем недавно в системе распределения по карточкам. Разумеется, с самого начала мы даем обещание, но мы выполняем его и не нарушаем жесткие временные рамки. Нам платят за каждое слово, и ничего удивительного, потому что прибыль зависит порой от единственного выражения, и когда мы печатаем образцы в цвете, чувствуем, что это вроде как бы ценная бумага. Мы не голословны, и то, что можем сказать, мы пишем прямо на заверенных подписью кассира банкнотах, не подверженных инфляции.
Нас обвиняют, причем несправедливо, в использовании макаронизмов. Совсем наоборот – мы стоим на страже чистоты языка. И если бы спросили у нас совета, то Церковь, ничего не потеряв из своего величия и привлекая новых приверженцев, уже давно перешла бы к службе на местных языках. Само собой, и в наших текстах встречаются англицизмы, но порой лучше верно процитировать, чем переврать в неудачном переводе. Подумать только, еще совсем недавно наших предшественников обвиняли в национал-социализме, когда те боролись с засильем иностранщины. А ведь это мы выступаем за общий рынок, за устранение запретительных пошлин, за свободное обращение товаров в Европе национальных государств. Это мы обращаемся к гуцульским традициям, когда необходимо увеличить потребление сока, выжимаемого из плодов, произрастающих на нашей земле. А кто возвращает жизнь строфам забытого эпоса, цитируя их (и мы этого ничуть не стыдимся) в пользу, nomen omen, макарон, более благородных, чем клецки? Кого-то возмущает бутылка экспортной водки, на которой воспроизведена партитура мазурки, но разве мазурка не является общечеловеческой ценностью и разве ей запрещено пересекать границы?
Иногда, возвращаясь с работы поздним вечером или ночью, потому что работы становится все больше и больше, я прохожу мимо витрины большого книжного магазина, что на главной улице. Встаю, смотрю на развалины. Опустим вопрос полиграфии, видимо, получающей удовольствие от нечитабельных шрифтов, будто взятых не из нашего алфавита. Меня интересует другое: что могут сообщить эти авторы, а тем более – кому. Мы в одном магазине продаем больше экземпляров чего угодно, чем весь их тираж, по большей части не реализуемый, пролеживающий на складе. А ведь, согласно современной теории произведения, оно ничего не значит до тех пор, пока читатель не дополнит его собственным содержанием. (Это я понял уже после своей первой книги.) Где читатель? Если бы к нам обратились, не исключено, что мы сумели бы найти его и приумножить. Если бы нам поручили отредактировать текст, мы освободили бы его от лишних орнаментов, риторики, путаного стиля, сделали бы так, чтобы он дошел до читателя. Обложки тоже продумали бы лучше. А теперь слишком поздно: громоздятся на полках, точно вавилонская башня, или лежат навалом на столах. Тома самих на себе зацикленных стихов, плоских, ненужных, которые не выдержали бы хромалиновой проверки. (Правда, в последнее время я заметил, что мы начинаем вводить определенный порядок и в книжном магазине, в котором все чаще появляются серии бестселлеров и перед кассой образуется иерархия.)
Отхожу с чувством неудовлетворенности, нехватки чтива. Направляюсь в сторону Рыночной площади, всегда одним и тем же путем. Мимо меня проходят женщины, подражающие элементами одежды нашим манекенщицам. Позднее солнце, профильтрованное через тучи, или ранняя луна освещают магнием или хромом дома и магазины, вокзал и его свисающий по бокам, огромный, несимметричный, как зонт с поломанной спицей, навес, несколько рахитичных деревьев на скверике за костелом, очередное офисное здание международной корпорации, в фасаде которого отражается неон, арендованное холдингом (владеющий также соседним кафе с садиком, уходящим за угол, как будто стоящим на часах), еще дальше на юг виадук с отстойниками, которых не в состоянии заслонить наши развешанные один около другого биллборды, старый эскалатор, в последнее время подновленный и украшенный заодно лозунгом, приклеенным к вертикальной части ступенек, заметной только для тех, кто едет наверх, им лозунг открывается на уровне глаз и через мгновение пропадает наверху; вдали, за рекой, стадион с овальной короной (видать, для тех, у кого голова, как яйцо), превращенный в огромное торжище, потому что спорт был выдавлен торговлей, без которой, впрочем, не было бы и олимпиад, сразу за поворотом третья, считая от разворота, остановка третьего номера, как и раньше служащая писсуаром, но уже с громкоговорителем, с подсвеченным расписанием, спонсируемым швейцарскими часами, и афишей, призывающей мазать хлеб маргарином с обеих рук; надпись «мороженое», нависшая сосульками над витриной, которую в течение дня меняли, где двадцать лет тому назад я ребенком покупал три шарика мороженого, тут же, через пару метров растекавшиеся по подбородку в летнее время; еще костел, Святой Троицы, с маловыразительным в плане информации витражом, трамваи вереницами, потому что в стаде веселее, снующие через перекресток, и вагоновожатый, переставляющий какой-то железякой стрелку, иногда такую непроворотную, что она самопроизвольно возвращается в первоначальное положение, и тогда трамвай дергается в сторону с линии, тормозит с лязгом и, осыпаемый проклятиями, пятится, а все-таки не без пользы для намалеванных на его боку слоганов, которые лишь теперь проходят в правильном порядке: сначала подлежащее, потом сказуемое, а на конце – восклицательный знак, точно как в окне банка, где по электронной панели бегущей строкой проходят курсы акций, справа налево, а не наоборот, что вызвало бы сумятицу и панику на бирже, пока еще только маячащую у выхода из Аллей, которые (мы все еще в пути к Рыночной площади) пересекаем по диагонали; новое здание партии, сегодня, к сожалению, одной из многих, а не как когда-то, всеохватной, абсолютной, действовавшей pro toto, бюро по продаже лотерейных билетов числовых игр, осаждаемое по средам миллионерами, пиццерия и припаркованные перед нею мотосредства, развозящие продукцию в плоских коробках с напечатанным узором; два ресторана, один лучше другого, муниципальный парк, где свет – теперь падающий сзади – рассеивается или концентрируется, когда встречает на своем пути лиственные насаждения, тополь, вяз, каштан и березу, слегка разбавленные соснами, в парке пластиковые мусоросборники, поставленные там конторой по сбору вторсырья, сделанные из того, что в них собрано, ради экологии, а также сохранившийся от памятника цоколь, на котором толкутся голуби без заслуг, бар быстрого питания, светящий своим внутренним светом, на фасаде флаг – трепещущий и подогреваемый рефлектором, чтобы не остыл на ветру свежевышитый на нем гамбургер; наконец Рыночная площадь, на которую входим под углом, по новому покрытию, которое положили к экуменическому конгрессу, позорный столб, колонна, ратуша, княжеский замок в строительных лесах, валы, барбакан, арки, венчающие архитектурный ансамбль на откосе, и растянувшийся вдоль раскопа временный забор, а также другие, нет места, чтобы здесь упомянуть все носители рекламы.