Текст книги "На суше и на море"
Автор книги: Збигнев Крушиньский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Анна! – окликает тебя голос провидения, не знающий звательного падежа. Ты поворачиваешь голову, отходишь в сторону. Целуешь помадой в щеку три раза, радостно здороваешься, оставляя карминовый след. Здороваешься, а ведь следовало бы попрощаться – «Прощай!» – не поворачивается у тебя язык, «Бывай!» – тоже никак, и вместо этого ты, наивная, говоришь «Пока!» – и ошибаешься, ибо здесь приговор выносится не условный, а окончательный.
Ребенок, пока еще неопределенного пола (надо, как в ковчеге, дать шанс каждому из видов), играет в классы, отыскав на тротуаре местечко сбоку, не истоптанное. Бросает железную коробочку от гуталина, тяжелую, наполненную песком, прыгает, смотрит, чтобы только не наступить на чиру. – Дитя, ступай себе с Богом! – Не слышит, изгибает тело, а потом отрывает одновременно обе ноги от земли и поворачивается лицом. На мгновение скрещивая руки на груди, иксом, как знак неизвестности. К сожалению, наступив на чиру.
Я не забываю о шапке, которая тем временем становится больше, я становлюсь значительным, мои акции растут. Пока еще не знаю, на что употреблю сегодняшний фонд, в какие вложу акции, котлов или кабеля. Одно точно: приумножу их в соответствии с библейской заповедью.
Кто смог бы упрекнуть меня в том, что картина фрагментарна, отрезана с запада стеной отеля, а с юго-востока – фасадом банка, в нем самое большее отражались сзади те же самые пешеходы, которых я только что видел анфас.
Ложь, и еще раз ложь. Пусть те, кто прячется по углам в бетонных коробках, не думают, что их не видят, когда они вылизывают тарелки после ужина, греют воду, читают газету с пятого на десятое, а остатки еды помечают жирными пятнами то, что вовсе не отличается глубиной и весом. Пусть не чувствуют себя в безопасности те, кто собирается успеть еще до первого числа оплатить просроченные взносы, кто подсчитывает итоги на листочке в клеточку, вырванном из тетради в твердой обложке, ни те, кто, обложившись газетами, спокойно изучают движение кривой, ибо обещанная (кем же еще, если не бандитами) верная прибыль обернется крахом, громким, как взрыв, и пусть не радуются те, кого минует взрывная волна, ибо в игре участвуют все – а проказа разносится по воздуху, вместе с пылью.
Что ж, я мог бы довольствоваться и фрагментом, поскольку, взятый в соответствующем месте, он может свидетельствовать о циррозе или раке. Однако для маловеров расширю панораму. Анна. Она направилась туда, где вывеска обещала: «недорого и вкусно», поела, лишь немного досолив картошку, приготовленную к жареной рыбе, доходящей самостоятельно на гриле рядом. Ела, макала, внимательно к костям, торчащим, как египетский скребок из раскопа. «Кофе», – заказала уже без опаски, запила бисквит, положенный к чаю вместо печенья. Заплатила, встала и вышла, поправив перед этим макияж в зеркальце. Анна, лет примерно двадцати пяти, синий чулок. Исчезает во чреве подземного перехода, трамвай увозит ее в направлении университета. Что сделает, чем откупится? Пойдет в библиотеку штудировать грешные тексты? Встретится на семинаре с другими, не лучше, чем она, прибегающими к тому же методу для запутывания смысла, несмотря на то, что он, простой и великий, давно уже был явлен, а путы хороши только на ногах раба? Высидит свое в кино и посмеется над случаями из жизни, вовсе не смешными. Вечером, после фильма, попытается что-то записать и тут же бросит, потому что фразы летят в никуда, если не направлять их любовью, которая поважнее грамматики будет.
Ужин, пища земная, отравленная до срока. Спальня, лишенная тайн. Даже сны, в которых мы, кажется, умнее, чем наяву, погаснут перед зарей, и ничего из них не отложится в памяти, когда голова пустая, как из пемзы, но тяжелая, будто она из чугуна, она, не зажигая света, который режет глаза, а не освещает, идет готовить кофе.
Анна одинока, после многих попыток и переходов. На лестнице встречает соседку, с которой не задерживается. Они обмениваются улыбками, гаснущими уже на середине лестничного марша после расставания, в темном подъезде, не освещенном даже дежурным светом. Купит в киоске газету, не порадуют ее новости ни с конференции, ни из синода. «Вы на следующей выходите?» – удивит ее вопрос едущего с ней пассажира и ищущего выход. «Да», – она выйдет здесь и сообщество владельцев билетов совсем не ощутит потери. Анна остановится, свернет, пойдет прямо, свернет еще раз, за углом зайдет в аптеку, выкупит лекарство, дорогое, потому что по этому заболеванию скидок не положено. Никто не будет следить за ней, и, даже если бы земля провалилась у нее под ногами на углу улицы Жвирки, упоминания не осталось бы в отчете геологов, для которых мы недостаточно тектоничны. По своим собственным следам Анна вернется к остановке, иногда подходя к витринам, пару раз опять куда-нибудь зайдет и накупит вместо серьезных вещей чепухи. Пойдет дальше. Книжный магазин – море книг, суетная мудрость вперемешку с дармовой глупостью, обе ждут своего читателя, которому кажется, что учебник или роман может что-то возвестить. Ничего не возвестит, а стихи, что стоят на узкой полке в глубине, тоже никто не удержит в памяти. Мясной магазин, который еще недавно зиял пустотой, теперь полон, напихан внутренностями. А мебельный магазин вывернул комнаты наружу, показывая жизнь как бы со стороны подкладки.
Уже равнодушная, Анна проходит мимо магазинов, предложение не трогает ее, не будет она ни читать, ни переваривать. У костела наткнется на нищего – не моя зона. Анна преклонит колено в нефе: «Всеблагая, ниспошли милость Свою на нас, чтобы нам выстоять, когда вокруг катаклизм». Подаст милостыню на ремонт базилики – деньги, выброшенные в цемент и грязь. Перекрестится, обмакнет пальцы в рассадник бактерий, чашу со святой водой, вымывающей у верующих грязь из-под ногтей, водой негодной, хлорированной. Снова выйдет на улицу.
Вот так, кружа и натыкаясь на ложные пути, Анна возвращается, подходит со стороны банка, в тех же самых ботинках со шнуровкой, в декольтированной власянице. Перемешивается с толпой, как и она, блудной, кающейся.
Что они будут делать? Будут дергаться, но гарпун уже пронзил и не отпустит. Будут пытаться найти счастье друг с другом, напрасно совокупляться. Будут гнаться – это еще не конец – за жалким грошом, разбивая целостность, существующую только перед моим взором.
Они будут смотреть, вставать на цыпочки, высматривать счастливое число на борту трамвая – тринадцатый, и к тому же едет в парк. Смеркается, над рестораном зажигаются неоны и горят, горят красным светом, чтобы не испортить темноту. Из банка выходят маклеры, жадно поглядывая и на мой источник дохода. Проходят рядом, я встаю, отряхиваю брюки и направляюсь за ними, но и это еще не конец.
СУВЕНИРЫ
Ничего больше не буду писать. И вы не узнаете, как закончилась эта история. Не узнаете даже, как началась. Да и началась ли вообще. Было ли это стечением обстоятельств, когда в жаркий летний день (здесь я мог бы легко поместить его жаждущее воды описание) герой столкнулся с героиней, в цветочном магазине, в котором он купил (интересно, для кого) семь, пять, одиннадцать роз, три розы.
– Украсим? – спросила толстая продавщица.
– Украсим, – решила она, не дождавшись ответа.
Ловким движением обвернула стебли жесткой алюминиевой уже не фольгой, но еще не листом, втыкая в нее ломкий аспарагус, акцентированный пятном розовой ленточки, ибо цветы сами по себе недостаточно красивы. Заплатил ровно столько, сколько заплатил.
На выходе столкнулся с Анной, опрокинул ведро, в котором стояли тюльпаны, окатил себя и ее до колен, стал ходить вокруг, бурчать проклятия и одновременно извиняться (больше всего перед хозяйкой), чревовещатель, вы никогда не узнаете, что было сказано громко и что он пробурчал, загадкой останется содержание, список вещей и клочок бумаги с размазанным планом – цветочный, почта, книжный магазин и номер телефона, по которому он так и не позвонил, так как вода добралась также и до листка, и чернила расползлись, раздувая восьмерку пузырем. Он во что бы то ни стало хотел возместить расходы на предстоящую стирку.
– Какая еще стирка? – спросила Анна. – Вы что же, считаете, что я и туфли в стирку сдам?
Ее ноги были мокрые и гладкие, темные, как у мулатки, с розовым пятнышком, следом шрама под левым коленом, шрама, скажем так, от раны.
– Это моментально высохнет, – уверял он, – жара уже неделю не спадает и продлится до следующего циклона, который, однако, пока еще только собирается над Баренцевым морем. – И в доказательство дотронулся до брючин, противно прилипших к икрам. – Почти высохли, – соврал он, – поверьте.
Продавщица тем временем выжимала тряпку в ведро с цветами.
– Может, вы тогда и за тюльпаны заплатите? – с упреком обратилась она.
– Заплачу вам и за тюльпаны, – сказал он.
Быстро собрал их и вручил Анне.
– Пожалуйста, не надо, – запротестовала она.
Сейчас мы видим Анну в дверях цветочного магазина, ползающую перед ней на коленях толстую продавщицу, зеленое, со вмятинами в нескольких местах ведро, оставшееся растение с латинским названием alia plantae, часы, висящие над прилавком, разложенные на поворотном стенде карточки, с соболезнованиями внизу, с поздравлениями наверху, вступающие друг с другом в контакт посередине – вроде как умереть на следующий день после именин.
И петь не буду. Пусть просят. Пусть топают, даже если они встали с мест и устроили мне овацию, не буду выходить на бис, пусть садятся. После последней, да, последней книги мера была перебрана, чаша переполнилась. Сначала годы я над ней работал, а потом еще месяцы провел над корректурой, оттиски, нечеткие и слишком плотно заполненные буквами, лезли мне в глаза, и даже на краткое время я не мог заснуть, всякий раз пробуждаемый тупым ударом нисходящей интонации, как стуком оконной ставни, хлопающей на ветру, предвестнике бури.
Не скажу, были и рецензии. Рецензенты, эти вши на воротнике, ценят мой талант. Вши ценят воротник, а тля положительно высказывается о цветках, в духе симбиоза. Сначала центральные СМИ поместили заметки в рубрике присланных новостей. Количество страниц, издательство, цена, даже в старой валюте, незавышенная. «Газета» выбрала меня человеком недели. Что происходит с людьми недели, когда проходит неделя? Пропадают? «Известный писатель опубликовал свой opus magnum», – написал «Пшегленд», недоучки, не знающие грамматического рода. Известный, кому, чем? Своей неизвестностью невеждам. Потом начались выпады критики, также знающей свое дело. Подныривание, слияние с течениями. Оскорбительные сравнения, которых я вовсе не заслуживал. Остроты, колкости по полной программе, познавательные метафоры, тяжелые, от которых носитель прогибается, как мул под ношей. Когда мой кот слышит слово «глобализация», он сворачивается в клубок, эдаким шаром-глобусом.
Под конец достали меня литературоведы, те, что ведают литеру, букву. Преклоняющиеся перед теориями, хранители культурной памяти, системы битов, а в частной жизни, сказал бы, разбитные, не помнящие, куда положили штопор, не исключено, что выбросили его вместе с пробкой.
Анна быстро забыла об инциденте в цветочном магазине, а потрепанные случайно доставшиеся ей тюльпаны положила на могилу неизвестного солдата, павшего в боях, положила рядом с другими цветами, гниющими там уже добрую пару недель. Даже забыла, за чем заходила в цветочный, а заходила она за средством против мух, которое наконец решило бы проблему заразы, разлетавшейся по всему дому, с цветка на цветок, несмотря на то, что, как только она ее заметила, зараженные экземпляры сразу же выставила на балкон. Однако зараза любит жилые помещения и, блудная, возвращается.
В пятницу или даже, ускоряя ход событий, в четверг Анна снова оказалась вблизи от них (от происшествий в жилых помещениях). Шла к подруге, всего-то две остановки, а потому подумала, что нечего ждать трамвая, что можно прекрасно пройтись, добавив лишнюю поперечную улицу, чтобы глянуть с запада на свою любимую залитую солнцем пуантилистскую картину, обратив взор на листву, через которую пробивался свет и, просеянный через нее, бросал на штукатурку старой виллы пятнистую тень, складывавшуюся в узор.
На этот раз он заметил ее раньше времени и сразу встал как вкопанный, однако, быстро придя в себя, поставил ногу на парапетик и, по причине отсутствия шнурков, стал застегивать ремешки на ботинках, сначала один, потом другой, хотя резинки под ремешками и так стягивали подъем, а пряжки были не более как декоративным обозначением застежек и элегантности. Во время этой операции он украдкой посматривал, как Анна приближается, и когда она была уже в паре метров от него, выпрямился, откашлялся и, не скрывая удивления, спросил:
– Как тюльпаны?
– Как розы, – парировала Анна, – уломали избранницу?
– Понимаете, – лихорадочно принялся он оправдываться, – они были для уходившей на пенсию секретарши, после которой в бумагах остался величайший порядок, и кипятильник, которым за тридцать лет службы она вскипятила океан воды. Адам Аньский. Я должен был еще раньше представиться, – он протянул руку к Анне, не уверенной, всю фамилию она услышала или только окончание.
– Анна, – ответила она и пробормотала свою девичью фамилию.
Она ничего не имела против того, чтобы он проводил ее. Они пересекли еще две поперечные улицы, все кружа около цели. День близился к вечеру, сытому и безлюдному, жители попрятались на террасах, что на задворках домов, со стороны садов, а перед фасадами бегали черные дрозды, какие-то нелетающие птицы, лаяла собака, сфинксоподобная, беспородная.
Нас выдвигают на награды, нас подставляют. Торговцы бросают на стол три тысячи, а потом устраивают банкет, пьют и цитируют заглавия, так вдохновенно, что соленые соломки к пиву за ушами трещат. Блажат за наш счет. Оливки, точно глазные яблоки, таращатся на нас со стола. Отливают нам статуэтки, уродские, из проеденной оспой бронзы, до пояса стройные, как эфес, на котором сожмутся когти, с торсом, так резко расширяющимся кверху, будто Джьякометти растолстел. Что ж, скульпторы вправе высечь нас и, как водится, отлить.
Я прочел вердикты более дюжины наград, от простых лауреатов до Нобеля. По идее, все их я должен был бы получить. За поэзию, прозу, и драму, а также за музыкальные, театральные, балетные (за не один пируэт), переходящий кубок из рук воеводы, диплом чтеца-декламатора, все без исключения премии за мир, денежные, за оригинал и за перевод, пардубицкие и пулитцеровские, вплоть до турнира гордецов, где я посеян под номером ноль. Я забрал все, в одном coup du monde.
Заглянем в зубы награжденному коню. Преодолевая преграды, equus laureatus галопирует во славу всего конного дела. С лошадиной чуткостью передает он сложные взаимосвязи, расширяя наше понимание лошадизма. В сложные, охваченные хаосом времена, когда жизненные ценности оказываются под угрозой на каждом шагу, он выходит на прямую, и даже если зад еще буксует в колее, то голова уже думает о цели. В трудовые сезоны в племенном центре он по-прежнему передает гены для будущих поколений. Нас ждет величие, какое не снилось Пржевальскому. Наконец он попадает на цоколь памятника, и спустя много лет местный гид будет объяснять на эсперанто иностранным туристам, стоящим вокруг фонтана в разодранных кроссовках, какому коню этот памятник.
На третий раз он ждал Анну, договорившись о встрече. Она не приходила. В парке – все тот же вечерний спектакль. Дети отбегали от матерей, не реагируя на выкрикиваемые имена, как будто их не крестили. Пятилетний Себастьян – имя слишком длинное для зова по тревоге – решил перекреститься самостоятельно, упал в пруд, переполошив стаю уток, и ревел. Девочки вертели скакалку так быстро, что та аж жужжала, как дрожащая лента в старом проекторе. Старая ясновельможная пани смотрела из-под приставленной ко лбу ладошки, синей и прозрачной, точно пластмассовый козырек, какими неподалеку торгуют инвалиды-колясочники, – нет, не на свои владения, из своих-то выгнали. Продавец ваты, альбинос со щетиной, покрытой сахарной пудрой, без устали помешивает содержимое чана, досыпая сахар в огонь. В пустой концертной ракушке спал лишенный зрителей пьяница и бисировал на другом боку. Анна не приходила.
В кафе, поставленном под кленом, посетители оставляли еду, а потому галки разгуливали по столам и завершали начатое, допивали растекшееся мороженое, уверенные в себе, как будто надпись «Мороженое собственного приготовления» означала «Корм для птиц». Читатель вечерней прессы воевал с трепетавшей на ветру газетой. Вокруг стола сновали рыжие белки в местном, не американском документальном кино, а в американском были бы серыми. Хруст гравия под подошвой отнесем к звуковым галлюцинациям, так как аллейки с момента основания парка были мощеные и самое большее могли шуршать под колесами велосипедов. Так или иначе, Анна не приходила.
И кому же досталась эта коллекция наград? Разведенному католику, педерасту, стоящему по стойке смирно так, что пятки у него расходятся в стороны, а большие пальцы сходятся в стрелку, тщетно указывающую направление, ибо он не продвинется ни на шаг вперед, окаменевшему и согнувшемуся под тяжестью лавров, старому нарциссу, всматривающемуся в поток такой грязный, что даже нутрий тошнит, склеротичной мемуаристке, коварно дописывающей сбывшийся прогноз post factum, под старой датой. Поставила условие, что дневник будет опубликован через двадцать лет после ее смерти, сама того не понимая, что мертвой она была уже при жизни.
Раскланиваются и благодарят, так предупредительно, что можно предугадать рифмы, если бы они еще говорили в рифму. Почему никому из них не придет в голову мысль – и какая простая! – произвести обычный подсчет, сколько на что потратят, по крайней мере остался бы документ, который не врет в глаза, ну разве что – колет. А ведь покупают автомобили, виллы, антиквариат, старинную живопись, туры вокруг Европы, новые квартиры в кондоминиуме с видом на залив, осыпают внуков и кузенов подарками, отдают долги, поселяются в гостинице и, как Набоков, живут в ней так, как будто она их собственность, за вечер могут спустить за карточным столом годовой доход, а им все нипочем – у них облигации, котирующиеся на два пункта выше уровня годовой инфляции. Вот таков проект честной речи. Сила – она только в правде. Во всяком случае, именно этого от искусства требует жизнь. Расчет издержек, калькуляция значительно более интересная, чем сведение артистических счетов.
И вот что в итоге: они благодарят и быстро перескакивают на общие моральные, глубокие, как штольня, рефлексии, растекаются в озабоченности судьбой, в едва уловимых моментах, в тривиальностях, в общих местах, всегда более легких, чем трудное искусство детали.
Анна позвонила вечером. Очень извинялась. Ничего с ней не случилось, только сначала трамвай стоял в длинной пробке из более десятка автомобилей, что скорее напоминало поезд, блокирующий весь город поезд репатриантов из центра в пригородные районы, а потом оказалось, что вместо того, чтобы направиться в сторону парка, он сворачивает в депо. Хотела позвонить, но звонить ему домой было уже поздно, а тогда она еще не знала, что абонент Аньский в нагрудном кармане пиджака носит мобильник, третью камеру сердца, слегка дребезжащий стартер, соединяющий его с миром живых. Поэтому мы неправильно представляем себе абонента, что, дескать, стоит он в прихожей и на листке в блокноте выводит вензель, способный озадачить психолога, что придерживает он плечом трубку, а другой рукой тянется к плите и выключает газ под чайником, приставляя одновременно к разогретому металлу шариковую ручку, которую через минуту возьмет в рот и так застынет с расплывшейся на губе пастой. А вот и нет, ничего такого нет: абонент перевел свой стационарный номер на мобильник и – не поверите – все еще стоит в парке, ждет и блаженно слушает объяснения Анны, которую он боялся потерять до того, как Бог успеет доказать свою любовь к Троице.
– Ничего, – успокаивает он, – пустяки. – Думал, она обманывает, что что-то с ней произошло.
Мысль всегда более безопасная, чем подозрения, что это с нами что-то произошло. Передоговариваются, теперь на вторник, впрочем, возможны коррективы – и парк, в течение часа мрачный (ушли дети, старушка, продавец ваты, ба! – утки попрятались в заросли и спят, повернув голову назад, потому что заснули, пока оглядывались), снова светлеет, что пьяница в эстрадной ракушке ошибочно принимает за юпитеры, просыпается, вскакивает на колеблющиеся, неуверенные ноги и ждет, ждет аплодисментов. На его счастье, как раз подтягиваются приятели с пивом, побрякивающим в упаковках по четыре. Это место, это пиво, думает Адам и чувствует, что сам, с удовольствием – как бы это сказать – дернул? хлебнул?
Как-то раз был я на концерте по случаю вручения премий эстрадным артистам. Играли оркестры легкой музыки. Среди публики преобладала молодежь. Ревела, как только вокалист подходил к микрофону. Падала на колени, когда он бил подставкой о сцену. А когда он завыл, пятнадцатилетние девчата стали рвать на себе одежду и бросать клочки на сцену. Балдели, отравленные выхлопным угаром. Санитары не успевали оттаскивать и класть их по двое на одни носилки, как покойников, предназначенных для захоронения в общей могиле, а под театром мигала фонарями скорая помощь, в которой водитель настроил радио и развозил концерт по городу – нету, нет спасенья. Придя в себя в карете скорой помощи, они продолжали слушать идола. «Еще, – хрипел он в припеве, – еще». И они опять теряли сознание.
Вот бы увидел это автор томика стихов. Из пятисот экземпляров было продано тридцать. Окруженные компьютерами, мы возвращаемся в рукописную эру. Ибо только искусство, – гремел вердикт (томик стихов был награжден на ежегодной ярмарке поэзии), – только искусство придает смысл и делает его возвышенным, спасает от одиночества в бессмысленной толпе, которая на перекрестке теряет направления, сначала рассеивается по линии восток – запад, а вскоре, при очередном переключении светофора, по линии север – юг, что уж говорить о кольце. Даже идолы тянутся к настоящему искусству. В первом же музыкальном магазине вы наткнетесь на поразительные сочетания. Берем платиновый диск, выпущенный миллионным тиражом: если нарезанную на них граммофонную бороздку вытянуть в прямую линию, достала бы до Марса. Смотрим: музыка – Вуйчик, слова – Норвид. Поэт писал слова для Вуйчика.
Во вторник после концерта А. А. и Анна попали в один из модных пивных залов на Тракте, перед которыми вдоль барьера выстраивается очередь, а портье, подогревая интерес прохожих, запускает по два человека, моментально пропадающих внутри искусно дозируемой толчеи. Иногда пожилые, из тех, что помнят времена настоящих, а не организуемых очередей, заглядывают внутрь и, обманутые в своих ожиданиях, видят длинную стойку, нависшую над ней батарею бутылок, фарфоровые краны для пива, конусы, цилиндры, рекламки, множество пустячных мелочей вместо одного, но солидного товара, выброшенного на прилавок, как в модном магазине, где выставляют один костюм, один ботинок, один кейс, как когда-то уксус стоял в витрине продуктового, – все что угодно, но одно, одно, содержащее само себя.
В пивном зале архитектор интерьера на всех стенах, дверях и колоннах, ложных, не достающих до потолка, поместил ухваты, защелки, замки, винты и ручки от чемоданов, призывая трогать, щелкать, крутить, потому что они созданы для того, чтобы их чувствовали в руке. Единственную функциональную в этой коллекции ручку, ту, что была на двери туалета, обозначили большой красной стрелкой «здесь нажимать», и если туалет был свободен, она пропускала.
– Пиво? – предложил Адам.
После второй бутылки Анна смеялась каждой его шутке. Речь Адама становилась все смелей. Он склонился над ней и шептал ей на ухо остроты. Он быстро прошел школу, основу которой составили учителя, скрывавшие знания, и уроки физкультуры, когда мяч не хотел попадать в корзину. Он заказал еще, и университет показался ему совсем смешным, малословные, точно Бестер Китон, коллоквиумы и армия, где (по словам капрала) «цевье осуществляется из дерева, аналогичного тому, из которого же и приклад». Потом он что-то плел о провинции, куда ему пришлось поехать по распределению. Зав. отделом, взяточник, хотел ввести его в тайны финансов, наглядно, в соответствии с разделами в статистическом ежегоднике, строительство, торговля и транспорт, и даже рыболовство, хотя находились они в центре страны, далеко от моря, но для чего тогда (смотри предыдущий пункт) наземный транспорт для перевозки рыбы.
Анна уже не слышала. Вокруг нее гудел рой, она лишь видела открывающиеся и закрывающиеся рты, строила догадки о разговоре, об анекдотах, рассказываемых наперегонки в этом раю говорунов. Видела дым, бокалы у ртов, головы, поднятые бутылки пива, как трубы, но это все отдалялось от нее, она еще держалась за ручку, к счастью не поворачивающуюся, никуда не открывавшую доступа. Видела чью-то руку на своем колене, чувствовала свинцовую тяжесть стекающего с век макияжа, чей-то полный слюны рот над своим ухом, язык, опять рот…
Кем я был? Скромным пареньком из небогатой семьи. Самоучкой, поглощающим все подряд, что состоит из букв. Возможно, любовь к книгам возникла из ветхости всех остальных предметов. В моих руках они разваливались и портились, и если где-нибудь была установлена регулировочная ручка, то, во-первых, мне ее не следовало крутить, потому что эффект становился необратимым, действуя как ударный взрыватель бомбы. Выключателя лучше всего было вообще не касаться, а просто втыкать штепсель в розетку, как это делает нелегальный владелец радиоаппаратуры. Вероятность того, что не включится, была как 50 к 100, но 45 говорило за то, что прибор справится сам и станет в позиции «ток», обозначенной волнистой линией. Трескался круглый корпус из эбонита и наружу вылезал клубок проводов, часть из которых вела к цели, а часть – уводила от нее. По проводам скользили растянутые веревочки, а индикатор стоял на месте как вкопанный. Лопался термометр, и шарики ртути скакали как ошпаренные. Патрон отбирал у лампочки энергию и так нагревался, что ее нельзя было вывернуть, зато сама лампа светила еле-еле, не сильнее контрольной подсветки. Перегревался также и вентилятор на парапете над отопительной батареей, которая для симметрии так рычала прогоняемым через нее воздухом, что казалось, хотела улететь.
Тогда я еще не знал, что пошлость бывает и в книгах. Ходульные герои, без плоти и крови. Рассказы, ведущие в никуда. Повествователь, который вместо того, чтобы элегантно устраниться, постоянно выпячивает себя, эдакий эксгибиционист в плаще повествования. Повсюду, как пырей, вырастающие сравнения. В прозе непроизвольные рифмы, а в поэзии ничего, кроме прозы. Язык, который вместо того, чтобы называть вещи своими именами, сам на себе зациклен, сам себя передразнивает. Нервные восклицания вместо упоительных продолжительных каденций.
Много лет помогал я другим. Работал в разных редакциях. Получал кипы текстов, в которых не хватало знаков препинания и признаков искры божией. Я их отсылал обратно, предлагал изменения. «Пока рано печатать, – писал я, – но, пожалуйста, какое-то время спустя пришлите что-нибудь еще». Говорилось это в надежде на будущий рост, о школе нового восприятия. О молодых писателях, которые вдруг открыли, что существует действительность («существует» и «действительность» – никто не замечает в этом тавтологии?). Это моя школа. К сожалению, не до конца, но, по крайней мере, этому я их научил.
Они покинули пивной зал далеко за полночь. Шли неуверенным сдвоенным, подстраховывающим друг друга шагом и на витринах повсюду открывали что-нибудь забавное.
– Посмотри, – смеялась Анна, уже придя в себя, показывала гаджет в витрине парфюмерного магазина.
– А вот этот, – вторил ей Адам и отыскивал комичный, неодушевленный торс, на который было напялено несколько рубашек, бесполый, несмотря на висевшие на нем галстуки.
До слез развеселила их огромная надувная бутылка шампанского: вместо тысячи пузырьков один большой пузырь. Не могли нарадоваться швейцарским перочинным ножом монструозных размеров, самопроизвольно открывавшим все свои лезвия и при этом еще поворачивавшимся, как будто гильотину переделали в ветряную мельницу. Наконец где-то около Старого Тарга они поймали такси и поехали к нему, нет, к ней, долго споря об адресе.
Кто я такой? Пожилой, полный страхов писатель, знающий, что молодежь называет меня не мастером, а старпером. Я уже всего боюсь. С беспокойством заглядываю в рубрику редакционных ответов, которую сам так долго создавал. Ничего туда я не посылал и не думаю, что отыщется затерянный пятьдесят лет назад почтой мой лирический дебют: «Мы живем в переулке, в котором так тесно, что свету некуда излиться с ламп». И все-таки боязливо проверяю, от чьих это стихов мы опять отказались. Недавно я нашел замечание, адресованное молодому начинающему прозаику: «Ваши тексты – ни о чем, ни о чем в буквальном смысле». Ну вот, подумал я, проглядели талант.
Испытываю страх, как будто до сих пор идет война. С содроганием беру в руки газету и бессмысленно читаю буквы. Меня обступают сокращения. Требуют расшифровки, но я больше не способен их решать. Ну например, я не понимаю, как возможны общества, состоящие из одного члена. Не понимаю, зачем призывают к своекорыстию. Почему права должны быть на стороне партикуляризма. В спешке заменяют членские билеты на паевые свидетельства, которые тут же сливаются в оргединицы участия в чем-то маленьком. Разве членский билет не был свидетельством того, что его владелец принимает участие? Опять меняют названия улиц, хотя заменить следовало бы асфальт. Я не знаю, где живу, куда эмигрировала моя малая родина, куда девалась Европа, кто предается лени в домах творчества и совершенно безыскусно тасует фразы. Азия не спит, и вместе с кедами к нам приходят ее ноги. Я не понимаю объявлений. Что означает, что «18-няя делает без и тоталь»? Я позвонить, что ли, должен? Так я вообще теперь не пользуюсь телефоном, опасаясь, что мой разговор фиксируется на аудио.
С изумлением присматриваюсь я к коллегам, которые всю жизнь считали, что задача писателя воспевать. Воспевать то, что есть, что существует, не где-то там, витая в облаках, а здесь, на расстоянии вытянутой руки, за углом, рядом. (Поэтому воспевали Влащчика.) А тут вдруг выскочили, впряглись в перемены. Принялись осуждать консерватизм, который сегодня означает революционные симпатии. Осуждают его те, кто не умеет жить без передряг.