Текст книги "Проситель"
Автор книги: Юрий Козлов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Зачем вообще с ним это происходит?
…До сих пор Мехмед не мог забыть – ему было тогда лет семь или восемь, – как стоял на пороге заброшенного дома на берегу реки, не решаясь ни войти внутрь, ни уйти прочь. Когда-то в этом доме жил одинокий глухонемой пастух, который, как считалось, сошел с ума и исчез. Быть может, бросился в эту самую быструю реку и она унесла его вниз к водопаду, а может, ушел в горы, вырыл пещеру, завалил вход и умер там, во влажной земляной тьме, как состарившийся горный козел, хотя, надо думать, редкий горный козел умирал естественной смертью. В густых горных лесах водились особые, прыгающие по камням, перелетающие через пропасти (крылатые?) волки, которые иной раз спускались в долины, где паслись коровы и овцы.
Дом пастуха стоял в некотором отдалении от деревни Лати. Когда он исчез, не пропала ни одна скотина, из чего можно было сделать вывод, что пастух исчез, пригнав стадо в деревню, то есть в сумерках. Случалось, в пустой дом заглядывали, особенно дети, но ничего не брали, потому что никто наверняка не знал, жив пастух или умер.
Собственно, Мехмед и не собирался заходить в дом. Дверь вдруг сама приглашающе приоткрылась. Мехмед помнил, что над печью висел тусклый медный ковш, в котором пастух грел воду. Когда в печи горел огонь, медный ковш ловил вырывающиеся сквозь заслонку сполохи и как бы пульсировал в такт заключенному в печи огню.
Ковш и сейчас висел над холодной закопченной печью, но… какой-то видоизмененный, напоминающий остроносую овальную каплю, готовую вот-вот соскользнуть с деревянного черенка, растечься на земляном полу медной лужицей.
Озадаченный, Мехмед приблизился к приоткрытой двери и замер: все предметы внутри дома претерпели превращения – изменили привычную форму. Более того, они, не таясь, продолжали менять ее под изумленным взглядом Мехмеда. Проникающие в дом сквозь изношенную крышу солнечные лучи не опускались, как им положено, отвесно, но свивались в живые змеиные кольца. Колченогий стол провис, как если бы столешница превратилась в набитое овечье брюхо, прислоненные к стене грабли и вилы, преломляясь, проваливались в стену, как если бы стена была не только мягкая, но еще и прозрачная, при том что она сохраняла прежние цвет и форму.
Мехмед вдруг почувствовал, что не в силах оторвать взгляд от открывшегося в глубине дома мира. Воздух возле двери медленно закручивался в мягкую стеклянную воронку.
Неведомая (нестрашная, но какая-то необычная, в смысле доставляющая Мехмеду совершенно неизведанные ощущения) сила исподволь, как барана на невидимой веревке, подтягивала Мехмеда к двери, по ходу дела загадочно (в смысле, что он не понимал, что именно с ним происходит) его изменяя. И он почти шагнул через пластилиново принявший его подошвы порог, но вдруг с изумлением увидел, что оказавшаяся внутри дома его рука тоже изменила форму – сделалась мозаичной, орнаментальной, красно-сине-серебристой, изгибистой, как взлетевшая над водой жирующая рыба. Какой-то совершенно невероятный подъем испытал Мехмед, каждой клеточкой тела предчувствуя превращение и одновременно (опять же каждой клеточкой) темный ужас от соприкосновения с неведомым миром.
Много лет спустя в Луксоре, осматривая древнеегипетский храм, Мехмед увидел на полуоблупившейся фреске изображение испуганно отпрянувшего (это было передано удивительно точно) человека с точно такой же – разноцветной, точечно-рыбьей – рукой, которую тот точно так же, как некогда Мехмед в дом пастуха, просунул в некую сферу, за которой начинался другой мир. Буквально иссверливая фреску взглядом, Мехмед пытался определить пол угодившего в пикантную ситуацию древнего человека. Но не сумел. Человек, по обычаю древних египтян, был в фартучного типа набедренной повязке. Под повязкой было пугающе плоско. Отсутствовала и ясность относительно груди. Она могла быть молодой девичьей, но и тренированной, атлетической – мужской.
Мехмед не поленился, поинтересовался у экскурсовода:
– Что это за человечек? Куда он лезет?
– Заглядывает в мир мертвых и богов, – заученно ответила экскурсовод – вышедшая двадцать лет назад замуж за богатого араба русская баба, не вполне мирно сосуществующая, как она поведала Мехмеду, в одном доме с двумя очередными – молодыми – женами.
Приведение мертвых и богов к единому знаменателю озадачило Мехмеда. Могли ли боги избрать воротами в свой мир жалкую хижину пропавшего без вести сумасшедшего пастуха? Но потом Мехмед рассудил, что богам виднее.
– А что там, в мире мертвых и богов? – спросил он у Тамары (так звали гида).
– Кто ж знает? – отозвалась она с неожиданной живой тоской.
У Мехмеда мелькнула мысль, что ни в одном древнем предании, ни в одной системе мифов такие категории, как моногамия и супружеская верность, не являлись добродетелью богов, и Тамара, как гид (а она водила экскурсии не только по храмам, но и по Каирскому историческому музею), не могла этого не знать. Точно так же, как, выходя замуж за араба, не могла не знать, что тот вправе привести в дом молодых жен. Потом Мехмеду показалось, что он ослышался, она сказала не «мир мертвых и богов», а «мир мертвых богов». Но уточнять у Тамары Мехмед не стал. Мир мертвых и богов обещал человеку по крайней мере… изменение пола. Мир мертвых богов не обещал ему решительно ничего, за исключением… изменения пола?
А лет десять назад, прогуливаясь по горному, состоящему из сплошного ребристого, словно из застывших волн, камня плато в Чили, Мехмед вдруг услышал позади себя странное потрескивание, как если бы кто-то шел следом, наступая на сухие сучья, чего никак быть не могло, потому что не было сухих сучьев на каменном, бесплодном плато.
Оглянувшись, Мехмед увидел медленно плывущую на уровне его глаз шаровую молнию. Она была пронзительного сиреневого, как сверхконцентрированные сумерки, цвета и, как голова… альбиноса, точнее, электроальбиноса, обрамлена редкими шевелящимися белоснежными волосами-молниями. Именно они-то, как выяснилось, и потрескивали, насыщая озоном бесконечно чистый и свежий горный воздух.
Примерно в трех шагах от Мехмеда сиреневый шар притормозил. Внутри него произошла трансформация: шар вытянулся в подобие вращающегося веретена размером с человека. Светящийся алый абрис образовался по периметру мелькающего веретена. Мехмеду показалось, что прямо напротив него разверзается трепещущее иррациональное электронное влагалище – праматерь компьютерного цифрового сущего, – сквозь которое он (блудный сын) некогда прошел, дабы материализоваться в виде белкового программного продукта (soft ware), и куда он (блудный дед) должен вернуться, дабы распасться на атомы-цифры, повториться (или не повториться) в иной цифровой комбинации.
Как загипнотизированный стоял Мехмед перед потрескивающим, посверкивающим бело-синеволосым, с ярко-алыми губами (цвета государственного российского флага) цифровым влагалищем, готовым вместить его вместе с душой и той самой единственной, в сущности, тайной, которую человеку не дано разгадать при жизни и которую он, следовательно, уносит в могилу (в урну с прахом), – тайной смерти.
Мехмеду вдруг показалось, что он постиг эту тайну: смерть есть не что иное, как превращение души в цифру (цифровой код). С помощью цифрового кода можно воссоздать все, что угодно (и даже больше), за исключением… души. Компьютер ловил, схватывал, воспроизводил, совершенствовал и структурировал любое понятие (комбинацию понятий), за исключением… души, которая оказывалась выше, точнее, вне любых технологий. «Ноу-хау» (hard ware) по использованию души принадлежало Господу Богу, и именно с этим-то и не могла смириться компьютерная (цифровая) цивилизация, одновременно подменяющая, копирующая и пародирующая Господа.
Это было невероятно, но внутри внешних губ иррационального влагалища Мехмед определенно разглядел и (более темные) полуоткрытые, насыщенные внутренние. Таким образом, как бы готовой (интересно, к какого рода?) любви предстала очередная (цифровая) разновидность вечности. И даже обнаружила некое подобие юмора, явившись Мехмеду в столь неожиданном образе.
Впрочем, Мехмед неизвестно как догадался, что смерти как таковой внутри электронного влагалища нет, как, впрочем, нет и жизни в привычном человеческом понимании. Мехмед не знал, что там, опять, как в детстве, испытывая неодолимое желание проникнуть туда и одновременно ужас, заставляющий остаться здесь, в этом мире.
Тогда, на каменном плато в Чили, ему показалось, что жизнь, в сущности, прожита, вряд ли она сможет его чем-то сильно обрадовать (за исключением приобретения новых денег) и чем-то сильно огорчить (за исключением утраты денег). Мехмед уже почти было перерубил канат ужаса-якоря, шагнул внутрь светящегося влагалища, которое, вне всяких сомнений, превратило бы его в бегущий по стенкам ток, струящийся сквозь воздух пучок частиц, летящий в цифровом небе журавлиный цифровой же клин, если бы пролетавшая над головой (вне всяких сомнений, реальная) птица (Мехмед даже не успел заметить – чайка или ворона?) не уронила шершавую бело-слизистую с серыми комками каплю точно ему на переносицу, на то самое место, где (если верить оккультистам) скрывается третий глаз, произрастает знаменитый невидимый рог.
Мехмед в бешенстве задрал голову – птицы и след простыл.
Что-то, однако, произошло, пока он, матерясь, вытирал платком лицо. Похоже, не чайка, не ворона, а огромный обожравшийся (и долго сдерживавший нужду) кондор пролетал над плато. С отвращением выбросив насквозь пропитавшийся отвратительной слизисто-комкастой влагой платок, Мехмед думал уже исключительно о том, как побыстрее убраться с каменного плато, но никак не о том, чтобы добровольно раствориться в электронном влагалище, хотя, надо думать, во влагалищном (цифровом) мире подобные птичьи проказы были невозможны или (хотелось в это верить) сурово пресекались.
– …В другой мир… – повторил Мехмед. – Существуют ли там деньги, Али? И если существуют, что они там значат?
Не было более действенного способа «заземлить» джинна, превратить его из философствующего убийцы в убийцу заурядного, нежели внести ясность в этот вопрос вопросов.
Поначалу Мехмед не придал значения «птичьему казусу», но потом с какой-то пугающей ясностью даже не припомнил, а как бы задним числом осознал, что упавшая из разверзшейся птичьей клоаки ему на переносицу шершавая капля странным образом навела его на мысли о платеже, который должен был именно в этот день поступить из Индии на его номерной счет в одном оффшорном банке. Тогда, помнится, случайно пролетевшая, как та самая птица, но без прицельного пометометания, мысль показалась ему несвоевременной и необязательной, однако по прошествии времени он понял, что это не так.
Мехмед не хотел себе в этом признаваться, но в сравнении с ожидаемым – не больно-то, кстати, и крупным – платежом возможность познать другой мир предстала (в подсознании, не иначе, потому что в ответственнейший момент познания мироздания Мехмед об этом совершенно точно не думал) неконкурентоспособной. Мехмед знал, что есть деньги в его мире, и отказывался сменить его на другой до того, как узнает наверняка, что там вместо денег.
Если, конечно, когда-нибудь узнает.
«Отдай все, – вдруг услышал Мехмед голос, хотя и он, и Али Исфараилов в данный момент молчали, – и ты будешь жить вечно!»
Некоторое время Мехмед изумленно молчал, пока до него не дошло, что неизвестно кем произнесенная фраза была произнесена… по-армянски. «Почему Господь говорит со мной по-армянски? – удивился Мехмед. – Неужели я должен отдать все, что у меня есть… армянам?» В принципе Мехмед не возражал отдать даже и армянам, если бы доподлинно не знал, что его «все» (в особенности если он отдаст армянам) достанется не самым, скажем так, достойным и справедливым представителям этого, вне всяких сомнений, дружного и трудолюбивого народа.
– Не знаю, Мехмед-ага, что там значат деньги, – развел руками Исфараилов, – да ведь и речь, собственно, не об этом. Не стоит все сводить к деньгам.
Мехмед обратил внимание, что у Исфараилова черные птичьи глаза. Воистину сегодня его – в воспоминаниях и наяву (по жестяному карнизу, гремя лапами, ходила ворона и рассматривала сквозь стекло сверкающую на солнце латунную пепельницу) – преследовали проклятые птицы. «Надо убрать пепельницу с подоконника», – подумал Мехмед.
Отличительной особенностью птичьих глаз была невозможность предугадать по их выражению дальнейшее поведение птиц. Хотя, надо думать, редкие люди (за исключением разве что орнитологов) тратили время на то, чтобы неотрывно смотреть с намерением что-то в них прочитать в птичьи глаза. Подобные визуальные контакты с птицами вообще представлялись затруднительными.
Хотя, охотясь, Мехмед снимал с небес и ветвей самых разных птиц, включая таких экзотических, как нигерийский панциронос (его мясо напоминало по вкусу вымоченный в бруснике свиной окорок), и ему неоднократно случалось наблюдать, как сумеречно синеют в преддверии смерти их глаза. Мехмед иной раз думал, что удел птиц – растворяться в пограничных сумерках, сообщая им одновременно небесную крылатую стремительность и строгую же (как угасающий птичий взгляд) неподвижность. Во всяком случае, Мехмед, охотясь на птиц в сумерках, частенько ощущал себя безбилетным пассажиром, эдаким Нильсом на бесконечном птичьем крыле, в которое превращался подлунный мир. Neverending и everlasting напоминание о смерти – вот то единственное, что можно было прочитать (расшифровать) в птичьем взгляде.
– Я здесь для того, чтобы защитить, – продолжил Исфараилов, – точнее, продлить существование того самого мира, в котором нам с вами живется хоть и тревожно, но комфортно, потому что это наш мир, Мехмед-ага!
– Защитить? – Мехмед обратил внимание что его стакан пуст и что бутылка с вином стоит в баре вплотную к шкатулке, внутри которой под тонкими пластинами жевательного табака покоится никелированная семизарядная «беретта». – От кого? От чего? Кто угрожает нашему, как ты изволил выразиться, Али, миру?
– От вас, – улыбнулся Исфараилов. – Вы угрожаете, Мехмед-ага.
– Али, – откинул крышку шкатулки Мехмед, как бы раздумывая, брать ему пластинку жевательного табака или не брать, – мы знакомы с тобой от силы полчаса. Я никогда не видел тебя раньше, ничего о тебе не слышал, понятия не имею, чем ты занимаешься. Как я могу угрожать… нашему миру? Если, конечно, я тебя правильно понял и под «нашим миром» ты понимаешь вот это… – рука Мехмеда широко обвела заставленный дорогой мебелью холл, ведущую на второй этаж лестницу, не забыв огромное окно, открывающее вид на коттеджный поселок, дальний лес и стоящие у входа в дом лимузины. Вот только ворону, поразительно долго не улетающую с жестяного карниза, Мехмед не хотел включать в «наш мир» – она вошла в него помимо его желания. – Неужели я похож на сумасшедшего, Али?
– Вы возомнили себя богом, Мехмед-ага, вознамерились одномоментно изменить мир в соответствии со своими представлениями, не озаботившись соотнести их с уже, так сказать, имеющими место быть. Грубо говоря, Мехмед-ага, вы решили изобразить нечто на ватмане, на котором уже давно рисуют, можно сказать, дорисовывают некую, скажем так, батальную сцену…
– Невидимыми миру красками, – усмехнулся Мехмед, – иначе я бы заметил.
– Мехмед-ага, – мягко возразил Исфараилов, – мир только на первый взгляд велик и необъятен. Стоит только появиться большому бесхозному куску, как на него сразу распахивается множество зубастых пастей. Поверьте, Мехмед-ага, это пока не ваш конкурс, хотя ваш проект, безусловно, достоин восхищения, учитывая масштабность ожидаемого результата и скромность – поверьте, я не хочу вас обидеть – ваших возможностей. Ваша ошибка, Мехмед-ага, носит онтологический характер. Вы отличаетесь от бога уже хотя бы тем, что бог творил, когда земля была свободна от людей. Вы же, Мехмед-ага, пытаетесь творить в тесном, а главное, разрезанном и поделенном, как пирог, секторе бытия, а именно в мире торговли металлами. Намеченные вами цели внушают уважение, однако вольно или невольно, скорее, впрочем, вольно, вы затрагиваете интересы людей, которые не любят, когда кто-то встает у них на пути. Я уже открыл вам тайну, Мехмед-ага, они тоже творят и в данный момент. И их, скажем так, материальный, финансовый, одним словом, творческий потенциал многократно, неизмеримо превосходит ваш. Собственно, отчасти именно поэтому я в курсе ваших планов, тогда как вы понятия не имеете, кто я такой. Вот почему я здесь, у вас, Мехмед-ага, а не наоборот. Обычно люди, интересы которых вы затронули, достаточно эффективно убирают все препятствия со своего пути. Но ваш случай, Мехмед-ага, особенный.
– Почему? – поинтересовался Мехмед.
– Видите ли, Мехмед-ага, понаблюдав за вами некоторое время, мы пришли к выводу, что… у вас может получиться. Вы находитесь во власти того самого священного безумства храбрых, которому, как известно, поем мы песни. Беда в том, Мехмед-ага, что мир все еще не структурирован как надлежит, в нем все еще есть место для импровизаций, поэтому отважный одиночка вроде вас при определенном стечении обстоятельств кое-чего может и добиться. Не в плане продвижения собственного проекта – в плане создания помех на пути уже осуществляющегося чужого, куда более масштабного проекта. Вы быстро постигаете суть вещей, вы определенно отмечены вниманием вечности, Мехмед-ага, ваша жизнь слишком ценна, чтобы вот так взять вас да и пристрелить, зарезать или задушить, как обычного человека. Можно сказать, Мехмед-ага, вы сейчас под защитой вечности – а кому охота ссориться с вечностью? Но вечность, Мехмед-ага, ветрена, как сто б…й, ее защита, простите за каламбур, не вечна, ей, увы, плевать на ваши чувства, она преследует собственные цели, вы для нее – объект, но никак не субъект. Смертный человек совершает весьма распространенную ошибку, Мехмед-ага, когда, пусть даже у него имеются к тому основания, полагает себя избранником вечности, претендует на режим наибольшего благоприятствования в торговле с ней. Вечность всегда играет в одни-единственные ворота, а именно в те, куда собирается забить мяч. Эти ворота, Мехмед-ага, могут быть где угодно: в центре поля, в вашем сознании, да хоть… на крыше в городе Сан-Франциско или на Останкинской оптовой продовольственной ярмарке в Москве. Вечности изначально неведомы такие понятия, как верность или даже элементарная товарищеская корректность. Товарищество вечности и смертного человека – это товарищество даже не волка и ягненка, а… петли и шеи. Игры с вечностью – преддверие смерти, но никак не новой жизни, вот в чем дело, Мехмед-ага, – вздохнул Исфараилов. – А вы зачем-то втянулись в эти игры, – с сожалением посмотрел на Мехмеда.
– Нельзя ли конкретней, уважаемый? – Поставив на стеклянную столешницу две бутылки – с текилой и красным вином, Мехмед опустился в кресло напротив Исфараилова. Разговор из просто интересного превращался в сугубо деловой.
Мехмед ощутил натяжение темной (отвечающей за деньги) струны в душе. Он умел неплохо контролировать собственные чувства. И только эта темная струна существовала внутри его сознания автономно, обнаруживала себя сама, не просто диктовала Мехмеду свою волю, но как бы растворяла в себе его душу. Когда речь заходила о деньгах, в особенности больших, Мехмед как бы временно превращался в человека без души, отпускал душу на волю (струны?), а может, она сама оставляла его, не спрашивая. Как знаменитый скрипач Паганини, он мог исполнить на единственной струне в кромешной, бездушной тьме самую сложную импровизацию.
Вот и сейчас струна оживала, самонастраивалась, непостижимым образом перепрограммируя сознание Мехмеда, как если бы в отсутствие души его сознание было компьютером, который можно (независимо от воли Мехмеда) загружать самыми разными программами.
Мехмед чувствовал (он никогда в этом не ошибался!), что так называемое отступное может превзойти то, от чего Мехмед отступается. Ему казалось, он стоит перед увешанной подарками новогодней елкой, с которой невидимая рука – не рынка, нет! – может достать ему все, что он попросит.
– Я хочу, чтобы наш план стал вашим планом, Мехмед-ага, – улыбнулся Исфараилов.
– Не возражаю, – улыбнулся в ответ Мехмед, – но ведь в данный момент, как я понял, я мешаю? Каким образом? Кому?
– Сложный вопрос, Мехмед-ага. – Взгляд Исфараилова, как птица (опять птица!), облетел обшитые деревом стены, с сожалением вернулся на толстое стекло журнального столика.
Мехмед не мог определить, чего (уважения или сожаления) больше в его взгляде. Чего в нем совершенно точно не было, так это ненависти.
Мехмед вдруг подумал, что мир денег, в сущности, мир бесстрастный и бесполый, в нем невозможны божественно окрашенные переживания и чувства. Да, мир денег беспощаден к человеку, перемалывает не только отдельные судьбы, но целые страны и народы, но не потому, что он воплощенное зло, а потому, что потребляемая им энергия есть жизнь во всех формах и видах. Он существует до тех пор, пока превращает ее в ничто. Деньги, подумал Мехмед, вот то знаменитое «ничто, которое ничтожит». Чтобы раздобыть электроэнергию, ничтожатся реки; выплавить металлы – рудные горы и долины; древесину – леса и так далее – до озоновых дыр, ядерных зим, ртутных озер, то есть до окончательного исчезновения жизни. Больше денег – меньше жизни. Абсолютные деньги – абсолютная смерть.
Странно, но неожиданное это открытие отнюдь не преисполнило Мехмеда отвращением к деньгам. Напротив, ему хотелось больше, больше! «К сожалению, неоспоримый факт существования Бога, – с привычной грустью подумал Мехмед, – никоим образом не отвращает человека от стремления нарушать его волю, а я не лучше и не хуже других людей… Хотя кто знает, в чем его воля?» – таковы были обычно в преддверии временного отлета души последние (одушевленные) мысли Мехмеда.
Да, внутри себя мир денег был бесплоден, как те самые иррациональные сумерки между мирами, в которых сосредоточены вся мудрость жизни и одновременно… ничто. Где можно увидеть и понять все, что угодно, но невозможно применить знания об увиденном и понятом. В мир денег, как в сумерки – трещину между мирами – даже и в житейском плане лучше было не соваться. Лучше было жить на зарплату. Кто же сунулся – пропал. Взять хотя бы Мехмеда. Он перетрахал сотни баб на всех континентах, за исключением Антарктиды, но не создал семьи, не воспитал детей. Всю сознательную жизнь он был один как перст, а значит, по большому счету – бесполым. Кто принесет цветы на его могилу? Кто вспомнит о нем хотя бы через год после его смерти? Сумерки обессмыслили, кастрировали его жизнь.
В бесполом мире денег, подумал Мехмед, нет страстей, но есть законы, которые нельзя нарушать. За страсть и силу тут принимается неотвратимость, с какой караются нарушители. Но это всего лишь логика математических действий, неотвратимость поглощения малых чисел большими. При том что самые большие умопомрачительные состояния возникают именно в результате нарушения всех мыслимых законов приумножения денег, безумных атак одиночек (Исфараилов прав!) на неприступно укрепленные города больших чисел.
Мир денег был бесконечно плох, но… Мехмед намеревался оставаться в нем как можно дольше, а в идеале – вечно. Процесс приумножения денег был сильнее естественной биологической усталости, сильнее старости и, как в глубине души надеялся Мехмед, сильнее самой смерти.
– Тем не менее я попробую ответить… – донесся до него голос Исфараилова. – Что представляет из себя современная Россия, Мехмед-ага? – спросил тот. И сам же ответил: – Как выразился один писатель, территорию скорби. Советского Союза давно нет, историческая Россия сократилась едва ли не на треть, но всем очевидно, что ей не сохранить целостность даже в нынешних ублюдочных границах. Россию следует преобразовать, чтобы спасти ее несчастные народы от неминуемой гибели. Вы не возражаете мне, Мехмед-ага, из чего я делаю вывод, что вы согласны с моими рассуждениями.
– Готов подписаться под каждым словом, Али… – Мысль, что никто не придет на его могилу, исполнила сердце Мехмеда ожесточением. Мир денег показался ему справедливее и честнее мира людей. По крайней мере, в data base (базе данных) этого мира изначально отсутствовала категория счастья. «Но ведь и я не частый гость на чужих могилах, – успокоился Мехмед, – меня оплачут золотые пластиковые карты, осиротевшие доли в акционерных капиталах, номера персональных счетов. Вот мои истинные дети. Единственно, – мысленно усмехнулся Мехмед, – недолго им ходить без родительского присмотра. Новый папа покажет им кузькину мать!»
– Способны ли спасти Россию сами русские? – Исфараилов произнес это с таким презрением, что у Мехмеда должны были немедленно отпасть все сомнения: русские не способны спасти Россию. Впрочем, Мехмед и сам не обольщался относительно этого. – Скажу больше, – понизил голос Исфараилов, как будто выдавал Мехмеду страшную тайну. Так, впрочем, оно и оказалось. – Русские – народ, осмысленно и бесповоротно избравший смерть! Они терпят нынешнюю власть не потому, что у них нет сил ее свергнуть, а потому, что не видят в мире силы, способной уничтожать их с еще большей эффективностью! Миллион голов в год – это только начало!
– Но если такая сила есть, – предположил Мехмед, – что мешает русским привести ее к власти… ну хотя бы на следующих президентских выборах?
– Президентские выборы хороши, если происходят вовремя, – ответил Исфараилов. – Но иногда просто нет времени их ждать. К тому же, Мехмед-ага, президентские выборы – это долгое вонючее телевизионное варево на огне денег. Деньги же, как вам прекрасно известно, помимо того что отлично горят, еще и в некотором смысле инерционны. Они, видите ли, сообщают их обладателям иллюзию неких прав, то есть, в сущности своей, виртуально демократичны. Все говорят: «невидимая рука рынка», но никто почему-то не говорит: «железная рука денег». Вокруг денег, Мехмед-ага, крутятся разные людишки со своими поганенькими интересами, тянут, куда не следует, невидимые ручонки, как тараканы, марают циферблат истории, так что уже и не разглядеть, который час. Вот что такое свободные выборы. Деньги хороши везде, Мехмед-ага, но только не там, где надо круто изменить вектор движения, повернуть цивилизацию от смерти к жизни. Я говорю о позитивной силе, способной скрепить железным обручем рассыхающуюся бочку российской государственности, вдохнуть в усталое, измученное тело гермафродита волевой импульс, ввести мужской гормон, о силе, готовой принять на себя ответственность за территории, некогда занятые предками исчезающих сейчас русских.
– Что же это за сила? – удивился Мехмед. – Где она скрывается?
– В горах между Черным и Каспийским морями, – ответил Исфараилов. – Это Кавказ. Применительно же к России – Северный Кавказ. Земля, откуда мы с вами родом, Мехмед-ага.
– Неужели я каким-то образом мешаю этой могучей силе? – удивился Мехмед. – Мешаю Кавказу затянуть под каменное одеяло бабью славянскую душу?
Он не сомневался, что Али Исфараилов безумен. Как, впрочем, и в том, что в основе любого материализовавшегося футурологического построения лежит безумие, которое (в случае неуспеха) таковым и остается (как, скажем, взятие писателем Д'Аннунцио с товарищами города Триеста в 1920 году), в случае же успеха (захват большевиками власти в России в 1917 году) провозглашается гениальным, лежащим в плоскости исторической непреложности деянием.
Чтобы вновь вернуться в исходное состояние (безумие) по прошествии некоторого времени.
Мехмед не сомневался, что рано или поздно безумными предприятиями будут объявлены и война Соединенных Штатов Америки за независимость, и принятие Декларации прав человека, и учреждение Федеральной резервной системы, и придание доллару статуса мировой валюты. И самое удивительное – у Мехмеда было подозрение, что произойдет это еще при его жизни.
«Северный Кавказ… Почему бы и нет?» – подумал Мехмед.
Сейчас Северный Кавказ был нищ, наг и вооружен. На этой земле при тяжком труде могло прокормиться от силы три миллиона человек. Но в данный момент там проживало около тринадцати. Мать-Россия выкормила изобильной белой грудью клыкастого, шерстистого волка. Чтобы выжить, народам Кавказа следовало или в бесконечной череде местных войн ужаться до естественного – как в XVII веке – числа, или же вцепиться клыками в истощенные сосцы, чтобы насытиться уже не обезжиренным молочком, но мясом, которого (при разумном подходе и соответствующих пищевых технологиях) могло хватить надолго.
– Трагедия в том, что одни народы слишком немногочисленны, чтобы идти путем осмысленного величия, – словно не расслышал его Исфараилов, – в то время как другие слишком велики, чтобы жить малыми, частными идеями. Россия никогда не превратится в большой Люксембург, Мехмед-ага, а Чечня – в Соединенные Штаты Америки. Нельзя нарушать связь между численностью народа и идеями, которыми он живет. Стоит только адаптировать большой народ к идее мелкой, частной, скажем жить как… на Западе, а народ небольшой – к идее масштабной, скажем распространиться от моря до моря, как начинаются странные, необратимые вещи, а именно разнонаправленное вырождение, самоуничтожение этих народов. Во власти ошибочных идей, Мехмед-ага, народы разлагаются, отравляют вокруг атмосферу. Другим нечем дышать. Я склоняюсь к тому, что демократизируемая невидимой рукой рынка Россия сейчас – полудышащий, смердящий великан посреди большой дороги, с которого снимают последнюю одежду. Кавказ же – карлик с ножом, который, конечно, может всадить великану в глотку нож, да только сам же и утонет в хлынувшей крови.
– Россия не раз на протяжении своей истории оказывалась в подобном положении, – заметил Мехмед. – А потом как-то поднималась, топтала слоновыми ногами карликов и не карликов, которые снимали с нее последнюю одежду, примеривались перерезать ей глотку.
– Согласен, – кивнул головой Исфараилов, – но, как говорится, лимит на неожиданности исчерпан. Загадочная славянская душа приказала долго жить. Россия или останется лежать на большой дороге, или поднимется, но… – замолчал.
– Понятно, без «но» никак, – усмехнулся Мехмед. Он догадывался, что это за «но». Но – опять «но»! – ошибся.
– С другой головой, – закончил мысль Исфараилов, – а именно с кавказской, точнее, с северокавказской. Россия слишком велика, чтобы просто ее грабить. В ней, несмотря ни на что, слишком много людей, чтобы мы могли всех перерезать. Рыба, как известно, гниет с головы. Голова любого государства – власть. Российская власть не просто сгнила, но уже почти отвалилась, висит на волоске. В принципе ничего не надо делать, Мехмед-ага, всего лишь… переставить рыбе голову. Это единственный шанс поднять из грязи тело русского народа. Тем более что голова будет не вполне чужая. В смысле не русская, но российская. Так уже было при Сталине. Вот в чем суть совместного российско-кавказского проекта, Мехмед-ага, который я имею честь вам представить. Он одинаково спасителен и благотворен как для России, так и для Кавказа.








