Текст книги "Собрание сочинений.Том 2"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
Чувство это временами притуплялось от тягомотины службы, от набившей оскомину многолетней демагогии партийных программ, от поистине адского быта огромной державы, от враждебных интриг и просто от тоски и хворей. Обострялось оно вообще все реже и реже. Преимущественно во время хоровых распеваний партийного гимна на торжественных заседаниях и съездах.
Поэтому возвращение этого чувства Л.З. всегда воспринимал как серьезную жизненную поддержку, как знак целесообразности существования, как примету того, что он необходим партии, что не оставлен он, что не отторжен от ее обоготворенного тела и не выброшен, словно жалкий утенок, в пустыню последнего одиночества…
Вот он и стоял, и вглядывался со все возраставшим тщеславием в свое замечательное, как ему казалось, в сановное, орденоносное фотоизображение. Оно полностью соответствовало главному, счастливейшему самоощущению Л.З. Сначала, благодаря примитивной механике нарциссизма, он как бы слился начисто со своим фото, слился не без некоторого похотливого тепла, размывшего в глазах зловещие траурные рамки, а затем, забываясь, отдался неизбежной в такие моменты иллюзии. Это Мехлис в генеральском кителе, это Мехлис в орденах и медалях, беспощадный с врагами партии и государства Мехлис, покровительственно, родственно смотрел на небритого, изможденного хворью сердца и почек, всклокоченного, жалкого, в спавших с тощего зада кальсончиках Л.З.
Вдруг он задрожал, почуяв во взгляде генерал-полковника испепеляющее презрение, почуяв угрюмую отчужденность величия его фигуры и бесконечную отдаленность ее от себя – ослабшего человечка с газетенкой в руках.
Наркотическая иллюзия быстро теряла силу, и вот уже «Правда» выпала из рук Л.З., спазм тошноты толкнул его остановившееся было сердце, толкнул еще разок – подзавел подостывший от невообразимого ужаса мотор, – и смятенное сознание, никоим образом не подготовленное к такого рода смятениям, беспомощно трепыхнулось в попытке разобраться в происходящей чертовщине.
Л.З. снова бросился к телефонным аппаратам… Молчание в трубках было бездонным и черным. Ни писка. Ни треска… На носках подошел к двери с тем, чтобы внезапно открыть ее и отшвырнуть какого-нибудь тихушника. Резко крутанул замок. Дверь не поддавалась. Повертел ключом в запасном замке. Снова подергал ручку. Забарабанил руками по стенам, по дверной обшивке, зная, что все равно никто не услышит. Он сам приказал однажды усилить звукоизоляцию квартиры, используя все передовые достижения зарубежной техники.
Л.З. еще не допустил до себя мысли о том, что в известном смысле его больше не существует. Поэтому всеми его то весьма логичными, то безумно странными движениями и действиями руководил звериный инстинкт – вырваться из запертой клетки, а там уж что-то предпринять для спасения и выяснения издевательских обстоятельств… Мехлис, понимаете, не какая-то вшивая пешка, товарищи… в сообщении подчеркивается моя выдающаяся роль на всех участках и фронтах… четыре ордена Ленина, понимаете… я за вас самые черные дела проделывал, сволочи…
Порылся в чуланчике в поисках молотка или гвоздодера. Расчихался от пылищи, но не разъярился, как обычно в таких случаях, а как бы из далекого далека подумал, что в чихании есть такая, в сущности, прелесть, никак не вяжущаяся с бредом правительственного сообщения, такая сладчайшая жизнь имеется в рядовом чихании от пылищи, что… совсем вы, товарищи и лично товарищ Сталин, впадаете в средневековый идеализм с вашими дурацкими шуточками.
Попробовал взломать первую, внутреннюю дверь гвоздодером. Но она была намертво присобачена. Пробил в нескольких местах обивку. Гвоздодер отскакивал от оцинкованного железа.
Говно… доизолировался, сказал сам себе Л.З. и начал орать, выть, звать спускающихся с лестниц, выходящих из лифта – всех ему на непереносимую зависть живущих людей, может быть, думающих в этот момент о Л.З. как об «ушедшем от нас… после тяжелой продолжительной болезни… на всех участках… и выражают глубокое соболезнование семье покойного…».
Харкнув на дверь, подошел к окнам. Ни открыть их, ни разбить тоже не было никакой возможности. От гвоздодера на спецбронестекле – модной в домах номенклатурных прохиндеев новинки – оставались лишь царапинки. Привлечь к себе внимание прохожих или хотя бы дежурного дворника тоже было невозможно. Окна намертво были зашторены громадными портретами членов политбюро… Угадывались отретушированные, серо-коричневые части проклятых знакомых физиономий.
От ненависти к ним, от усиливающегося ужаса и внезапного помутнения рассудка, не рассчитанного, конечно, на столь резкие и уродливые гримасы действительности, ноги у Л.З. подогнулись, в висках взвинченно взвизгнула тупая боль – он упал без сознания.
Обморок навел кое-какой временный порядочек в организме Л.З. Сердце слабо подкачивало кровь к отключенному от обмозговывания случившегося серому веществу. Кровь оросила в нужный момент сосудики серого вещества. Подпитала в нем двигательные центры. В тот же миг начало происходить одно из восхитительных чудес на нашей грешной земле – возвращение к жизни человеческого организма, полностью еще лишенного сознания, но уже хватанувшего встрепенувшимся ртом волшебного состава земного воздуха, слабо шевельнувшего пальцами рук, почуявшего наконец-то отзвук боли в разбитых при падении коленках и открывшего мутные, пустые от абсолютного отсутствия мысли органы зрения.
Тут, как бы выбираясь из бескрайнего провала, Л.З. еле-еле встал на карачки, схватился рукою за первый попавшийся предмет – это была прислоненная к стене старинная арфа – и вполне осмысленно уловил пробужденным слухом тихое, милое и нежное, как вздох самой жизни, звучание случайно встревоженной басовой струны.
В глазах у него еще было темно от мути, набившейся на зрачки в обморочной бездне. На первые, пусть ничтожно-слабые, движения ушли все за миг накопленные силенки. Кровь снова отхлынула от серого вещества – он вторично оступился и чуть было вновь не сорвался, но неведомые силы чудесно подхватили его руку, пальцы задели разом почти все струны арфы…
Господи! Господи! Что это было… Благородный инструмент как бы благодарно ахнул от немыслимой неожиданности всею отверстою Случаем грудью. Оживший звук, воспринимая сам себя, очарованно застыл в постылой квартире, постепенно одолеваемой мрачным тленом, застыл в бесконечном изумлении и легком, игривом неверии перед чудом воскрешения каждой ноточки в клочке мелодии, казалось бы, сгинувшей безвозвратно в черном времени нескольких веков…
Тогда иная длань и по иному поводу одухотворенно и доверчиво делилась с арфой избытком любви и тоски, ужаса и покоя, страха и свободы, делилась достойно звучавшей страстью спасения жизни от тягостного провала в некую бездну молчания, и не дрожащие пальцы злодея, брошенного душою, цеплялись за отзывчивые струны, выкарабкиваясь из бездны, но живые персты, но милые пальчики, движимые душою девушки, душою самой музыки, с веселою печалью взлетали и падали, падали и взлетали по тоненьким ступенечкам струн, дразня эту самую разверстую под ними бездну…
Выкарабкавшись из нее в тот же миг, Л.З. настороженно прислушался к спасительному звуку случайно вызванной им к жизни гармонии, но не та это была личность, чтобы попытаться постигнуть великий смысл истинного чуда, никогда не снисходящего до вразумительных объяснений даже с величайшими из гениев.
Время шло. Чудесный звук возвращался туда, откуда он только что явился, освобождая место почтительно и покорно стоящей в отдалении, но по-плебейски торжествующей мертвой тишине.
И от жуткого страха остаться снова наедине с мертвой тишиною Л.З. с трудом привстал, доковылял до «Телефун-кена» – принадлежал в свое время Кейтелю – и включил его. Настроил на волну Всесоюзного радио. Немного пришел в себя от треска и писка разных помех. Не сразу сообразил, что вечно ненавистная ему «траурная тягомотина всех этих, понимаете, шопеногригобетховенов… это, я считаю, товарищи, у нас лишнее в борьбе нового со старым»… прямо связана с проведением в жизнь ряда важных положений правительственного сообщения о его смерти.
В нем так было сильно и необоримо отвратительно тщеславие удачного выскочки, что, сообразив, он прислушался по-собственнически требовательно к тяжким для живых и мертвых звукам похоронного марша. Прислушавшись, вдруг рухнул на пол, как в детстве, и, как в детстве же, горчайше разрыдался от сладкой отравы необъяснимой тоски.
Все было в этот момент у Л.З., словно у всех приличных, но трагически рыдающих почему-либо людей: тряслись плечи, ожесточенно стиснутые кулаки размазывали по физиономии сопли и слезы, пронзительная к себе жалость сжимала грудь, изо рта, трогательно пузырясь на припухшем губошлепье, вылетали какие-то нелепые звуки.
Но все это происходило не с душою Л.З., поскольку она покинула досрочно ничтожное его тело, не с душою человеческой все это, напоминаем, происходило, изнемогающей порою от сочувствия к нам и бессильной что-либо изменить в изорудованном нами же, а оттого и жестоко-враждебном мире.
Просто обездушенное существо Л.З. заполнила собою траурная музыка, и некое подобие души человека – предельно близкое общей душе человечества – тотчас сотрясло его своими рыданиями.
Только Л.З. уже никак не мог воспринять замечательного Знака того, что ужасающей нас всеоставленности на самом-то деле не существует, вернее, не может существовать по причине явной одухотворенности Вселенной. Творец не способен на самоотчуждение. А вот Человеку довести себя всею своею предательской жизнью до того, чтобы в конце исковерканного пути, в самую, можно сказать, необходимую минуточку проморгать простой, простейший, ясный без усилия мысли – воде, тверди, воздуху, свету, листве, рыбам, червю, пауку, пантере, крысе, птице, слову; столь бездарно проморгать замечательный Знак неоставленнос-ти – это и есть, на наш взгляд, прижизненный ад, до краев набитый смердыней адского одиночества.
Довольно странно, что, во-первых, не сжиться с замечательным Знаком в состоянии жизни, подобно вышеперечисленным стихиям и тварям, а, во-вторых, ухитряться ежеминутно его промаргивать с каким-то зловеще совершенным автоматизмом, да к тому же еще со смехотворным самодовольством, способен лишь Человек…
Из благостных, по сути дела, рыданий, которые Л.З. привычно-брезгливо отнес к жалкой плаксивости недочеловеков, копошащихся в предыстории, его вывел голос Юрия Левитана.
Номенклатурный бас хамовато и бодренько оборвал, пресек музыку и, как бы с трудом сдерживая прущий из груди пафос, сообщил, что первую тысячу метров штапеля выдали вставшие на трудовую вахту в честь дня Советской Армии ткачихи Гжатского– Л.З. послышалось «Адского» –камвольного комбината…
Л.З. в бешенстве вскочил с пола и, затопав ногами, бесстрашно заорал:
– Говно-о-о… все – говно-о-о… мне плевать… плевать… говно-о-о…
Но собственный крик сразу же припугнул его. Он смущенно и виновато кашлянул. Загривок свело, как это всегда бывало, от всевидящего взгляда Хозяина. Л.З., перетрухнув, постарался взять себя в руки. Быстренько оставил мстительную мысль разбить к чертовой бабушке сволочной «Телефункен», да так, чтобы задымились его кишочки и затрещали лампочки… адского, понимаете, комбината в честь трудовой вахты… я же вас, блядей, научил всему этому паскудству на свою голову…
Так он подумал про себя, и навязчивое чувство того, что Хозяину… гадине… ничтожеству… ебаной всемирной оспе… каким-то образом виден он весь, как на ладошке, уже его не покидало. До поры до времени…
Всячески понося про себя всевидящую тварь, играючи парализующую его волю, суматошно и тоскливо перебирая в уме различные причины адского происшествия, а заодно и бурно проклиная возможную подлость предателей и предательниц, Л.З. с показушной деловитостью начал совершать внешне целесообразные действия.
Возвратился в сортир, но вновь не смог ни помочиться, ни испражниться. Развел руками и чмокнул языком – дал понять Хозяину… смотри, мразь черносотенная… подонок… убийца законной супруги… тут я ничего не могу поделать… доведен выродками-врачами… спасибо вам, Иосиф Виссарионович, за разоблачение мерзавцев… вот кого надо хоронить, понимаете, а не тех, кто на всех, можно смело сказать, участках с безграничной преданностью…
Виновато развел руками и нажал кнопку бачка. Вода, однако, не вырвалась из него в толчок со всегдашним, так славно освежающим шумом. Тогда Л.З. счел необходимым искренне хохотнуть своевольной шутке вечно любимого вождя, гримасливо оценить его гениальный юморок… неистощимую выдумку… Зощенке срать-недосрать… анекдот у вас не догма, а руководство к действию… ох и даетттте…
Затем Л.З. пожелал умыть зареванную физиономию. Пожелал побриться и вообще привести себя в порядок под ненавистным, неотпускающим… в конце концов, исторически необходимым взглядом… без вас, товарищ Сталин, мы – нигде и никуда…
Так вот, оба крана – горячей водицы и холодной – поочередно шипуче испустили дух, и не выпало из них ни капли.
Л.З. вопросительно оглянулся. Пожал плечами, как человек не оценивший в первый миг всей прелести заковыристого анекдотца, но тут же, якобы по мере доходящего до него – жуткого осла – смачного шарма, принялся гоготать, хватаясь за животик, смахивая слезы и захлебывающеся повторяя особенно удачную концовочку: а из крантиков-то, понимаете, ни капли… ни капли… ой, блядь… просто подыхаю… Ну вы даете, батя…
Л.З. и в голову не могло прийти вызвать немедленно слесаря. Хозяин знает, что делает… Смешно что-либо предпринимать. В этом основной смысл государственной и всенародной шутки…
Л.З. страстно захотелось, чтобы рябая харя заметил его жизненное рвение, чтобы поверил он в желание Л.З. что-то делать, не сидеть, понимаете, сложив белые ручки крендельком, алые губки бантиком, быть даже в такой непредвиденно сложной ситуации активной частицей партии… на всех участках… крупный вклад… были в переплетах, так сказать, поволнительней… висели на волоске от расстрелов…
Есть он не хотел. Впрочем, и остальные плотские желания как-то незаметно сгинули от него. Он вдруг поспешил к гардеробу, предчувствуя, что есть у него сейчас шансику-лянчик угодить Хозяину… мы тоже с Мехлисом умеем пошутить… это тебе, сволочь, не шуточки Буденного, кавалериста поганого… куш сивый мерин тохес… мерзавец…
Разыскал в гардеробе, освобождаясь от ужаса и радуясь наличию дела, старинный траурный костюм испанского вельможи. Поглядывал через плечо и выискивал в зеркале взгляд Хозяина, облачаясь в чудесную историческую ценность, умоляюще приглашал его обратить внимание на отсутствие в своих действиях упадничества и присутствие в них же партийной дисциплины.
Вдруг сказал вслух:
– Стоп, товарищи, а когда же у нас похороны?… И где же это наши газеты? – пробежал глазами правительственное сообщение с таким жалким, показушным интересом, что даже рябая харя, если бы видел он в тот миг своего бездарного сатрапа, содрогнулся бы от омерзения. – Ага… как это ты, Надюшка, дала маху? – пошутил Л.З. специально в расчете на то, что Хозяин оценит старую шуточку насчет партийно-солдафонского юмора Ильича и его ненависти к крупному эмпириокритицис-ту. – Как это ты, Надюшенька, дала маху?… Вот, тут у нас, пожалуйста… э-э-э… завтра – Колонный… затем… затем… а уж только после нее – похорончики-арончики… не раньше… Время, понимаете, работает на нас… Однако Мехлис не может без работы – это он с аппетитцем повторил любимую деловито-кокетливую фразочку и поспешил на самом деле в кабинет.
Поспешил, стараясь не глазеть на жившие в квартире вещи и вещички, потому что каждый взгляд даже на ничтожную утварь, существование которой, казалось бы, давно и навсегда выпало из поля его пресыщенного зрения, так остро надрывал сердце какой-то незнакомой болью – дальней родственницей боли физической, – что обреченного начинало обморочно пошатывать, как если бы он был больным зубом в нежной, в воспаленной, в измученной десне жизни.
Знаем мы, очевидно, больше, чем понимаем. Только в таком смысле Л.З. знал, что каждый взгляд на ничтожную вещь, каждая оглядка в прошлое, а особенно мысли о близких людях и уже тающих в сознании тенях вожделений – это невыносимый, вечный, ужасающий обрыв ниточки, жилочки, сосудика от того, что еще сегодня утром привиделось безотрывным от…
От чего именно Л.З. – тоже бессознательно, – не мог позволить себе уточнить. С ним случился бы тогда удар или инфаркт, а вот этого-то как раз и не могли дозволить некие таинственные жизненные силы, обитающие в существе человека, но в известный момент почему-либо прекращающие всякие отношения с его личностью… Им еще не пора. Они должны действовать ровно столько, сколько должны, если, разумеется, один из зверских видов насилия не разрушит, как говорится, их перспективные планы…
В кабинете Л.З. уселся за свой шикарный письменный стол – не стол, а изящный, хотя и массивный, пульт управления интеллектуальной деятельностью трех поколений политдеятелей бывшей австро-венгерской монархии, затем – собственность Риббентропа… Уселся, сделал вид, что пишет, как простой, скромный большевик-ленинец, демократичную жалобу в Минздрав СССР на участкового врача… достойна удивления циничность, с которой… наплевательское отношение к святой для врача нового типа клятве Гиппократа… дело не в личном здоровье, а… позволительно спросить: куда… все силы на борьбу с зарвавшимся сионизмом в системе бесплатного медобслужива-ния…
Апатично начирикивая жалобу, старался как-нибудь ненароком выразительно не глянуть на платиновый бюст Хозяина или же на налбандяновский портретишко. Одновременно как натренированный конспиратор обмозговывал случившееся – рассудительно хотел втиснуть его в рамки здравого смысла… Говно… ты понял, что смертины не врут, и хочешь, чтобы я подох раньше тебя… вот чего ты хочешь… и тебе, ты думаешь, будет легче?… не будет… потому что тебе уже не над кем будет издеваться, сволочь… что у нас завтра?… Завтра у нас кремация… ах чтоб вы все провалились… какая кремация?… Завтра у нас Колонный… затем – лафет, Мехлису положены лафет и Красная площадь…
Л.З. слишком долго выметал из сознания словечко «кремация», в котором, кроме всего прочего, он улавливал какое-то тонкое издевательство над словом «Кремль». Оно наконец воткнулось – словечко «кремация» – в затылок, как штыковая лопата втыкается в унылую, мерзлую, предзимнюю, кладбищенскую глину. Воткнулось, заспиненный могильщик приналег грязной ступнею на заиндевелую железяку, пернул с похмельной натуги, и вошла железяка на положенный штык в серую глину обезумевшего от перенапряжения человеческого мозга.
Л.З. выпучил глаза… то есть… как… кре-ма-ци-я?… я кремирую… или, понимаете, меня кремируют?… что такое кремация?… кремация… кремация…
Он так и сидел с выпученными от невозможности уразумения глазами, как бы выбравшись на чуток из адской каши времени, и глаза его были полны пустой бессмыслицы, потому что, опять-таки, энергия, которую таинственные жизненные силы тратят обычно на прекрасное, но зазряшное временами очеловечивание органов нашего зрения, ушла на предупреждение мозгового удара в раскалывающемся от настырных штыков железяки черепе Л.З…кремация… кремация… кремация… кремация…кре-мация… крема…
Могильщик в генералиссимусовском мундире сдул с рябоватого носа каплю трудового пота, звякнул орденами и медалями, блеснул почему-то непропитыми еще с утра бриллиантами, отрыгнул похмельным же хашем прямо с портрета в мертвенно-серую физиономию Л.З. и со всемирно известным грузинским акцентом зловеще-тихо сказал: «Перекур, товарищ бывший министр Госконтроля…»
Несколько опомнившись, Л.З. от беспредельной к себе жалости подумал: «Почему? Почему ты мстишь мне так тяжело? Почему?» Уронил голову на теплое зеленое сукно стола, но вдруг, вскочив, сказал вслух с необычайной силы убежденностью и, как всегда, не без бахвальства: «Мехлису есть за что мстить! Есть!»
Слов своих, надо сказать, не перетрухнул, ибо в этот момент сумел подбросить приличный мосол все еще ненасытному своему тщеславию. Он вообразил, забыв о прочем, что выдающийся садист всех времен и народов как бы поднимает его – Мехлиса – до себя, причем поднимает неслыханнейшей в истории местью… придет, понимаете, время, и вы прочитаете в школьных учебниках будущего про всю эту катавасию, товарищи… до меня доберутся новые Шекспиры и Эйзенштейны… что такое Брут и Кассий по сравнению с моим провалившимся заговором? Говнюки… им, может быть, снились смертины? Демократы херовы, понимаете… ох это будет кино…
Л.З. даже поцокал нескрываемо смачно кончиком языка, но тут же застонал и снова сокрушился… за что?… за что?… почему не арестовали?… почему Бухарин не знал, что через минуту получит пулю в лоб, а Мехлиса завтра – в Колонный?… Пусть заговор, но разве Мехлис у вас не заслужил ареста, следствия и так далее, понимаете?… А?…
Л.З. поднял голову. С мольбой вгляделся в рябую, несмотря на старание придворного гримера, рожу могильщика. Тот невозмутимо перекуривал.
«Ну хорошо, – сказал Л.З. тоном большого дипломата, ведущего трудные переговоры с позиции явной слабости с явным бандитом, – сообщение… Колонный… и так далее… не будем уточнять… но что после вмуровывания? Мехлис же на самом деле всего один!… Неужели мы допустим в наше время эту поповщину?…»
Совершенно потрясенный и самими этими мыслями и тем, что они почему-то не возникли сразу, Л.З. окончательно растерялся.
Он уже слегка привык к тому, что самое ужасное во всей этой гнусной шуточке, в похабном розыгрыше – кремация. С содроганием, но все же смог представить предстоящее завтра, послезавтра… и так далее, какому-то другому Мех-лису. Чучелу, замастыренному лично Образцовым в театре кукол… Сталинская премия за особо выдающиеся театральные достижения… Восковой фигуре, срочно отлитой за железным занавесом и доставленной на новейшем МИГе из Лондона в Москву… Но подумать, что все это предстоит пройти ему, вот этому, живому в сей миг Мехлису… шуточка ваша зашла слишком далеко, товарищ Сталин… гениально, но хватит… хватит…
Л.З. просто попятился из кабинета – только бы подальше от рябой рожи, только бы не быть с ним наедине… Снова подергал дверь. Снова побарабанил по ней и по стенам кулаками… абсурд… уже черт знает сколько? времени… совсем темно… Я что-то не слышу троллейбусов с автобусами… для того, чтобы я был выставлен в назначенные сроки для прощания с трудящимися… товарищи, меня ведь надо убить… извините, но вы не успеваете… убить мало, нужно одеть, побрить… у меня очень жесткая борода… нужно одеть, так сказать, не говоря уже о цветах, венках-мунках и лен-точках-шменточках… давайте, понимаете, быть до конца логичными… до Колонного вы обязаны допустить к телу семью… в сообщении черным по белому сказано о глубоком соболезновании моей семье и родственникам, понимаете, покойного… вы же просто не успеваете… вы ничего не успеваете…
Л.З. успокаивался все больше и больше. Позаговаривав зубы терзавшему его ужасу и логично порассуждав, он совершенно правильно сообразил, что в Колонном должен лежать не он.
И от неожиданной надежды сразу отлегло от сердца. Такое, говорят, случается с обреченными даже за несколько минут до казни.
Чего только не померещилось тогда Л.З. Конечно, это розыгрыш… я зря поддался упадничеству… но, знаете ли, хотел бы я видеть вас на своем месте, товарищи… камерная игра в «наш паровоз летит вперед, в коммуне, понимаете, остановка» – пиписка по сравнению с тем, что я пережил… уф-ф…
Таким легким и счастливым он не раз чувствовал себя в детстве, после жутких ночных сновидений. Будил истошным воем маму. Прижавшись к ней, неизвестно кого благодарил за чудесное избавление от кошмара и возвращение в безмятежное существование… снова спать-спать… спать…
Л.З. прямо в старинном траурном костюме повалился в кровать, по-детски дрожа от пережитого… спать… спать… уснуть и как-то прогнать призрак вновь настигавшего ужаса. И он уснул.
Ужас, так до конца и не сумевший пробиться в сознание
Л.З., успел только цапнуть его за пятку, как в детстве… значит… товарищи, одну минуточку… если в Колонном не я, то…
Додумывать мысль Л.З. был уже не в силах. Правда, до полного забытья успел ему померещиться расстрелянный Рабинович.
Однажды, в начале бесопляски террора, Рабинович шепнул своему шефу с тяжкой, с искренней мукой сопереживания чужой беды, шепнул своему шефу, уверенный из-за раболепства в его врожденной порядочности: «Я убежден, что ожидание смерти гораздо приятней ожидания ареста». – «Почему?» – «Потому что смерть естественней. Соответственно, в ней гораздо больше достойного нас трагизма». – «Кого нас?» – «Я имею в виду вообще Человека, как говорил Маркс». – «Время поставило на повестку дня, товарищ Рабинович, арест врага народа, а не “человека вообще”. И арест врага народа мы приводим в диалектическое единство с его смертью, с его беспощадным уничтожением». – «И все-таки я чувствую, что ожидание ареста – гораздо отвратительней ожидания смерти. Я – марксист, но мне трудно объяснить, почему я так думаю, Лев Захарович. Извините…»
И вот, проваливаясь в забытье, Л.З. успел сказать нечто важное Рабиновичу со столь свойственным натурам злобным и мелким говнистым чувством якобы выстраданной правоты. Он сказал – зубы у него стучали от дрожи озноба и омерзения – сказал нарочно громче, это отпугивает ужас: «Дурак… я… я… я сейчас променял бы одну эту минутку на двадцать ожиданий ваших арестов… альтер эго херово, понимаете… арест – пиписка по сравнению с…»
Ему ничего не снилось. Это было просто блаженнейшее небытие для изможденного перекопанного штыковой лопатой рябого могильщика серого вещества – «этого изумительного, этого единственного субстрата сознания», как любил говаривать тот же Рабинович, смакуя лакомые ток-синчики туповатого материализма…
Здесь необходимо добавить, вернее, сделать одно скромное замечание к любимой мысли невинно погибшего человека.
Нам кажется, что серое вещество, действительно, становится единственным субстратом сознания личности или, что гораздо правильней, человеческого организма, когда – чаще всего бессознательно, то есть не ведая, что творя, – личность отключается от прочих благодатных, многочисленных, а главное истинно родительских источников, не только этого самого сознания, но и всего замечательно сущностного для Человека.
А если уж на то пошло дело, неосновательно присваивать чудесному самому по себе серому веществу, самоотлучившемуся или отлученному от родительских источников, звание генералиссимуса, поскольку, находясь, скажем, в черепной коробке Л.З., мечущегося, но уже не способного разобраться в причинах ужасного происшествия, серое вещество находится в весьма разжалованном виде, подобно полупарализованным, не без его помощи, рукам, ногам, ушам, глазам, языку и, конечно, муде. Думается даже, что все, выдаваемое этим генералиссубстратом и принимаемое нами за сознание, есть на самом-то деле то же, что и саднящая, но с годами затихающая память ампутированной верхней конечности об изумительной, например, пощечине, которую она, конечность, будучи еще гордой и самолюбивой ручищей… рукою… ручкой… рученькой… лапкою… просил прощения… пальчики перебирал… перебирание пальчиков…
Не будем уж тут говорить, как нижним ампутированным конечностям невыносимо… надсадно чудятся сладкие занозы детства… дрожь коленок от звука затворенной спаленки перед первою брачною ноченькой… ноженька… в баньке мозольчик срезаю распаренный… ножка…
Л.З. злобно отмахнулся и чуть не остервенел от раздражения, когда проклятый субстрат сознания, отдохнув во сне и поднабравшись силенок, растормошил сам себя. И несмотря на страстно увиливающие от пробуждения остальные части организма, показалось серое вещество, опять-таки самому себе, всплыло это в нем мгновенно, Субстрат Суб-стратмаевым, дотошным ординарцем представителя ставки Верховного Главнокомандующего.
Как эта сволочь узкопленочная умела будить, подумал Л.З., с каким неуставным садизмом она умела это делать, понимаете…
Он закутался в лисий салоп еще плотней и упрямей, удивляясь, что не вспотел, хотя, чтобы забыться, завалился одетым в жуткую чернь сукна и бархата…
Л.З. отбрыкивался от заводившегося все сильнее и сильнее диковатого ординарца, поскольку накануне тому было приказано… бесстрашно разбудить… в случае, понимаете, чего… и еще, не протерев зенки, ненавидя эту сволочь, которая только рада поводу… ненавидя возвращение к мерзкой, страшной войне и свою военную бездарность… ненавидя гнилостно-кислое смердение перегара во рту, шибающее в и без того трещащую голову… все же поднимался Л.З. со стоном, пускал гунявыми губами пузыри… тупо ошеломленно повторял… что?… что?… какое наступление?… какой на хер китель?…
Ему хотелось отвязаться хоть как-нибудь от воспоминания об ординарце, которого он по подлянке отправил на передовую, где тот от азиатского уныния не мог воевать, не поднялся в атаку и был, разумеется, пришпокнут комиссаром – выучеником Л.З.
Отвязаться от всего… от всего… от всего… какой марксизм на хер ленинизм? какая партия?… пропадите все пропадом, проститутки… какой Колонный?… что вы мне, понимаете, с Красной площадью лезете?… кремация… кремация…
Словечко заклацало, пакость, снова заклацало в затылке и еще поглубже, как клацает железяка могильщика, скользнув по глубинному камешку и выкрамсывая его из засля-котевшей за ночь глины с таким аллергическим для слуха звуком, что аж сводит от оскомины скулы…
Л.З. почувствовал вдруг общую слабость и с завистью подумал о людях, которые подыхают… понимаете, в безмятежном сне… Буденная мразь мечтает подохнуть вообще на какой-нибудь телке из Большого… паразитина… Берия, кажется, начал опыты по синтезированию бывшего древнеримского средства… врежешь бокальчик, тебе снится удовольствие и… все… все… я виноват в том, что не подготовился к данной минуте… уже за это одно Мехлиса следует уничтожить… кто мне ответит: зачем я проснулся?…
Л.З. все же вылез из глухой берлоги. На всякий случай прикинулся, как и вчера, бодреньким… черт его душу знает, какие Он делает ходы, гаденыш… если Он их делает, понимаете, вообще… приказал помучать подольше – и все… простейшее решение… я и сам принял бы точно такое же, будь я на его месте… я бы тебя, мразь рябая, помучал еще не так… Мехлис так помучал бы тебя, что у тебя усы выпали бы от переживаний, сволочь… куда смотрела партия, когда ты издевался над больным Ильичем?… вот что мы теперь, понимаете, получаем, блядский род… о-о… как бы я тебя помучал…
Л.З. такой разобрал аппетит на зверскую, сладчайшую месть, пусть даже мысленную, что он по привычке поцокал языком. Мысленная месть возбуждала.