Текст книги "На суше и на море"
Автор книги: Збигнев Крушиньский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
По утрам его опять настигает час волка, когда развозят газеты и, пучась в венах, возвращается паника. На третий раз ему удается наконец дозвониться до вечно занятой клиники. Он что-то говорит, клацая зубами, будто азбукой морзе. Да, был ее пациентом, на какое-то время помогло.
Получает таблетки, размельченные в фарфоровой чашечке, как в ступке, так что не видно названия лекарства, инкрустированного на лицевой стороне, рядом с дозой, обозначенной в миллиграммах, слишком слабой, недостаточной. «Пройдет, от этого еще никто не умирал», – уверяет психиатр-оптимист. Ну и хорошо, а то кому охота сгинуть безымянному и быть похороненному в общей могиле.
По возвращении домой, в соответствии с рекомендациями, он купирует эмоции. Слушает музыку, исключительно инструментальную, не отвечает на телефонные звонки, почтальон, вовлеченный в спасательную акцию, размазывает на конвертах адрес и отсылает их отправителю с припиской «неразборчиво написан адрес». Это проходит, от этого не умирают, даже если бы на все наложилось воспаление чего-нибудь. Но что же такое, думает он, страх перед чистым листом по сравнению со страхом перед листом напечатанным?
Во время недель выздоровления я выхожу по следам моих кумиров на ловлю рыб, pisces, или бабочек, lepidopteras. Возвращаюсь к миру названий со стороны систематики, прибегая к ключу для обозначений. Здесь нет убийственной полисемии, липа – это tilia, а отвар из нее оказывает успокаивающее воздействие.
Бабочки требуют изматывающих переходов, если мы не хотим довольствоваться капустницей, ради которой не стоит даже сходить с балкона, а желаем поймать более редких представителей вида, вроде махаона. Пробираюсь лессовым оврагом, поросшим… а впрочем, флора здесь неважна. Меня соблазняют описывающие круги шмели и пчелы – терпенье, придет и их черед, а пока что займемся отрядом lepidoptera, летающими отнюдь не роем. Ухожу все дальше, иду все смелее. Меня колют падубы, вызывает раздражение похожая на табак рассыпанная пыльца. Наконец-то среди боярышника я увидел ее, прибавляю шаг, жду мгновение, пока поудобнее сядет, уверенным движением набрасываю сетку и тут же достаю хлороформ. Нежно усыпляю, чтобы не смахнуть пыльцу, на этот раз желанную. Проверяю половой диморфизм: все верно, самец. Помещаю его в коробочку, крылья, покрытые чешуйками, этими остатками волосков, вылезших еще у личинки, теперь навсегда раскрыты и способны только к скользящему полету по воздушному потоку.
Дома я прикалываю его к коллекции и наклеиваю вниз латинское название, которое с трудом каллиграфически вывел. Потом узнаю из учебника, что на нашей широте такие не водятся. Осечка снова выбивает меня из колеи.
Осень провожу над водой, разлитой вокруг поплавка. Прибрежные заросли, противоположный берег, дорога, идущая по возвышению вдоль тополей, гречиха, в которой любят рыскать некоторые виды зверья, даже чайка, предостерегающая своим криком, – все это в прописанной дозе должно успокаивать. Пойманную рыбу я отпускаю обратно в воду, а перед тем измеряю ее и взвешиваю, обозначаю и классифицирую. Иногда случается, что данные повторяются, как будто я вытащил близнеца или, что хуже, ту же самую, уже раз измеренную. Стараюсь этим не расстраиваться, даже в косяке экземпляры уникальны.
Итак, пообтесавшись в обществе рыб и бабочек, я постепенно возвращаюсь в мир текстов и людей. Быть может, я не решился бы на риск, если б не мои наставники, которые всегда действовали на меня ободряюще. Они тоже шли к вере через систематику.
Никогда не стану отказываться от влияний, несмотря на то, что сравнение – это еще не доказательство. Я обязан им всем, и конечным пробным камнем моих вмешательств будет непременный вопрос: а вот Эс или С написал бы так? Вопрос безжалостный, знаю, что я должен был больше переработать, с большим терпением, – и когда я обращаюсь к архиву, несовершенство фразы почти всегда вгоняет меня в краску стыда. Впрочем, иногда я вижу, что предложение выдержало испытание, как будто оно взято прямо из их канона, из «Записок» или из «Рассказов», – и тогда я испытываю истинное наслаждение, как хотел Эс, знамение правильного чтива, от которого мурашки по спине – моментальное облегчение, награда в постоянной погоне за невыразимым.
Ничто меня так не радует, как обвинения в плагиате. Они укрепляют уверенность, что я стал ближе к высокому образцу, что я на правильном пути. Впрочем, я стараюсь подходить к традиции не рабски. Если существует такая штука, как прогресс, то мы должны противиться ей. Это не имеет ничего общего с возней авангарда, который развязность принимает за новаторство. Ничто не раздражает так сильно, как не соответствующая возрасту развязность, ничто не стареет так безобразно, как мода.
Взять хотя бы модные тексты, которые когда-то потрясали публику, становясь предметом культа, чтобы не сказать идолопоклонства, книги, без которых, как без брюк, невозможно было показаться в обществе. Их цитировали на раутах ртами, набитыми закуской. Знаю безумцев, которые оклеивали ими свои жилища, изводя на это два экземпляра, неосмотрительно напечатанных с обеих сторон листа. И что осталось? Жгучее чувство стыда. Обои поблекли. Единственные места, которые еще можно читать без ощущения неловкости, это те, которые были правлены мною. Я часто обращаюсь к забытым и, казалось бы, давно отработанным текстам. Хоть я и знаю, что они не найдут путь к читателю, я до сих пор правлю их. Точно так же как каждое поколение должно решиться на собственные переводы классиков, переводы, не зараженные настроением эпохи, так и мы должны снова и снова редактировать канон.
Мне не грозит безработица. Совсем напротив: теперь, когда распустили представительства компентентных органов на местах, у меня обязанностей больше, чем когда бы то ни было, и на вынужденной пенсии я чувствую себя все моложе, быть может, благодаря тому, что я был вынужден также вернуться в отдел печати, где я когда-то стартовал. С него я начинаю день: покупаю за собственные деньги несколько газет в киоске – общенациональных, католических, либеральных и вчерашних вечерних таблоидов. Приятно! Приятно констатировать, что после стольких лет мы не потеряли хватку и удар остается крепким, как правильно поставленный еще в детстве бэкхэнд. Другое дело, что приличную часть работы уже за меня сделали, так что, если бы несколько издательств сложить в одно, возникло бы издание практически образцовое, как циркуляр. Но в годину унизительного измельчания каждое в отдельности требует дополнений.
Общая картина, признаюсь, не слишком привлекательна, достаточно сказать, что кабинетный кризис возникает в результате неправильно поставленной в тексте закона запятой, и некто, обвинявший нас в цензуре синтаксиса, сегодня страдает из-за порочной пунктуации, зависящей от служебных установок. К сожалению, менять ее слишком поздно, некому больше послать тираж под нож и далее – во вторсырье, на чем не выигрывают ни законодательство, ни древонасаждения, и, возможно, уже тем самым решена судьба системы вторсырья.
Задумайтесь, к чему мы идем! Президента марают, как какую-нибудь уличную девку, обещающую каждому. Манифестации ходят длинным хороводом от Совета министров до сейма и тем же самым путем обратно, аж мостовая изрыта каблуками, как после танца фламенко. Множатся обманы с уплатой налогов, а биржа вертит деньгами не хуже, чем осцилятор. Группки сбиваются в политические партии, которых некому закрыть. Неизвестные злоумышленники изымают свои данные из архива и учреждают городскую охрану, в то время когда лига защиты края использует остатки бензина в музейных автомобилях с двумя скоростями. Зато новый автомобиль выигрывает радиослушатель, правильно ответив на вопрос, когда он родился, а потом по пьянке въезжает в остановку, причиняя материальный ущерб и нанося увечья. Национальное богатство раскрадывают. Сбор пожертвований не контролируется. Трагедии разыгрываются на глазах: отец семейства убивает детей, потому что потерял веру и работу. Зато бурно растут пивоварни, без которых не было бы не только пива, но также и музыки, спорта и газет. Даже Костел потерял епископальную способность и говорит не своим голосом, а по радио.
Иногда для сравнения я покупаю иноязычные издания, те, что когда-то были враждебно настроены к нам и недоступны даже по подписке. Должен признать с горечью и стыдом, что сегодня с ними меньше работы, чем с местной прессой: покушение на честь королевы там редкость. Папарацци перенеслись к нам и орудуют в центральном агентстве. Вот как рушится иерархия. Разодранная на лоскуты языков, гибнет империя.
Вечером, устав от гула и гомона, я возвращаюсь к миру фантазий, гораздо более реальному, чем сообщения с рынков, к формам, действенно противостоящим времени, вечным, мужественным, точно гекзаметр:
Вот глупость превеликая, грехи, ошибки, скупость
Червем подтачивают тело, яд пуская в душу,
А мы, как нищий, что собою кормит вшей,
Всей этой жгучей жрачкой кормим совесть.
Куда мы идем? Можем ли мы позволить себе невмешательство? Ведь на кон поставлено все. О молодежи забота, о вере отцов, о банках и финансирующей развитие системе предоплат, о военных союзах, о безопасности семейств, супруги и об импорте сырья, сроках поставок, о школах и спорте, об озелененных территориях, о черном золоте и о жидком топливе, транспорте и судопроизводстве, о тяжелых металлах и легкой станиоли, о лесном хозяйстве и канифоли. Вторичный контроль никогда не заменит первичного. Можем ли мы позволить себе грех бездействия?
RUPTURA CORDIS
На похороны собрались толпы. Когда я обернулась и посмотрела в сторону ворот, то увидела разливанное море голов; люди пробирались боком между могилами, тропинок уже не хватало. Перед кладбищем задержали движение, пробки растянулись, кажется, до Рондо. Мы отстояли два часа, пока не ушли последние. Гора цветов доставала до веток растущего над могилой дерева, на высоту одного этажа, прикрывая и соседние могилы, как будто те покойники снова умерли. Гвоздики, белые, красные, розы и хризантемы. Кладбищенские гиены таскали их у нас в течение целой недели, сама видела, как букет с оторванной лентой продавали перед воротами. Даже после смерти ему приходилось делиться заработком.
Ксендз отчитал положенное и спрятался со служками во втором ряду. Приходский ксендз и два викария из нашей парафии в деревне, потому что те, что отправляют службы в районе, отказали. Не станут, сказали, участвовать в партийном мероприятии. Ксендз хотел было пойти в одиночку, украдкой, как за самоубийцей, и тогда мне пришлось напомнить ему кое-какие обстоятельства строительства костела и кое-что из более ранних времен. Есть материалы.
Потом речь держали люди из комитета, который теперь называется президиумом совета; название можно ведь сменить. «Образец для всех нас, наш коллега, – создавалось впечатление, что Стефан осчастливил их. – Без него наша жизнь не стала бы тем, чем стала. Титан трудового фронта. Незаменимый. Моральный компас. Незаменимый человек в трудные минуты, всегда находил способ избежать конфликт. Маяк. Гарант согласия. Эпоха». Мы прощались с эпохой.
Раздался залп. Вспорхнули воробьи.
Говорил еще кто-то от профсоюзов, покороче, но тоже очень ярко. «Политический оппонент, – доносился до меня его дрожащий голос, – но союзник в борьбе за самоуправление. В комиссии всегда голосовал в соответствии с позицией, выработанной на общей платформе».
«На платформе» – хотят править, а говорить не научились.
Над гробом расстилалось демократическое будущее. Из двух зол предпочитаю тех, кто ворует венки. По крайней мере, не создают иллюзий.
Мы вернулись домой на том же черном лимузине. Шофер ждал на стоянке, и не в какой не траурной, как потом напишут, ливрее, а в обычном темном костюме. Он скучал, изучал некрологи в газете и сравнивал их с некрологами на стене. Люди умирают, ничего не успев сделать, молодые, а потом афишируют это. В Германии и Швеции эти служебные автомобили, которые здесь вызывают столько страстей, совершенно ни во что не ставят. Ржавеют, после аварии от них остается только куча лома – с министром внутри, – а на автовыставках занимают первые места по категории недостатков.
До вечера читаю соболезнования – у покойников нет врагов. Написали и те, кто его изводил, и те, кто прятал голову в песок, когда надо было выступить и дать отпор. И те, кого я сама давно зачислила в покойники, даже пришлось с лупой проверять штемпеля на телеграммах – не с того ли света случаем.
На следующий день я принялась освобождать шкаф. Еще раз простирала последние рубашки со ставшим знакомым за эти годы запахом пота и табака. Выгладила их, пришила недостающие пуговицы. Стефан прибавлял в весе, и в последнее время поотрывались нижние пуговицы. Достала ботинки, протерла их тряпочкой. Сняла галстуки, висевшие на веревке, растянутой по внутренней стороне гардеробной дверцы. Разложила их на столе – его слабость. Многие из них мы выбирали вместе, особенно когда работали за границей, в Риме, куда нас услали в шестидесятые, после обвинения в уклонизме. Тогда мы накупили столько одежды, будто хотели дать вещественные доказательства в руки хранителей чистоты доктрины. Помню шелковые, купленные в Венеции, на Калле дей Фаббри, узкие такие, потом они вышли из моды. Их сменили пошире, которые завязывали толстым узлом, двойным.
Когда мы вернулись, в семидесятые, нормы ослабли. Аппарат переодевался. Кооперативное ателье «Амбасадор» не успевало кроить новые пиджаки, приталенные, двубортные. Фетровые шляпы с широкими, как горизонт, полями пришли на смену непременным ранее охотничьим шляпкам (очень уж они нравились членам крестьянской партии), красуясь на головах твердоголовых.
Неужели так трудно было предвидеть, чем все это кончится? Бросили лозунг, призыв обогащаться. Сезам, откройся! Уродские маленькие фиаты – эти колорадские жуки, которых на сей раз занесли не американцы, – расползлись по всему краю. По утрам слышались хрипы – это после сырой ночи сопротивлялся стартер.
Трудно ли было предвидеть? Деньги возбуждают аппетит даже у людоедов, не умеющих считать. Отпущенных лимитов вскоре не стало хватать, и партия, как интендант, занялась дележкой имущества. А доллары? Кому пришло в голову продавать их по госцене, на карточки? Что выгадали мы при таком пересчете? Сначала очереди за загранпаспортами, растянувшиеся на километры, а потом анекдоты о говяжьей тушенке, съедаемой на задворках ресторанов, в которые, если повезет, принимали на работу посудомойками. Разве эти люди не имеют права чувствовать себя обманутыми, оставленными с носом? Их выслали без подготовки, обрекая на злую иронию судьбы и пропаганду. Рассказывал мне один, на всю жизнь запомнил: ноги гудят, потому как не было денег даже на трамвай, и приходилось выхаживать вдоль трасс городского транспорта точно линейный инспектор. А во рту вкус специй, потому что в доме, где ему на время каникул милостиво было разрешено преклонить голову, ничего, кроме риса и баночек со специями. И вдобавок циничные инструкции: мол, Европа за сто тридцать долларов. Дело доходило до того, что импортные продукты, полученные в рамках демпинговых поставок, вновь вывозили и продавали за полцены в розницу. Так Запад заработал на нас дважды.
И кто стремился к, как ее потом окрестили, открытости? Все те же самые. Те же, что раньше обвиняли нас в уклонизме.
Вот я в его кабинете. Стол, трубка – тоже хороший пример. Какое-то время на его курение смотрели спокойно. А потом: «Видите ли, в чем дело, возникают нежелательные ассоциации, перейдите лучше на сигареты». – Так они боролись за поддержание видимости, а остальное делала цензура. Нам нечего было скрывать, не в пример тем, кто бегал на Мысью, скрывая все, жизнь – собственную, любовниц, кузенов и фарцовщиков, которых брали на работу, обделывая свои делишки. Здесь вертелись громадные деньги, уголь, медь, тяжелая промышленность, оружие, внешнеторговые организации, которые сразу реорганизовывали, как только что-нибудь выходило наружу. Каждые пару лет выбирали козла отпущения, давая прокуратуре след аферы. Ее быстро заминали, и все шло дальше по накатанному сценарию, принося приличные, чтобы не сказать сказочные, прибыли.
Гласность? – это слово стало модным слишком поздно. Оппозиция обнажала фасады. Смех, а не оппозиция, если она каждую очередную показуху принимала за правду.
Стефан вернулся к сигаретам, оставив трубку для дома. Тоже боком ему вышло: без фильтра, одну за другой, с примесями. Производства той самой оставшейся после немцев фабрики, с которой начались забастовки. Помню первые требования, женщины требовали перенести ясли за стены производства, потому что у кого-то из детей обнаружили новообразования. Потом оказалось, что это было наследственным. А впрочем, во всем городе, а не только на фабрике, пахло табаком. Матери ругали своих детей-школьников за то, что те якобы курят, хотя на самом деле они всего лишь были пропитаны запахом табака. Стефан поехал и все уладил: поставили фильтры и кондиционеры, получили бесплатные лекарства и упрощенный порядок выхода на пенсию. Даже больше, чем ожидали. Теперь туда вернулись немцы, точно в свою вотчину, сразу уволили половину коллектива, дав единовременное пособие в размере трех месячных окладов. Ну и что же профсоюзы? Слабаками оказались профсоюзы.
Вскоре после этого случился первый инфаркт. Пока еще не такой обширный. Мы выехали в Констанчин, к сожалению, а не на южные моря. К нам приезжали лично, как только мы переставали отвечать на телефонные звонки. Преданные сотрудники. Уединялись с ним в комнате. До меня доносились приглушенные голоса: «Как быть со всем этим? Как сдержать?» Раньше надо было слушаться добрых советов, пока еще не разгулялась эпидемия. Тогда я еще не понимала, что на самом деле они уже смирились с ситуацией и только искали козла отпущения.
Стояла осень, и я ходила с Латой в сад. Ежи сворачивались клубочком. Рыжие белки сновали по стволам, обвивая их наподобие апельсиновой кожуры, но которую снимают по спирали, как яблоко чистят. Через дверь на террасу я видела его фигуру, выходящую из клубов дыма. Взволнованный, он размахивал руками, объяснял им на пальцах. Обеими руками он отталкивал от себя возможность – как же он ошибался – самую худшую. Он хватался за сердце, напрасно сообщая им о его наличии. А потом со всей силы лупил трубкой по столу, так, что из чубука пепел летел.
Они требовали от него всего того, что врачи запретили: работать выше человеческих сил, даже если у него лошадиное здоровье, требовали стрессов, срочной работы и ночных сверхурочных, вместо рекомендованного лечения – требовали заседаний, хладнокровия, на которое не действует даже нитроглицерин. Потом они возвращались в комитет и все делали наоборот, используя его имя и подпись, которой он (между прочим) не давал. Так было с арестом С. З. Когда Стефан предложил его на должность начальника отдела, ему тут же подбросили липовые материалы – всем известна эта кухня, – а за глаза болтали, что он, кроме всего прочего, еще и педофил. Педофил! Педофилом был Костюшко, а сегодняшняя детвора даже для этого не годится. Через несколько дней его протеже освободили от должности, но давление подскочило. Вернемся, однако, к городу, к выбросам.
Присаживаюсь за письменный стол, за которым закладывалась основа. Оценят это когда-нибудь? Я уже давно перестала принимать это близко к сердцу, в противном случае я должна была бы сидеть на табуретке в углу комнаты и сторожить, эдакая смотрительница будущего зала памяти. Не разговаривать слишком громко, поддерживать необходимый уровень влажности, Лату выставить, а еще лучше, кабы сдохла. А она как чувствует: прибежала и улеглась в ногах. Хорошая собачка, которой тоже досталось, потому что прогулки становились все короче и все по стягивающемуся, как петля, кругу. Вскоре им приходилось поворачивать уже перед мостиком, так что они не доходили даже до беседки, ранее обозначавшей лишь половину пути. Она не понимала почему. Лаяла, сама приносила какие-то веточки, которые ей никто не бросал, как будто заготавливала хворост на зиму или для логова.
Я начала пересматривать и сортировать бумаги. Последние, еще не вскрытые конверты. Ставшие неуместными приглашения на празднования, которых он не почтит своим присутствием, с супругой. На рауты, где он уже не произнесет тоста. На встречи наблюдательного совета. Эти общие спиритические ассамблеи. Председатели и депутаты почтят его минутой молчания среди пустословия. Не выступит с давно уже объявленным докладом, не подведет итога в заключительной части. Не окружат его увядшим веночком дамы на благотворительном балу. Не станет он почетным председателем, не перережет ленточку, открывая то, подо что когда-то он успел заложить краеугольный камень. Товарищи, специалисты по сокращениям, поставят перед нашей фамилией аббревиатуру «им.», т. е. имени.
На его письменном столе была медная болванка, приспособленная под пресс-папье. Он получил ее в годовщину соглашений, тогда еще худо-бедно соблюдавшихся. Снизу – правильный параллелепипед, сверху – необработанная масса, разве что за годы отполированная его рукой, символизировавшая, можно догадываться, идею формы, порядка. Не успеешь оглянуться, как какой-нибудь неумеха-скульптор поставит ему памятник. Еще раз навалят камень ему на сердце, как Стажиньскому нацепили хомут на шею на Банковой площади. Надеюсь, что не доживу.
Писал ли он мемуары? – спрашивают меня обеспокоенные их герои. – Еще хуже: он вел дневник, подробный, где фиксировал течение болезни. В нем все есть; они не могут не опасаться. Нет, не в столе. Я предусмотрительна. Шорники возбудили против него дело. А он вел против них дневник, ну чисто Гомбрович. Там есть все, все, что теперь после стольких лет выходит наружу. Как хотели втянуть его в мясную аферу и обратились ради этого к кооперативам. А когда не получилось, то год спустя стали его прессовать, чтобы он объявил о повышении цен до 42 злотых за обычную. Как заманили его на съезд КДЛов, заранее зная, что он занимает противоположную позицию и что товарищи станут его обрабатывать, пока он не смягчится. Как он участвовал в Совете Спасения без права голоса и как предвидел конец уже в семидесятые годы. Есть фамилии, подробности, сведения из первых рук, с которых они когда-то кормились.
Все господа-товарищи, ответственные за акцию Феррум (адреса, счета, суммы и даты переводов). Стенограмма с заседания, на котором было принято решение о закачке метана в охваченную забастовкой шахту, – кто был «за», а кто «воздержался». Серия взрывов газа в центре города – кто откручивал вентиль. Катастрофа, при заходе на посадку во Внукове, черный ящик. Список ксендзов, работающих на четвертое отделение. Протокол осмотра трупа одного функционера, умершего в результате осложнений. Отчеты таможенного управления.
Там есть все. И как после всего этого не умиляться наивности любопытствующих, только и ждущих, когда откроют архивы? Что еще хотели узнать? Увидеть, потрогать, вложить персты в рану? Неужели не знали, что происходит? Ослепли, что ли, вглядываясь в неизменность подлунного мира. Заговоры – так ли уж надо трубить о них по всем углам? Тайны – разве они не висели повсюду в виде афиш на столбах, как сообщения о розыске? В театре собралось общество дружбы, открыто собралось, а они ищут доказательства тайных контактов с резидентом в звании подполковника. Какое это может иметь значение: в звании или без звания? Белая книга выходила периодическими выпусками, и каждый имевший глаза мог заглянуть в нее.
Состояние Стефана ухудшалось день ото дня. Его стало мучить удушье. Шел прогулочным шагом, семенил, пенсионер, а дышал, как марафонец после бега. Останавливался, ослаблял узел на галстуке. Врачи считали неизбежной операцию по вшиванию фрагмента артерии, взятого из бедра, туда, где при контрастном исследовании четко отмечалась непроходимость. Даже донор был не нужен, операция в границах одного организма. И это было условием, ведь он ни от кого не принял бы. Все тянул с решением, а после, когда наконец согласился, стал переносить сроки, потому что его требовали обязанности, становившиеся все более и более убийственными. Тянул так из месяца в месяц, все время работая. Когда я вставала, он уже сидел за письменным столом, а когда ложилась спать, в полночь, он доливал себе кофе. Уверял, что без кофеина. Раз попробовала – долго не могла глаз сомкнуть.
Протестую, что провокация якобы имела целью срыв соглашений. Это была атака на сердце Стефана, хладнокровно рассчитанная безжалостная атака Второй инфаркт пришел с точностью часового механизма на бомбе.
Пятого выезжает делегация, без каких бы то ни было полномочий, но с рекомендацией вести переговоры, снижающие накал страстей. Обратите внимание, кто стоит во главе ее. Тот самый генерал, который годом раньше руководил штурмом политехнического института. К забастовке присоединились новые факультеты. Ультиматум был объявлен на семнадцатое число. Делали вид, что ведут переговоры, пока еще ничего не происходит. Через неделю кажется, что уступок делегации будет достаточно, что соглашение будет парафировано, но к нему было приложение – протокол о разногласиях. Рабочие группы должны составить график дальнейших переговоров.
Шестнадцатого публикуют сообщение об исчезновении приора, и Стефан был вынужден выступить на конференции вместо отсутствовавшего представителя. Накануне, во время планового обследования в клинике, ЭКГ выявила нарушения предсердия и левого желудочка. Распустили сплетню, что священника больше нет в живых. Стефан был вынужден выступить с опровержением. Двадцатого премьер собирает комиссию. Видимо, уже тогда образовался тромб в периферийной системе. На вечернем заседании руководитель четверки объявляет, что действия, предпринятые отделом в отношении к ксендзу, не дают оснований допускать смерть. Стефан все еще выступает с опровержениями, но уже уверен в провокации. На двадцать четвертое регион устраивает манифестацию. Труп нашли накануне утром. Возвращается официальный представитель. Возбуждается дело. Эхокардиограмма через неделю после инфаркта выявляет серьезные нарушения способности сокращения и фиброму клапана.
Есть люди, которые переживают это. Размеренный образ жизни и бессолевая диета. Лекарства, мононит, каптоприл. Стефан не мог смириться с тем, что его лишили возможности выступить с опровержением. Много раз он трезво анализировал ситуацию. Не могло быть и речи о случайности, все укладывалось в логичную причинно-следственную цепь.
Врачи запретили курение в любом виде, но он все чаще тянулся к трубке. Постарел лет на десять, выглядел как его отец на фото, сделанном в цитадели за два года до смерти. Когда я сказала ему об этом, достал снимок и все время держал его на письменном столе, прислонив к вазочке. Никто в семье не страдал сердцем. Дед еще в семьдесят хаживал в Татры с рюкзаком, полным нелегальной литературы. Бабка дожила до девяноста, хоть и курила крепкие галуазы, которые привозили из Франции.
Я снова начала готовить еду сама. Рассчиталась с кухаркой, потому как подозревала, что пересол на столе – самое малое из ее прегрешений. По утрам я сама ходила на базар, выискивая свежие, выращенные без химии овощи с самых дальних от города полей. Во времена нашей итальянской ссылки я научилась готовить их. Пиццу с перцем, даже и не приправленную, он ел с удовольствием. Обожал равиоли со шпинатом. Хороший шпинат – это железо. Как в насмешку, по всей стране прокатилась истерия голодовок. Голодали за все (за что угодно). Так и говорили: за что сегодня голодаем? За лучшее завтра, за достоинство. А по сути, голодали за полное брюхо. Малоежки по жизни, клюнувшие на голую пропаганду.
Начались месяцы выздоровления. О них – самые приятные воспоминания. Наконец-то у нас появилось время для самих себя, потому что оно текло неспешно, точно кровь в зашлакованном сосудике. Мы ездили по санаториям, отрезанным от событий. Вечером на ужин нас приглашал кардиолог, на прусскую виллу. Мы вели разговор о прежних временах, попивая наливку из айвы. Что с того, что тогда была только одна зубная паста, едкая, а из конфет только карамельки, липкие, упакованные в плохо провощенный пергамент. Зато жили мы в соответствии с ценностями, в окружении благородных предметов. Один стол, один кофейник, а что в нем не кофе, а кофейный напиток – так это даже лучше, рядом хлеб, ржаной, завернутый в холстину, а не в полиэтилен, и хранили его в шкафчике. Соль и перец, белая скатерть. Вместо бананов и мандаринов во всем превосходящие их сливы и яблоки. Накрахмаленные простыни. Сорочки из поплина. Радиоприемник «Пионер» с кристально-чистым звучанием, ламповый. Было в этом что-то сакральное, протестантское. Если бы нас нарисовать, то получился бы натюрморт, натюрморт, буквально – мертвая натура. К сожалению, в живописи остались только монументальные, в открытую лгавшие фигуры, рубенсовские, разве что не округлые, а тесаные.
Мы навестили старые закоулки, места, куда нас некогда забрасывала жизнь, на фронт борьбы с реакцией. Наша carte du Tendre все еще действует. Тот же самый дворик, где собирался актив. То же самое гнездо ласточек, пищащих с такой же самой, как и прежде, энергией. Козы, уставившиеся на нас прямоугольным зрачком. (Когда Стефан обнаружил их пересеченные черной полоской глаза – как у преступника, с той только разницей, что каждый глаз отдельно, – слушал их часами.) Озеро с невозмущенным зеркалом вод, может, чуть больше, чем тогда, заросшее тростником. Веранда, на которой вели мы споры, такие горячие, что не замечали, как наступал рассвет. Молоко все от той же самой коровы.
В каком-то смысле мы остались молодыми. Мы остались с прежними идеалами, пара стариков, сохранивших верность им и себе. Мы ездили на нашей машине-ветеранке. Эти итальянские плохие, ломаются и ржавеют, а после аварии годятся только под пресс. При авариях лучше всего «вольво». Мы ездили на нашем видавшем виды автомобиле, уже не модном, созерцая новые опустошения. Целые деревни, подключенные к спутниковому телевидению, будто высланные в космическое пространство. Самоклеящиеся пленки, закрывающие пейзажи. Рекламы сигарет, все более легких, почти без никотина. Молодежь, пьющая пиво на ступенях кафе, хоть и одетая в спортивное, но лишенная спортивного духа. Молодежь! Ей, легковерной, не подозревающей о том, как все обстоит на самом деле, внушают что угодно. Она обольщает себя миражами карьеры. Банки принимают на работу молокососов, приумножающих миллионы. В газетах пишут на жаргоне, лишь бы понравиться публике. По радио пускают ансамбли с иностранными названиями, не способные выдавить из себя нашей песни.