Текст книги "И снова взлет..."
Автор книги: Юрий Белостоцкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– «Мессера». Справа выше. Идут наперерез.
И тут же, по всей эскадрилье: «Сомкнуть строй!»
Кирилл вздул на шее жилы и, оторвав враз погорячевшие лопатки от бронеспинки, повернул голову, насколько это было возможно на его сиденье, в ту сторону, куда указал Сысоев. Но «мессеров» не увидел, их что-то в этот момент закрыло, может, сам Сысоев, вставший к нему боком. Вместо «мессеров» он увидел вторую пару «яков», очутившуюся в этот момент тоже несколько впереди бомбардировщиков и затем круто потянувшую наверх, где, составляя так называемую ударную группу, ходили генерал с Логиновским. Кирилл отрывисто спросил:
– Много?
– Пока шестеро, – ответил Сысоев все тем же будничным голосом, но Кирилл-то знал, что Сысоев сейчас тоже напрягся до предела, только он, этот Сысоев, умел, как никто другой в эскадрилье, управлять собой и своим голосом.
Не убирая левой руки с секторов газа, Кирилл подтянулся к впереди идущим самолетам, как того потребовал командир, втиснулся поплотнее в четкий клин «девятки», имея справа все того же Долматова, флюс которого после пикирования вроде еще больше разнес щеку, привычно огляделся, чтобы уж потом, когда дойдет до дела, зря головой туда-сюда не вертеть. И это оглядывание тут же сняло с него напряжение, какое его охватило в первый миг сообщения о «мессерах»: внушительно, даже величественно выглядела сейчас, в этом плотно сбитом строю, эскадрилья, все в ней – от тесно сомкнутых зеленых тел до могуче дышавших моторов и щупавших небо зрачков пулеметов – было удивительно подогнано и безукоризненно красиво. Самолеты шли рядом, крылом к крылу, и без покачиваний, словно боясь одним неверным движением стряхнуть со своих массивных крыльев солнечный ливень, придающий им пугающе холодный блеск, и нарушить мрачную торжественность момента. Прозрачных кругов винтов нигде видно не было, как если бы все бомбардировщики, кроме его, Кириллова, вдруг скинули с себя эти ненужные теперь украшения, чтобы не помешали в бою, зато все остальное, даже стрелявшие зноем, похожие на жабры, выхлопные патрубки моторов впереди идущих самолетов и приоткрытые шторки радиаторов на их плоскостях, Кирилл, хотя и не глядел на них специально, видел отчетливо и, казалось, мог дотянуться рукой. И от этого зрелища в душе у него ворохнулось даже что-то вроде гордости и мстительного торжества, и он уже метил было лихо подмигнуть встретившемуся с ним взглядом Долматову, чудовищный флюс которого на него тоже почему-то подействовал возбуждающе, как Сысоев вдруг опять повернулся к нему всем туловищем и сообщил:
– Еще шестеро.
Голос у Сысоева на этот раз был далеко не будничным, Кирилл без труда уловил в нем тревогу и, тоже почувствовав что-то вроде рачьей клешни на сердце, перехватил штурвал покрепче и ответил уже с раздражением, словно это Сысоев насылал на них «мессеров»:
– Поглядывай там… И стрелок пусть не зевает…
Но поглядывать Сысоеву пришлось не долго, ему пришлось вскоре открыть огонь, и Кирилл понял, что началось самое неприятное.
…Он только что перевел дыхание после очередного наскока «мессеров», чуть было не нарушивших боевой порядок «девятки», и порадовался, что одного из них удачно срезал кто-то из группы непосредственного прикрытия, кажется, Башенин-младший, как вдруг Сысоев с возгласом «опять атака!» дал из своего «березина» короткую очередь и внезапно примолк, будто пулемет заело. Кирилл скосил глаз на сторону, но ничего не увидел, а через мгновение почувствовал, как его вдруг самого сильно, будто током, толкнуло в левое плечо. Это был даже не толчок, а скорее удар, удар острый и резкий, от которого он, зайдясь дыханием, закрыл глаза. И еще он почувствовал, как штурвал в руках при этом вздрогнул и самолет накренило, а затем мелко, как в ознобе, затрясло и от этой тряски будто начала лопаться обшивка на фюзеляже и плоскостях. Потом, все так же с закрытыми глазами, которые никак было не разлепить, он ощутил, как что-то темное и хвостатое, будто туча, накрыло их сверху и, как ни гудело у него в голове от боли, сообразил, что это был самолет, а вот свой или вражеский, определить не мог. Когда же, превозмогая боль, он заставил все же себя принять прежнюю позу и открыть глаза, то увидел уже такое, что от злости и обиды едва не сорвался на крик: левый мотор его «семерки» пугающе дымил и рвал капот, как если бы ему под капотом вдруг стало душно и тесно и он захотел хлебнуть свежего воздуху. Кириллу сейчас тоже не хватало воздуху, и он, стиснув зубы, попробовал было, с трудом нащупав раненой рукой шарики секторов газа, усмирить взбесившийся мотор их движением, но мотор, точно озлясь, издал нутром какой-то протестующий хрип и, давясь и брызгая горячим маслом, чуть ли не разом выбросил изо всех патрубков десяток черных дымных гадюк и остановил, заклинив в мертвой неподвижности, винт. И под капотом сразу стало тихо и спокойно, лишь откуда-то снизу, со стороны радиатора, обтекая капот справа, с запозданием стрельнуло чем-то белым, похожим на разбавленное молоко, и все – больше ни дыма, ни масла, ни тряски в моторе, только омертвело вставшие лопасти винта да чудовищно безобразные дыры от пуль на бурой зелени капота, в которые уже с яростным любопытством засматривало солнце. И только вспышка боли в плече безжалостно заставила Кирилла оторвать оцепеневший взгляд от этого унылого зрелища.
Кирилл был в темном комбинезоне и поэтому не сразу увидел на темном темное же мокрое пятно чуть выше локтя, а когда увидел, не столько испугался, сколько удивился, что ранен был опять почти в то же самое место, что и зимой. Пятно было небольшим, но сочным и, казалось, теплым, как бы исходило паром, и глядеть на него было совсем не страшно. Но когда он шевельнул этим плечом, чтобы на секунду снять руку с секторов газа, в плече так оглушительно стрельнуло, что он опять едва не вскрикнул и не выпустил штурвал из рук. «Надо же, – нашел все-таки он затем в себе силы удивиться, хотя удивляться было не время. – Даже шевельнуться невмоготу. Вот гады!» Потом, все же двинув осторожно рукой и почувствовав, что она слушается и самолет пока тоже слушается, не капризничает, только просит шибко на крыло его не заваливать, разжал враз онемевшие губы и крикнул Сысоеву дрогнувшим голосом:
– Левый мотор… И руку вот…
– Вижу, – быстро отозвался Сысоев тоже каким-то не своим голосом и потом добавил пугающе тихо: – С генералом тоже что-то. А вот что?.. Давай перевяжу…
Генерал с Логиновским с самого начала, как только «мессершмитты» появились близ «девятки», сковали боем сразу четверых из них. Правда, в первые мгновения им пришлось нелегко – «мессершмитты» имели преимущество в высоте и бой навязали на вертикалях[11]11
На вертикальном маневре.
[Закрыть], тогда как «якам» драться сподручнее было на виражах, но когда генерал вскоре удачной очередью снизу вспорол одному из них живот и тот как-то неуклюже, будто у него оказалась задняя центровка, «посыпался», купаясь в собственном дыму и забившем из мотора горячем масле, на хвост, они вздохнули свободнее, а генерал даже позволил себе бросить короткий взгляд на резавший небо внизу клин бомбардировщиков и отыскать в этом клине «семерку» Кирилла. Как ни мало было у него времени, он отметил, что Кирилл не жался и не отставал, как шедший от него слева Мельников, и он еще успел подумать, что Кирилл и на взлете, и на сборе в группу тоже показал себя летчиком что надо. Потом появилась новая шестерка «мессеров», и генералу стало опять не до Кирилла, им снова пришлось с Логиновским выделывать на своих разгоряченных «яках» каскады таких стремительных и замысловатых фигур, что в экипажах бомбардировщиков от удивления запокачивали головами – это было почище, чем в цирке.
Однако как генерал с Логиновским ни насиловали моторы, какие головокружительные перегрузки ни испытывали, «мессера», особенно из вновь подошедших, вскоре все же начали довольно близко подбираться к бомбардировщикам да еще как бы нарочно дразнили при этом и группу Смирнова: чего, дескать, тянете резину, деритесь. Но Смирнов знал дело туго, на провокации не поддавался, да и генерал время от времени напоминал ему, чтобы он или кто-нибудь из его парней не вздумал увлечься, хотя и понимал, что там, в группе непосредственного прикрытия, сейчас тоже приходилось несладко.
Генералу особенно досаждал желтоносый «мессер» с хвостовым номером 19. Чувствовалось, что там сидел далеко не новичок, и этот не новичок как бы тоже знал, что и в красноносом «яке», что поспевал повсюду и уже завалил одного из них, находился не просто какой-нибудь сержант или младший лейтенант, а кто-то много выше рангом и знатнее именем, и потому старался вовсю. Стоило генералу нацелиться на него носом, как этот «мессер» из-под удара ловко увертывался, стоило выпустить его из поля зрения даже на кратчайший миг, он норовил зайти к нему в хвост либо лез в хвост к бомбардировщикам, а потом, раз не получалось, поводя боками, как живой, круто отваливал в сторону, чтобы набрать лишних метров триста и опять иметь преимущество в высоте. Генерал поймал себя на мысли, что драться с таким первоклассным бойцом – одно удовольствие, только это удовольствие могло кому-то из них дорого стоить.
Когда этот самый настырный «мессер», перестав клевать генерала, переключился на Логиновского, генерал как раз был занят тем, что добивал еще кого-то из первых «мессершмиттов», кажется, того, который по его же милости остался без ведущего. Однако краем глаза ухватив, что «девятнадцатый» теперь развернулся на Логиновского, генерал сумел улучить момент и дал в его сторону пару коротких предупредительных очередей. И очень удивился, когда этот «мессер» вдруг, словно он его подбил, прекратил атаку и начал каким-то неуклюжим скольжением выходить из боя, да так, что вскоре на какой-то миг очутился почти перед самым носом «яка» ведомого Смирнова – лейтенанта Сокольцева. Сокольцев летчик был не молодой и знал, что сами «мессера» в сетку прицела обычно не лезут, но тут на него будто накатило и он, не сумев побороть соблазн, взял да и кинул своего «яка» за этим «мессером» следом. Только не знал Сокольцев, что это была всего-навсего ловушка. Едва он радостно сработал ногой и дослал сектор газа вперед, как второй «мессер», только и ждавший этого момента, кинулся стремительно как раз на «семерку» Кирилла, одну из последних в эскадрилье, причем ловко прикрываясь ее же собственным двухкилевым стабилизатором, чтобы не угодить под пулемет Сысоева.
Генерал увидел это в самый последний момент и, мгновенно поняв, что Левашову сейчас несдобровать, резким движением включил форсаж – иначе не успеть – и кинулся ему на выручку, хотя и заметил краем глаза, что сбоку, под углом, к нему уже заходил другой «мессершмитт» и это не сулило ничего хорошего. Но он уже не мог ни о чем другом думать, как только о Кирилле, ничего другого не видел, как только хищно вытянутое худое тело нацелившегося на Кирилла «мессера» и на этом теле игравший бликами колпак кабины летчика, который он собирался взять в прицел и развалить надвое. Лицо его в этот миг превратилось в маску, губ стало почти не видать, и сам он тоже почти не дышал, как если бы чрезмерным дыханием мог сбить мотор с непривычно бешеного ритма. В сетке прицела пока было чисто, но генерал чувствовал: сейчас, еще одно мгновение – и «мессер» окажется точно в центре, на головке мушки, и тогда он с наслаждением нажмет на гашетку. Но это – потом, когда он окажется, пока же «мессера» в прицеле еще не было, и он цепенел от мысли, что не успеет и Левашову конец. Но успел. Во всяком случае и «мессер», и генерал открыли огонь одновременно: «мессер» – по Левашову, генерал – по «мессеру». И «мессер», оборвав очередь где-то на половине, вспыхнул тут же худосочным, обесцвеченным лучами солнца пламенем и закувыркался вниз, к земле, оставляя за собой черный, бурунно вспухавший на глазах след.
Но едва генерал с облегчением, словно скинул гору с плеч, перевел дух и потянул ручку управления на себя, чтобы вернуть своего еще не остывшего от форсажа «яка» обратно на высоту, как тот самый «мессершмитт», что крадучись нацеливался на него сбоку, под углом, дал в его сторону длинную очередь, потом еще одну, уже вдвое длиннее первой, словно решил израсходовать на генерала весь боезапас. Генерал не видел этого, он только почувствовал сначала что-то вроде звона разбитого стекла и новых, боем занесенных в кабину запахов, а уж затем, когда «як» вдруг оборвал свой рев, нестерпимую боль в ноге. Генерал тихо, будто стыдясь, что его могут услышать, ойкнул и схватился рукой за рану. Но от прикосновения к ней ему стало еще больнее и он был вынужден откинуться на бронеспинку и закрыть глаза. А когда боль утихла и в глазах посветлело, он увидел, что его «як», оставшись на короткий миг без управления, начал терять скорость и нервно вздрагивать, как если бы его тело до ужаса страшили необычно свободный ход рулей и очевидность войти в «штопор». Кое-как уняв этот его ужас, генерал собрался с духом и крикнул Логиновскому, что его задело основательно и он выходит из боя, пусть Логиновский продолжает драться без него, уже вместе с четверкой Смирнова.
– А сопровождать меня не надо, запрещаю, – властно добавил он, увидев, что Логиновский после этих его слов, наоборот, кинулся за ним следом, чтобы прикрыть. – Как-нибудь обойдусь, а вы деритесь! Все, выполняйте! – и, зажав ручку управления между колен, хотя это и было неудобно, опять начал ощупывать и придавливать рану своей широкой ладонью, растопырив побелевшие и плохо слушавшиеся пальцы. Но кровь не унималась, темное липкое пятно на комбинезоне росло, пачкало руку и ручку управления, на глазах подбиралось уже к коленной чашечке. Да и боль стала донимать уже так нестерпимо, что генерал, чтобы не потерять сознание, попробовал удержать зарыскавший самолет уже одной ногой, здоровой, без нагрузки на раненую, и на какое-то время это принесло облегчение. Потом боль снова начала донимать его до черных кругов в глазах, и он, поняв, что одному ему так и так долго не продержаться, особенно если опять наскочат «мессера», вдруг без колебаний, только, правда, испытывая мучительную неловкость, принял единственно правильное решение – развернул своего «яка» на сто восемьдесят градусов и скользнул под плотный строй бомбардировщиков, как под железную крышу.
Здесь, под этим надежным укрытием, генерал почувствовал себя немножко лучше, тошнота отпустила и режущая боль в ноге как будто стала затихать. Он снова огляделся уже вполне осмысленным взглядом и, увидев над собой застывшие в мертвой неподвижности лопасти левого винта «семерки» Левашова, постепенно набравшим властную силу голосом приказал командиру эскадрильи бомбардировщиков быстрее и без особых осложнений перестраиваться в новый боевой порядок.
– Прикрывайте Левашова всей группой «пешек», – пояснил он свой приказ. – Левашов пойдет в середине. Скорость минимальная – чтобы не отстал. Я – с вами. Начинайте перестроение. Я не помешаю.
– Есть! – лаконично ответил комэск.
Кирилл ничего этого не знал, он только удивился, когда Сысоев передал ему об этом приказе, и затем, чуть спустя, увидел себя в центре нового боевого порядка, надежно, будто частоколом, окруженного со всех сторон своими же, ощетинившимися дулами пулеметов, «пешками». Он, правда, никак не мог прийти в себя окончательно, у него все еще сводило болью руку, хотя Сысоев наспех перевязал ее, у него по-прежнему ныло под ложечкой как от сознания невезучести, так и от беспомощности, но взгляд его уже не был обесцвечен тоской и обреченностью, как в первый миг, и кожа на щеках уже не вспучивалась ходившими желваками, а глянцевито отсвечивала на солнце, и губы не немели, а беззвучно шевелились, словно он вел про себя какой-то счет; от чувства потерянности и обреченности, какое его охватило в первый миг, теперь оставались только злость и горькая обида, и поэтому, когда он увидел себя в окружении плотно сбитых, по-акульи вытянутых тел своих же бомбардировщиков и понял, для чего это сделано, не удержался, чтобы не съязвить:
– Как на параде.
Генерала же он увидел много позже, когда «мессершмитты», так и не сумев дорваться до бомбардировщиков и потеряв еще двух, которых буквально надвое и почти в одно мгновение развалили братья Башенины, неожиданно для всех вдруг разом отвалили в сторону и с набором высоты ушли куда-то вправо. Эскадрилья в этот момент как раз подходила к линии фронта, и Кирилл уже собирался было позволить себе что-то вроде маленькой передышки, чтобы вернуть онемевшей руке чувствительность, как вдруг увидел впереди справа, почти в створе работающего мотора, ошалело вынырнувший снизу генеральский «як». У «яка» был такой вид, словно он, обалдев там внизу от одиночества либо обозлившись на кого-то, собирался и никак не мог полоснуть своим задранным кверху красным и вроде бы запотевшим от натуги носом по крылу впереди идущего самолета и при этом еще как-то кособоко, будто в его кабине сидел не генерал, а пьяный, заваливался на левое крыло. Это было так неожиданно и жутко, что Кирилл, как если бы потный нос генеральского «яка» был нацелен не в соседа, а прямо ему в лоб, вжался в бронеспинку и втянул через дрогнувшие ноздри воздух, потом, недоуменно поморгав, показал туда глазами Сысоеву. Сысоев тоже ахнул, тоже побледнел, не зная, что подумать, как быть. «Як» же генерала тем временем, как бы отказавшись от тарана, который у него не получился, вышел из крена и попытался сделать что-то похожее на «горку». При этом он опять как-то неуклюже, да и без видимой охоты, точно по нужде, показал чешуйчатый живот и поводил настороженно носом, как если бы хотел увериться, что воздух вокруг чист. Тоже не получилось. Тогда он снова задрал кверху правое крыло и хотел его консолью полоснуть уже не по соседу впереди, а по Кирилловой «семерке».
Кирилл оторопел и, чтобы избежать, казалось, неминуемого удара, резко, до боли в плече, вывернул штурвал влево, в сторону неработающего мотора, хотя это было чрезвычайно опасно, а когда снова вернул «семерку» в прежнее положение, генеральский «як» куда-то исчез. Кирилл решил: генерал истек кровью и сорвался в «штопор». Сысоев подумал о том же. Но «як» вдруг вскоре появился снова, однако уже не рядом, а далеко впереди, почти у самой земли, и в его поведении уже не было ничего опасного или непонятного – «як» шел на посадку, нацелив нос на ближайшую обширную поляну. А вот как генерал сел, и сел ли вообще, Кирилл уже не видел – в это время он вдруг снова почувствовал такую ужасную боль уже не только в плече, а во всем теле, что у него потемнело в глазах и он в страхе, что выпустит штурвал из рук или сделает какое-нибудь несуразное движение, до хруста стиснул зубы и замычал, как если бы из него вытягивали жилы. Это мычание услышал Сысоев и, поняв, что Кириллу невтерпеж, обернулся, схватился за правый рог штурвала и вырвал самолет из крена. Потом задышливо сказал, чтобы успокоить, хотя Кирилл уже вряд ли его слышал:
– Аэродром скоро.
Кирилл продолжал тихонечко мычать, затем внезапно стих и закрыл глаза. Лицо у него приняло спокойное, даже размягченное выражение, словно боль вдруг утихла и ему стало легче. Но боль не утихла, она только входила в силу, а это он просто на миг перестал ее чувствовать – потерял сознание.
Когда же боль снова заставила его натянуть привязные ремни и открыть глаза, эскадрилья подходила к аэродрому. Знакомый вид аэродрома, его желтая песчаная полоса со следами колес, стоянки и на стоянках люди со смешно задранными кверху головами подействовали на него успокаивающе, боль уже вроде не терзала, как прежде, и он, знаком отстранив от штурвала Сысоева, вынужденного все это время вести самолет в неудобной позе – стоя и кособоко согнувшись, – сделал решительный вдох и взялся за штурвал обеими руками с таким по-сумасшедшему яростным видом, словно по меньшей мере брал разъяренного быка за рога. И опять чуть не закричал от боли – в плече стрельнуло, как из пушки. Но штурвал из рук он все же не выпустил, продолжал держать цепко, только уж очень неестественно, как если бы по штурвалу был пущен ток и ток этот скрючивал ему пальцы. Сысоев, вероятно, не заметил, как Кирилл на миг дернулся от боли, а может, сделал вид, что не заметил, а вот скрюченные болью пальцы он увидел сразу и понял, что Кирилл держится из последних сил, и, чтобы не рисковать, предложил:
– Давай, мы ее, чертову куклу, вместе посадим.
– Не надо, сам, – с проснувшимся упрямством отозвался Кирилл и, показав глазами, чтобы он выпустил шасси, начал осторожно, точно боялся ненароком разбить приборную доску, отжимать штурвал от себя. Но осторожно не получилось, штурвал пошел вперед рывками, то вздрагивал, то замирал, как замирало у Кирилла сердце, и рывками же начала набегать на них земля с ее так хорошо заметными вмятинами от колес и отполированными струями винтов плешинами на желтизне песка, и Кирилл почему-то поразился этим вмятинам и этим плешинам, словно увидел их в первый раз. Потом, когда и удивление прошло, и боль в плече немножечко притихла, и штурвал стал более послушным, начал молить бога, чтобы ничто ему не помешало в этот напряженный миг, чтобы посадка, хотя и на одном моторе, прошла удачно и точно возле «Т».
Но бог, видать, на этот раз отвернулся от Кирилла окончательно. Правда, расчет на посадку был сделан правильно, не придерешься, и крен, и скорость – все было в порядке, и самолет коснулся земли одной ногой тоже нормально. А вот вторая нога подвела: она взяла да и сложилась, как только он выключил зажигание и перекрыл баки, и хотя сложилась не в начале, а где-то в середине пробега, самолет вдруг так тряхнуло и развернуло влево, что Кирилл, и без того вконец обессиленный, не удержался и ударился головой о приборную доску, как о каменную стену, и выпустил из рук штурвал.
XVI
У Малявки тогда были широко распахнутые, чуточку повлажневшие глаза, и смотрела она на него этими повлажневшими глазами сквозь частокол ресниц как-то уж чересчур по-взрослому, серьезно, и голос у нее тогда тоже был не девчоночий – ломкий и вибрирующий, как всегда, – а какой-то не по годам глубокий, словно перед его вылетом она вдруг повзрослела на целый десяток лет и решила это ему не назойливо показать. «Мне ничего не надо, – тихо сказала она тогда ему, – кроме одного: возвращайтесь с задания живым и невредимым». Это ее слова, доподлинные, он хорошо сейчас их помнил, и было в них, в этих словах и тоне, каким она их произнесла, не только и не просто одно участие, а еще что-то такое, что вдруг насторожило его и мгновенно освободило от всегдашней веселой снисходительности по отношению к ней, которою он, как чувствовал сейчас про себя со стыдливостью, всегда немножечко злоупотреблял. Эти ее слова и тон как бы поставили их на одну равную ногу во всем, что до этого было не равным в их отношениях. Помнится, он еще тогда здорово удивился этому, как удивился и перемене, происшедшей в ней буквально на глазах, и ответил со смешанным чувством неловкой радости и настороженности, что постарается, конечно же, вернуться, раз такое дело, и живым, и невредимым…
И постарался…
Интересно, а что она о нем думает сейчас? Да и думает ли? Возможно, она ничего о нем не знает и продолжает, как ни в чем не бывало, привычно, с шутками и прибаутками, драить там свои пулеметы и пушки на «кобрах», перепачкавшись, конечно же, в масле до ушей, как чертенок. До него ли сейчас ей, когда на стоянках «союзников» то и дело надрываются в нездешнем крике моторы и пробуют голос пулеметы. И почему это его вдруг заинтересовало, думает она о нем или не думает? Что, вчерашний вылет изменил направление его мыслей, сделал переворот в его мозгах? Какое ему в сущности дело до того, что и как она о нем теперь думает, да и думает ли вообще? Ведь Малявка всегда была для него лишь Малявкой, то есть просто шустрой остроглазой девчонкой, с которой, конечно, легко и не надо следить за своей речью и жестами, но не больше. Таких или почти таких, как Малявка, на аэродроме – что сельдей в бочке. Правда, его трогала в ней еще какая-то природная чистота, непосредственность и совершенное неумение целоваться, но все равно это ничего не значило и не меняло дела, как не могло ничего поменять и то, что, несмотря на ее всегдашнюю угловатость и мальчишество, он вдруг рассмотрел в ней все тогда же, перед этим вылетом, такую восхитительную, даже до соблазна опасную женственность, какой он, пожалуй, не видел даже в женщинах, обладающих куда более бесподобными формами и пленительными манерами, чем Малявка. И что с того, что она, если уж признаваться до конца, не похожа на других, даже оригинальна и до уморительности смела, что с того, что она безрассудно предана ему, как пес? Все люди не похожи друг на друга, каждый по-своему оригинален и отличен от других, каждый чему-то и кому-то предан. И почему это он сейчас вообще думает только о ней, об этой крохотной девчушке, которую он даже собственным именем еще не назвал ни разу, а все по кличке, как собачонку, а не о Светлане Петровне, от одного взгляда на которую у него всегда захватывает дух и он теряет ощущение реальности? Почему это именно она, Малявка, со своими этими словами насчет возвращения его с задания живым и невредимым и этим ее неожиданным повзрослевшим видом вдруг потеснила Светлану Петровну и пролезла ненароком в его душу, как мышонок в щелку, да еще нажимает там на такие педали, что ему становится не по себе, словно он перед нею в чем-то провинился и не знает, как сейчас быть? И что она в сущности такое, эта Малявка? Гималаи, пуп земли? Малявка – и все, больше нет ничего, была Малявкой, Малявкой и останется, а если он сейчас и думает о ней, то вовсе не из-за того, что у них там тогда, перед вылетом, что-то произошло, что-то таинственно приоткрылось, а просто потому, что обещал ей постараться, а вышло наоборот, совсем наоборот. Так это, только так, тут и говорить нечего – не смог, выходит, постараться, попал как кур во щи. И все же, все же что-то было там у них такое, что-то произошло, и от этого теперь тоже деться было некуда, и Кирилл, словно решив убежать от этих пугающих мыслей, перевернулся на другой бок, хотя это и стоило ему больших усилий и мучений.
Он уже знал, что находился не в землянке. Это ему сразу стало ясно, как только он открыл глаза и увидел прямо перед собой довольно высокое белое окно с марлевой занавеской и высокий, чисто побеленный потолок. У них в землянке таких окон и такого потолка нет. И пахло здесь тоже не как у них в землянке, и сухо было, и чисто, и не накурено, и такая стояла тишина, что в первый миг, когда он открыл глаза и огляделся и остро вспомнил вчерашнее, вдруг с тревогой подумал, уж не оглох ли, чего доброго, после всего того, что с ним случилось, и, выпростав из-под влажного одеяла руки, поднес их к ушам, чтобы проверить, все ли у него там в порядке с барабанными перепонками. Но левая рука до уха не достала, она была до локтя забинтована и плохо слушалась. Он не удивился. А вот тугая повязка на голове смутила, он не думал, что у него и с головой тоже неладно. Ранило в руку – это он помнил, а вот чтобы в голову – этого не было. Значит, голову он зашиб на посадке. Конечно же, на посадке, больше негде. Развернуло их тогда здорово и ударило обо что-то тоже здорово. Это когда сложилась «левая нога» у «семерки» и лопасти винта вспороли землю на полосе. А потом – абсолютная тишина и покой, почти вот как сейчас здесь, в этой небольшой комнатке с белым окном и темным фикусом в углу, что добросовестно сторожил его сон и покой и создавал чисто домашний уют, о котором он позабыл думать, пожалуй, с того самого дня, как еще до войны ушел в военное училище. Уют, несмотря на доносившийся порою сюда гул моторов со стоянок, был прочным, осязаемым физически, не хватало разве только, чтобы вот сейчас еще тихонечко приоткрылась дверь и из соседней комнаты, где должна бы кухня быть, послышалось шипение сала на сковороде и в ноздри ударило чем-нибудь таким нестерпимо соблазнительным, что заставило бы встать на ноги.
Но он уже знал, что на ноги ему без посторонней помощи не встать, а дверь если и откроется, то ни шипения раскаленной сковороды, ни дразнящих запахов не будет, а будет врач или медицинская сестра – это был лазарет, свой аэродромный лазарет на четыре или пять коек, что располагался в двух комнатах просторного крестьянского пятистенника, лазарет, который, насколько он помнил, почти всегда пустовал. Народ на аэродроме, точно назло персоналу этого лазарета, состоявшему из двух человек – капитана медицинской службы Полины Осиповны и медсестры Раечки Мирошниковой, болезням никак не поддавался, ходил на редкость здоровым, а если уж когда кого-то и требовалось починить капитально, скажем, летчика, вернувшегося с задания с серьезным ранением, так его отправляли уже в настоящий госпиталь, благо он и находился недалеко от аэродрома, километрах в семи, а не в эту тихую обитель, где и лекарствами-то пахло так себе, лишь для вывески.
Подумав, что в лазарете курить ему, конечно же, не дадут, не положено, а курить вдруг, как назло, захотелось ужасно, он начал с нетерпеливым ожиданием поглядывать то на дверь, то в окно, не появится ли кто там из однополчан и не побалует ли его папироской. Но ни в дверях, ни в окне никто не появлялся – было, верно, еще слишком рано, даже по-настоящему не рассвело, – и он снова начал думать о своем обещании Малявке постараться и что из этого вышло и уж после, вдоволь и с наслаждением пошпыняв себя за невезучесть, а заодно пройдясь и по Малявке за то, что лезла в голову, когда было не до нее, и почувствовав что-то вроде облегчения – на войне и не то бывает, – опять вспомнил о генерале.
Он еще не знал, что с генералом, как прошла вынужденная посадка, но справедливо полагал, что Логиновский со Смирновым его прикрыли до конца и, если он остался жив, не разбился при приземлении, возможно, тоже находится сейчас здесь, в этом же самом лазарете, только в соседней комнате и, вполне вероятно, рядом с ним и Светлана Петровна. Сладко застонав от этой догадки и поискав глазами, где бы могла быть эта самая вторая комната, он тут же представил себе, как Светлана Петровна, склонившись над белым от бинтов и простыней мужем, поправляет сбившееся на нем комом одеяло, потом подает ему в стакане воды и что-то там такое шепчет, шепчет, конечно же, ласково-утешительное, что все, мол, обойдется, потерпи, но лица ее, как он ни силился, разглядеть не мог, что-то мешало ему, и это что-то страшно походило на фикус, что стоял в углу и бросал на чисто выскобленный пол пеструю тень. А вот генерала он представил слишком отчетливо, до жутких синих теней под глазами, жестких складок возле рта и зернистой испарины на лбу, всего забинтованного, неподвижного, и зябко шевельнулся, вспомнив, как генерал, нырнув вчера под строй бомбардировщиков, в каком-то пьяном полубреду вдруг вынырнул оттуда обратно и начал выделывать на своем плохо слушавшемся «яке» нелепые и опасные фигуры, какие летчику и во сне не всегда приснятся. И уж совсем ему стало невмоготу и он до боли в ступнях уперся ногами в железные прутья койки, когда, ко всему прочему, еще и с ужасающей отчетливостью подумал, что генерал пострадал как раз из-за него, а не из-за кого-нибудь другого, пострадал именно из-за Кирилла, мгновенно бросившись ему на выручку. Опоздай же он на долю секунды, на крохотное мгновение, Кирилл сейчас находился бы не в этом тихом и уютном гнездышке под крылышком Полины Осиповны, а догорал бы где-нибудь за линией фронта дымным костром вместе со своим экипажем.