Текст книги "Твардовский"
Автор книги: Юзеф Крашевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
При всем том он не походил на тех мудрецов, которые, узнав начала науки, воображают уже себя непогрешимыми. Чем более узнавал он, тем более был уверен в ничтожестве своего знания: наука представлялась ему неисчерпаемою рудою. Достигнув в ней тогдашних столпов Геркулесовых, он чувствовал все свое несовершенство, – видел, что многое еще оставалось закрытым для человеческого ума, которому суждено было открывать эти сокровища веками и понемногу; он предвидел, что людям, с их муравьиным трудолюбием, суждено вечно разрушать огромное здание науки и снова воздвигать разрушенное.
Этот пророческий дух Твардовского был противоположен духу тогдашнего времени. И в самом деле, много ли ученых мужей того времени, стоявших во главе науки и мысли, чувствовали, как низко стоят они!.. Твардовский, почти ребенок, который только что ознакомился с наукою, – этот ребенок своей деревянной саблей парировал все удары тяжелых железных мечей тогдашних мудрецов!.. Любимым его занятием было опровержение принятых в то время правил. С особенным наслаждением осмеивал он все нелепости ученого мира, всю безумную гордость тогдашних аристархов науки. Все эти опровержения, все доказательства подкреплял он изречением мудрого Соломона: vanitas vanitatum… За всем тем, достигая своей цели, убеждая неразумных или рассуждая о науке, он не обнаруживал радости школьника, которому удалось поставить на своем; скорее в нем видели грусть и печаль старца, которому неожиданное препятствие вдруг заслонило дорогу… При всей своей страсти опровергать ложные мнения, которые тогдашние ученые принимали за истины, при всем желании вразумлять и останавливать детские порывы ученых, Твардовский старался находить истину там, где никто не думал найти ее – в ученом мусоре, в тех грязных ямах, в которые привыкли сливать одни помои рассудка и мысли. Осмеивая все тогдашние системы, все систематические разделения науки, он в то же время как бы невольно указывал к ней настоящий путь и средства достигнуть его. Эта огромная разница его мнений с мнениями всех ученых того времени, эта дерзость ученика в виду важных, глубокомысленных учителей, не была никем понята, никем оценена по достоинству. Зависть замышляла свои ковы в тиши. На все это рассчитывал дьявол; он хотел сначала посеять в разочарованной душе Твардовского зерно неудовольствия и потом уже влить в нее каплю отчаяния, – отравить ее, возмутить целую жизнь. Он знал, что страсти сменяются отчаянием, а отчаяние есть самый верный путь к преступлению…
Переходя все степени науки, Твардовский скоро достиг звания доктора и профессора. Его способ учения скорее походил на игрушку, которую дают детям для забавы. Чем более открывал он ученикам истин в науке, тем более возбуждал в них алчность к ним; научая, он как бы дразнил их. Не утоляя их голода, он рассыпал перед ними тысячи прихотливых яств науки, и они невольно становились алчными. Такой учитель не мог не возбудить опасений. Видел все это искуситель и тешился заранее; он знал, что душа Твардовского рано или поздно, а будет принадлежать ему… До сих пор он еще не был уверен в успехе, – он только опутывал Твардовского сетью, но теперь, когда наука готова была вытеснить в душе его веру, – теперь ему нечего было сомневаться в успехе.
В душе Твардовского уже не было прежней младенческой доверчивости, прежней веры. Его путешествие в ад представлялось ему теперь, как сон, в действительность которого верил он с каждым днем менее, слабее. Отважные, дерзкие мысли роились в уме его, и он гордо поднимал голову, он дивился, откуда они могли родиться в нем, хотя давно уже тревожно предчувствовал их в самом себе. А между тем искуситель спаивал в нем эти мысли невидимым звеном, одни с другими, так постепенно, так искусно и натурально, как не спаял бы золотой цепи самый ловкий венецианский ювелир.
Между тем слава о Твардовском распространялась с каждым днем более и более. Со всех сторон стекались к нему знаменитейшие теологи, философы, астрологи и лекари – одни из желания насладиться его беседою, другие из простого любопытства взглянуть на него, как на диво. Они вызывали Твардовского на диспуты и ученые споры, из которых он всегда выходил победителем.
И вот, приобретя славу, возбудив в людях зависть, Твардовский вдруг увидел себя одиноким. Для толпы казался он слишком необыкновенным человеком, для ученых – слишком опасным… Его оставили все родные, друзья и знакомые; он стал одиноким на свете. Отныне наука заступит ему место друзей, заменит ему целый свет, и теперь‑то он схватился за нее еще сильнее, еще глубже запустил в нее когти всеобъемлющего ума, – теперь, когда ему не к чему привязаться на свете, когда свет удаляется от него с каждым часом, с каждой минутой, более и более…
Отцовский домик опустел, чужие люди хозяйничали в нем. Какая до того нужда Твардовскому!.. Для жизни ему надобно так немного. Наука – одна из самых дешевых страстей, и, верно, все бедные были бы сыты, если б продали науке и душу, и тело.
Так текли юные годы Твардовского, текли без обаяния чувств, без сладостных воспоминаний – этих благовоний, которых редкая увядшая юность не оставляет по себе. Одинокий среди живых, он беседовал только с миром усопших, с книгами, которых источники вычерпывал ежечасно. Он нашел в них одни скучные повторения старого, набор выражений без мыслей и принужден был насыщаться собственными мыслями; он жег, палил сам себя, для того чтоб не Дать потухнуть огню своей умственной жизни.
Он скоро почувствовал в себе какую‑то жажду, какое‑то желание, которого не мог объяснить себе, которое терзало и мучило его беспрестанно… Радовался в эту минуту искуситель его; он стоял настороже и готов был схватить его душу. Напрасно, томимый жаждою знания, обращал вокруг себя взоры Твардовский, напрасно, подобно умирающему, который требует себе помощи, требовал Твардовский пищи для своей изнеможенной души, напрасно хватался за все: он находил везде только остов, только кости – и нигде материи, нигде пищи!..
И вот дождался поры сатана – предстал он Твардовскому в образе ученого доктора.
VI
О диспуте Твардовского с сатаною
Давно уже стояла глухая ночь, а Твардовский все еще сидел на своем чердаке над грудою старых запыленных фолиантов. Глаза его блуждали по ним с выражением отчаяния. Бледные лучи месяца, проходя через узенькое окошечко, освещали комнату. Везде в беспорядке разбросаны были книги, инструменты и все принадлежности ученого человека того времени – мумия, чучела крокодила и разных дивных животных, редкие произведения природы, уроды в спирте. Все это, поставленное, разбросанное в беспорядке, как будто свидетельствовало о тревожном расположении духа хозяина, как будто носило на себе отпечаток его мыслей, смешанных, беспорядочных. Казалось, он бросил все это; все это было им узнано, постигнуто; теперь он не нуждается ни в чем этом – и между тем сам не знает, за что приняться, что делать. Это была одна из тех минут, когда он всего более чувствовал необходимость умственной пищи, всего более ощущал ту жажду, которую тщетно силился утолить… Такую‑то минуту выбрал сатана, и – надо признаться, – выбрал удачно.
Дьявол был догадлив: он не явился Твардовскому в том страшном виде, в каком изображают его, а принял на себя образ ученого, доктора… Он вошел на цыпочках. Услышав шелест, Твардовский медленно поднял голову и обернулся…
Перед ним стоял мужчина средних лет, с серьезным задумчивым лицом, приличным ученому. На нем был длинный кафтан темного цвета, похожий на сутану [3], и высокая меховая шапка; на шее висела цепь. Одною рукою он опирался на длинную трость, в другой держал свиток пергамента. Коротенькая бородка торчала у него острым клином, черные глаза искрились; орлиный нос с разодранною ноздрею, казалось, выпускал пар; стиснутые губы выражали насмешку. Иероглифы морщин исчертили его круглый лоб и голову лысую, как ладонь, и к которой, словно в насмешку, приставлены были уши, не короче ослиных. Он вонзил в Твардовского черные глаза змеи, которыми она смотрит на бедную птичку, привлеченную их обаянием…
Твардовский не ошибся, приняв дьявола за ученого. Вид ученого не мог быть для него приятен; он знал, что дело пойдет о решении какого‑нибудь пустого вопроса или о каком‑нибудь ложном мнении. Подобные визиты были так часты, что не могли не надоесть ему. Твардовский хотел было отказать гостю, но хитрый дьявол умел ловко отклонить отказ – искусно коснулся его самолюбия (он знал, что это самая слабая сторона ученых людей), начал превозносить его ученость, поджигать его тщеславие, – и не ошибся, потому что скоро на мрачном лице мудреца появилась улыбка самодовольства и скука исчезла, – скука, которая, как уверял дьявол, несовместна с великим знанием ученого.
И тут Твардовский, развалившись в кресле, опустив руки в карманы, начал перечислять незнакомцу все свои мучения, все страдания, обрадованный, что нашел наконец человека, который может понимать его, сочувствовать ему. В голосе, во взгляде, в речи дьявола Твардовский увидел приметы, отличающие необыкновенный ум и высшее направление, и не мог не довериться ему, не вылить перед ним всю душу.
– Ты спрашиваешь меня, почему я так скучен, – сказал Твардовский, – а я спрошу тебя, как можно быть здесь веселым?.. Людям только – этой глупой толпе, этому стаду зверей, – разве им только веселиться здесь… Да, стаду… потому что они немногим превосходят зверей, они, у которых душа – первый невольник тела! Но нам, которые смотрят выше их, нам хочется не того, нам нет времени думать о пустяках. Мы лезем на небо, как титаны, громоздим гору на гору для того только, чтоб упасть с этих шатких подмостков еще ниже – в грязь!.. Ужасно!.. Спрашиваешь, отчего я так скучен? Несмотря на всю мою славу, о которой ты говоришь мне, я не чувствую себя достойным имени мудреца. Я многого не понимаю, мало могу сделать и так много желаю!.. В деле науки нельзя ограничить своих желаний, нельзя, подобно циникам, довольствоваться в ней одной водой и хлебом! О, как упоительна эта жажда, как роскошно это желание – иметь больше, нежели сколько может дать свет!.. Несчастлив тот, стократ несчастлив, кто остановится на том, что дал ему свет!..
При этих словах лицо сатаны оживилось невольною улыбкою… Начало беседы показало ему, что Твардовский стоял уже на той дороге, куда так добивался он навести его сам.
– Жажда науки, – отвечал он, – палит и жжет тебя, благородный муж. Такая же жажда терзала не одного из мудрецов греческих – этих светильников древнего мира… Припомни слова Аристотеля в последнюю минуту его жизни: «Поглотите меня, если я не в силах поглотить вас!» – сказал он, бросаясь в пучину Морица. То было отчаяние человека, томимого жаждой знания, и – признаться ли? – отчаяние безрассудное… Но прежде лучше испытать, попробовать; не лучше ли до последней минуты жизни искать для ума пищи и света… Ведь наша жизнь так коротка.
– Света!.. Пищи!.. – вскричал Твардовский. – Но где же искать их? В книгах?.. Я читал, что только можно было прочесть, испытал все, что только можно было испытать, что только могла объять мысль человека. И вот я перебрал все, истощил все, узнал все, а как многое осталось для меня еще загадкою!.. И как же я должен презирать себя, когда даже не могу постигнуть того, что окружает меня!..
– Можно еще попытаться, если ты многого не понял в свете. На это есть еще средства… – возразил дьявол.
– Средства?.. – отвечал Твардовский. – Оставляю их в наследие скотам и невеждам.
– Ты забыл, что прямое наследие мудреца – терпение и опыт… На то создан наш свет, и если мы не можем понять его, то должны пытать, как инквизиторы… Заметь, что когда одни пытаются разгадать его, то в то же время другие пользуются плодом труда их и выигрывают против них вдвое более…
– И неужели до сих пор стоял я на ложном пути? – вскричал Твардовский, ударив себя по лбу. – Я, который чувствую в себе необузданную страсть к науке, я, который, как Архимед, ищу рычага, на котором бы мысль моя могла опереться и приподнять целый свет; неужели все попытки мои, все мое знание были напрасными, смешными!.. Ужели этот внутренний жар, этот огонь, который жжет и палит меня, – ужели все это должен я считать мечтою, призраком?..
Дьявол не хотел подтверждать слов Твардовского. Он не хотел рассердить его и видел ясно, что еще не пришло время представить ему науку в настоящем виде. Твардовский не хотел узнать этой истины вовремя, а теперь, когда подобный труд стал ему не по силам, он бросался за нею со всем отчаянием скованного узника.
– Нет, не говори так, – отвечал сатана. – Уверен ли ты, что перешел уже все границы науки и мысли?..
Твардовский гордо улыбнулся и замолчал.
– Попробуем свои силы, посмотрим, кто из нас выйдет из борьбы победителем, – смело сказал Твардовский сатане.
– Попробуем, – отвечал тот.
– Ночь светлая; на небе месяц. Пойдем за город.
– Пойдем!
Оба встали и вышли…
VII
О Матюше‑сиротке
Никто в целом Кракове не знал о диспуте Твардовского с дьяволом; никто их не мог подслушать, а отгадать и подавно. Спор длился целую ночь, и к утру сатана вышел победителем. Твардовский был так изумлен познаниями и ученостью дьявола, что даже сказал, когда они возвращались домой:
– Откуда в тебе столько знания? Где ты учился?
– Эту премудрость дал мне дьявол взамен души, которую я ему продал, – отвечал тот. – Ты видел доказательства и потому не усомнишься в справедливости моих слов.
Сказав это, незнакомец кивнул Твардовскому головою, в знак прощания, и скрылся в одной из боковых улиц…
Следствия были предусмотрены дьяволом: Твардовскому теперь был известен источник мудрости и познаний; он только и думал об этом. Иными средствами дьявол никак бы не достигнул своей цели. Он исчез для того, чтоб дать время посеянному им зерну вырасти и подняться. Успех оправдал его ожидания.
С той поры мысль, что один дьявол может дать ему сверхъестественную мудрость, не могла выйти и из головы Твардовского, жаждавшего знаний и славы. Она прильнула к его сердцу и грызла его, как змея. С каждым днем убеждался он в необходимости ужасного дела; он свыкся наконец с этой мыслью и решился продать свою душу дьяволу. За всем тем ему было жаль бессмертной души своей. Он припоминал себе, словно сквозь туман, как дорого обошлось ему искупление отцовского договора, каким опасностям подвергался он в аду, – тут овладевала им нерешимость; мысль о том, что он должен наконец признать над собой превосходство дьявола, страшно терзала его самолюбие.
Все стали находить в нем большие перемены… Он уже не ценил так, как прежде, своей учености, – он презирал себя; наружность его отпечатывала на себе всю внутреннюю борьбу, всю грусть, которая грызла и точила его. Прежде он с презрением бросал магические и волшебные книги, – теперь искал их везде с жадностью, углублялся в них, черпал из них все, что могло бы сблизить его с дьяволом, что могло бы показать к нему дорогу. При всем его желании он еще не был вполне уверен, можно ли ценою души и вечности купить мудрость; он все еще опасался найти в ней один призрак, зловредный настой, который, не утолив жажды, только усилит ее… В эти минуты борения с самим собою он часто с горестью вспоминал свои молодые годы, когда в душе его еще были надежда и вера, – он вспоминал школьную скамью свою, где прошло столько сладких часов в науке религии, которую так жадно изучали и ум, и сердце его; вспоминал и мраморный помост костела Девы Марии, на котором молился он и пел священные песни; вспоминал и те минуты религиозного вдохновения, когда сам он слагал песни, которые пелись в целом Кракове… Теперь эти песни уже не отзывались более в его сердце, не возбуждали в нем того чувства, которое породило их. Теперь он смотрел на них, как на детскую забаву, глазами холодного мудреца, который уже распростился навсегда с верою, – мудреца с угасшим вдохновением, с увядшими надеждами… Но, сравнивая настоящее свое положение с прошедшею юностью, он горько жалел о ней. Поздно! Невозможно вернуться к ней. Этого счастия было бы слишком недостаточно Для настоящего его возраста, как молока материнского. В жизни, как и в путешествии, никто назад не возвращается – разве только в мыслях. И жаль дома и жаль молодых лет; а все спешим далее, все идем вперед!..
Любимым местом прогулок Твардовского было дикое урочище за Вислою, на Подгорье, в Присеменцах. Там проводил он целые дни, а нередко и целые ночи; туда следовали за ним ревнивые к науке ученики его, там, под открытым небом, хлестал он их бичом своего неверия. Открывая черную бездонную пропасть науки, зиявшую под ногами смельчака, который хотел сойти в нее, Твардовский скорее охлаждал его рвение, нежели возбуждал его. Дикое и печальное место, где он беседовал с учениками своими, согласовалось с его мыслями… До сих пор народ зовет это место «кафедрой Твардовского».
Обязанности учителя скоро опротивели Твардовскому, и он оставил их. В нем было еще столько совести, что он не захотел преподавать другим зараженную его безверием науку. Весьма немногие из его учеников ходили к нему, из любопытства или из привязанности, но и те оставили его, когда увидели, что не могут извлечь из учения надлежащей пользы. Только один из них остался с ним. То был бедный сирота, которого Твардовский нашел однажды на костельном погосте на руках умирающей матери и из сострадания взял к себе. Ребенок рос на глазах Твардовского и привязался к нему, как к отцу. Он не оставлял его нигде, следовал за ним повсюду, даже в уединенных прогулках, и стерег дом его.
Его звали Матюшей‑сироткой. Маленький, бледный, худой, он посвятил всю жизнь свою тому, кому был обязан ей. Служить ему было единственною мыслью Матюши; он жил только Твардовским, – без него он не понимал своей жизни. В целом свете не было никого, о ком бы он мог думать. Только одного Твардовского любил он в целом свете. Привязанность эта превратилась, наконец, в страсть, – дошла до самоотвержения, до какого‑то самозабвения, как в животном. Матюша‑сиротка, казалось, воплотился в Твардовского, прирос к нему, думал только о нем, наяву и во сне, – жил им. Жизнь его была как будто придатком к чужой жизни – к жизни Твардовского. Такая дивная привязанность обратила на себя общее внимание. Народ смеялся над Матюшей, называл его юродивым и полагал, что Твардовский только посредством чар мог так привязать его к себе.
Матюша ничему не учился, даже не знал, существуют ли на свете науки. Вся премудрость мира заключалась для него в священных песнях, а ксендзов, которые пели их в костелах, считал он первыми мудрецами света. Твардовский казался ему существом столь необыкновенным, что при одной мысли о его мудрости у него кружилась голова. Матюше никогда не приходило в голову следить за поступками Твардовского, – это было бы сверх сил его; он служил ему верно, был послушен и предан. Если случалось ему быть больным, он старался скрывать болезнь свою; если был голоден, то скорее бы согласился украсть кусок хлеба, нежели просить о нем Твардовского; если платье его распадалось от ветхости, он клал на него заплаты до тех пор, пока не удавалось ему добыть где‑нибудь другого, более прочного рубища. Так жил Матюша, всегда спокойный и счастливый.
Твардовский, казалось, не обращал внимания на редкую привязанность к себе бедного сироты, а если и вспоминал о нем, то разве тогда только, когда бывал недоволен какою‑нибудь неисправностью или недосмотром. Тогда он выталкивал его за двери, и Матюша, как верная собака, ложился у порога, готовый явиться на первый зов хозяина… Мысль оставить Твардовского, убежать от него никогда не могла придти ему в голову.
Во время беспрерывных отлучек Твардовского на Кржеменки Матюша не знал, что делать со скуки. Сначала он хотел следить за ним, сопровождать его издали, – но опасение оставить дом без присмотра удерживало его, и он оставался. Часто по целым дням ожидал он возвращения Твардовского и, мучимый голодом, решался сбегать на рынок, добыть себе каким‑нибудь образом кусок хлеба.
– Нет дома пана, пан за Вислою, – было неизменным ответом Матюши каждому из многочисленных учеников Твардовского, которые приходили навещать своего учителя. Но отлучки Твардовского становились все чаще и продолжительнее. Против обыкновения он даже не брал с собою книг и ходил один – один, с черными своими мыслями. Ученики его стали посещать его реже, и наконец перестали совсем. Один только бедный Матюша сидел у порога дома, бледный, худой, истощенный, голодный и весь в лохмотьях, равнодушный ко всему на свете, даже к насмешкам проходящих, которым он, казалось, отвечал с безумной улыбкой: «Мне и так хорошо!»
VIII
О том, каким образомТвардовский решился продать себя дьяволу и что происходило в его душе
Грустен, задумчив, сидел однажды Твардовский на Кржеменках. Долго бродил он по Подгорью и, утомленный, бросился наконец на траву в любимом своем месте. Солнце давно уже зашло, звезды замелькали на небе, и месяц выходил из‑за синего леса. Хотя осенняя ночь и была ясна, но ветер шумел по полям, свистел между деревьями, срывал с них листья, крутил их и рассыпал по полю. То там, то сям поднимал он с дороги песок, заметал им дорогу, гнал его по своей прихоти, куда ему вздумалось. Бурно было на земле, – а на небе чисто, светло, точь‑в‑точь как в душе Твардовского: в ней было чище, чем прежде, но зато ветер метал и крутил в голове его мысли. Слабо светились там звезды надежды; кровавая луна непреодолимой жажды поднималась на осиротелом небе его надежд и верования.
Твардовский решился вызвать дьявола, видеться с ним в эту же ночь и отдать ему душу свою взамен славы и мудрости; странная мысль побудила его ускорить его желание. Он вспомнил, что уже однажды был он во власти сатаны и что одно чудо помогло ему взять от него отцовский договор. Как игрок, который кладет на стол только что отыгранные им деньги, клал он опять свою душу, оправдывая себя тем, что был уже однажды в руках дьявола. Таким‑то пустым доказательством старался он заглушить свою совесть, заглушить сожаление о бессмертной душе, которую менял он на пустой блеск славы. Он решился вызвать дьявола и ждал только полуночи. С ним были все чернокнижничьи снаряды, с которыми в полночный час должен был он выйти на распутье, на страшное свидание…
Долго не наступала желанная минута; время двигалось медленно, как будто для того, чтоб дать ему более свободы для размышления. Твардовский не слушал голоса совести, которая громко говорила ему… Напрасно теснились в его голове спасительные мысли, напрасно приходило раскаяние, волновал душу страх… Твардовский отгонял от себя этих спасительных посланников совести, но они все‑таки против воли его бежали к нему, налегали ему на грудь, на сердце, на голову… С глазами, устремленными в небо, Твардовский нетерпеливо ждал полуночи, но полночь как будто отдалялась, медлила с приходом. Душа Твардовского готова была разорваться от нетерпения, а мысли, одна другой чернее, налетали на него с большою силою, – и он дал им волю, противопоставил напору их всю силу ума, отворил перед собою всю свою душу и говорил сам себе:
– Ничто не совратит меня с этого пути; решился – и исполню во что бы то ни стало! Если в руках дьявола все тайны науки, которые тщетно стараюсь я разгадать здесь на земле, если в его руках всеведение и если он даст мне их – я отдам ему свою душу, продам ему за них самого себя!
И тут предстало Твардовскому воспоминание его юности: в белой одежде невинности, с зеленым венком на голове, с верою в сердце, с надеждою на челе, с любовью в груди.
– Разве тебе не довольно надежды, любви и веры? – сказало оно ему.
– О, мало мне веры, – отвечал Твардовский призраку, – мало, потому что вера слепа; мало мне надежды, потому что надежда обманчива; мало мне любви, потому что любовь ничего не дает, – не утолит меня ничем. Слабеет во мне надежда и стынет любовь; я должен дать моей жизни иную веру, иную надежду и иную любовь, не доступные толпе, не понятые ею и неразгаданные.
И восстала в душе его ненасытная страсть к славе, – стройная и величавая, в черной одежде, с цепью на груди, с лавром на челе, с морщинами на лице, – встала и сказала ему:
– Доступны и святы все средства к славе. Нет разницы между червем, пресмыкающимся по земле, и человеком, в котором нет ничего такого, чем бы он отделялся от других!..
И вслед за ней восстала из глубины его души религия, с крестом в руках, с очами, полными слез и вознесенными к небу, и, рыдая, обратилась к нему:
– Зачем ты хочешь оставить меня и продать себя сатане за пустую славу?.. Разве я не служила тебе верно? Разве не услаждала я тебе труда и работы, которые совершал ты в поте лица твоего? Разве не открывала я тебе тайн света и жизни, указывая справедливость и мудрость Творца?.. И чего же тебе надобно более, кроме утех на земле и надежды будущей жизни, которые я рассыпала тебе щедрою рукою?.. Зачем ты покидаешь меня и бросаешься в бурное море ненасытных страстей? Ужели забыл ты, что блаженны одни нищие духом, и у тех есть Царствие Небесное; а Царство Небесное есть высшая мудрость?.. Ужели забыл ты, что там, на небе, откроются тебе все тайны, что там узнаешь ты все ничтожество мудрости человека?.. И за эту‑то мудрость решаешься ты отдать свою бессмертную душу!..
Но тихий голос религии скоро заглушил голос славы; с пылающими глазами, с распростертою дланью, – ей, казалось, хотелось захватить целый свет.
– Жажду, жажду! – вопила она. – Напоите меня хоть желчью! Не отнимайте от уст моих чаши горечи. Жажду…
Тогда предстала невинная, чистая и скромная добродетель и говорила с плачем:
– Отталкиваешь меня от себя, Твардовский?.. Что я сделала тебе? Разве уверенность, что я всегда была с тобою, не услаждала тебе каждого шага на тернистом пути твоем, не отирала тебе пота с чела, слез из очей?.. Разве, как верная жена, не покоила я твоей жизни чистой совестью? За что ж ты хочешь менять меня?
И, говоря так, плакала и закрывала лицо руками. А слава и страсть всеведения отвечали ей:
– Жажду! Жажду!.. Пить мне, пить!.. Желчи, крови, чего‑нибудь, только пить, пить!.. Что‑нибудь, лишь бы нового, лишь бы без меры!.. Пить! Пить!..
Умолкла и скрылась добродетель.
И когда все эти призраки исчезли, показались на небе две белые тени; они летели на темных осенних облачках и спустились на землю: узнал в них Твардовский тени своих отца и матери. На головах их сияли звезды, в руках держали они пальму, как праведные, как святые мученики. Дивною гармонией зазвучали слова их:
– О, сын наш!.. Зачем тебе науки так много?.. Мы меньше твоего знали, а достало нам ее на две жизни и на целую вечность… Ищешь счастья, сын наш? Найдешь его не в науке, а в мире, в любви, в отречении самого себя. Ищешь славы? Найдешь ее не в мудрости, а в геройском самоотвержении. Ищешь наслаждений? Найдешь их в сочетании двух душ и сердец. Наука – это пропасть, которую не поглотить человеку, которая сама поглотит его и раздавит, как ничтожного червя. Познание зла и добра погубило первых двух человек и погубит всякого, кто в безумной гордости осмелится равняться с Богом, объять свет ничтожным своим умишком, в котором и малейшая частица его отразиться не может!.. Зачем тебе науки и мудрость, сын наш?.. Станешь проклинать их после, когда они потемнят и отравят твою жизнь! О, сын наш! Зачем ты сворачиваешь со своего пути, зачем идешь в ад, откуда вывели тебя однажды милосердие и помощь Божия? О, вернись, вернись, сын наш!
И плакали тени, и слезы их капали на томимую жаждою душу Твардовского, но не могли напоить ее, потому что жажда славы и мудрости кричали без устали:
– Жаждем! Жаждем! Не отвратим уст от желчи, лишь бы напиться чего‑нибудь! Пить, пить!..
В эту минуту Твардовский взглянул на звезды. По течению их он увидел, что полночь уже близка. Встал и пошел на распутье, где уже сторожил его дьявол.
На распутье стоял крест. Старый, гнилой, он оброс мхом и едва держался. На нем скрипел и вертелся маленький флюгерок; ветер развевал куски полотна, которые привязали к кресту набожные крестьяне [4]. У подножия лежали кости, сухой хворост и до половины вросший в землю камень. Не успел еще Твардовский придти туда, как небо, до сих пор ясное и звездное, начало хмуриться и заволоклось тучами. С севера подул ветер и понес с собою листья, хворост и пыль. Твардовский оглянулся… От креста дорога делилась и шла на четыре стороны. К северу шла дорога утех, широкая и удобная; к югу шла в гору дорога труда, зноя и терпения; к востоку – дорога надежды; к западу – дорога отчаяния и горести. Дороги казались широкими и торными; ветер взвивал и нес по ним клубы песку и кучи листьев, которые вертелись и прыгали в воздухе, как плясуньи на ярмарке; над дорогой утех и наслаждений летела стая голубей, над дорогой труда взвился сокол; над дорогой надежды тянулись длинной вереницей дикие гуси, а на западе кричали совы, вороны и филины.
Твардовский снял платье и надел его опять, выворотив наизнанку. Потом вынул из кармана освященный мел, свечку из человечьего жира, кубок с водою, кропило, книгу и несколько человеческих костей. Волшебную палочку свою (черную, с какими‑то белыми знаками) воткнул в землю, мелом обвел вокруг себя магическую черту. Крест служил центром круга. Он зажег свечку, разбросал кости, покропил вокруг водою и начал заклинать сатану. Слова заклятия были из всех языков взяты, живых и мертвых; ветер разносил их на все четыре стороны.
– Явись, черный дух! – взывал Твардовский. – Тебя ожидает человек, который хочет продать тебе свою душу! Явись и принеси с собой все твое могущество. Не за золото продает он себя тебе, не за утехи и наслаждения света, а за славу и мудрость! Возьми его душу и дай ему древо познания! Явись, предстань предо мною, черный дух! Заклинаю тебя именем царя твоего, который упал с неба в преисподнюю ада! Заклинаю тебя именем твоего унижения, мук твоих и твоей покорности воле Бога, – предстань предо мною и прими от меня дарованную мне Творцом душу! Заклинаю тебя именем всех духов тьмы, низверженных с неба в победный день воскресения. Спеши ко мне из глубины ада сквозь адское пламя, сквозь души всех осужденных! Заклинаю тебя именем того, за кого терпел ты и терпишь теперь именем вечных мук, на которые осужден ты! Зову тебя раз, зову другой, зову тебя три краты и семь крат и семьдесят семь крат! Зову тебя!.. Явись!..
Не успел еще Твардовский договорить последних слов, как перед ним предстал какой‑то дивный образ, освещенный красноватым светом. Всмотревшись пристальнее, Твардовский узнал в нем ученого, с которым недавно шел спор… Насмешливый хрипловатый голос его на этот раз страшно отозвался в ушах Твардовского.