412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Козлов » Проситель » Текст книги (страница 23)
Проситель
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:21

Текст книги "Проситель"


Автор книги: Юрий Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

Мехмед подумал, что разделительная линия между первой и второй половинами проходит отнюдь не по центру круга. Человечество (биомасса), независимо от возраста особей, большей частью смещено в тесную первую половину, где люди, пожалуй (насколько это возможно, скажем, для сельдей в бочке), предоставлены сами себе. В то же время ресурсы мира – лучшие технологии, финансы, научные открытия и т. д. – сконцентрированы во второй половине, где отдельные избранные личности отнюдь не предоставлены сами себе.

Именно здесь, на территории второй половины, принимались решения, определяющие судьбы мира.

Кем?

Мехмед не обольщался насчет теорий о всемирном заговоре неких темных сил, таинственного мирового правительства. Человек мог быть объектом, но никак не субъектом Божьего промысла.

Субъектом Божьего промысла мог быть только Бог.

Субъектность Бога ползуче (Мехмед ненавидел это слово – оно бросало тень на такое совершенное и стерильно чистое существо, как змея) подменялась субъектностью… не антихриста, нет, а некоей его расширительной (для всех религий) ипостаси, которая (естественно, со знаком «минус») определялась не предполагаемыми рамками личности Христа (при всем мехмедовом к нему расположении, всего лишь одному из пророков одной из мировых религий), а чем-то более существенным, касающимся сразу всех людей, вне зависимости от вероисповедания.

Антибог – так можно было идентифицировать эту ипостась.

Незримо (виртуально), то есть по ту сторону общепринятого, точнее, общеутвержденного, существующая, она уже не вызывала в людях протеста, ибо странен был бы сей протест для тех, кто, так сказать, воочию наблюдал за происходящим в мире, на чью, собственно, шкуру, как на компьютерный экран, ложились символы прогресса.

Религии, как открылось Мехмеду, существовали для отрицания единственно истинного (на все времена) постулата: Бог управляет миром именно так, как управляет; Бог достигает только тех целей, которые сам же и ставит.

Если бы люди спокойно и без истерики признали эту очевидность, мир бы бесконечно упростился и, после неизбежного краткого хаоса, пришел бы к единственно возможной для него гармонии. Однако вместо того чтобы признать очевидное, люди, как опасного гомункулуса в светящихся ретортах мировых и немировых религий, взращивали антибога, превращали вино в уксус. Уже сейчас христианская, к примеру, религия напоминала Мехмеду Интернет, куда мог войти кто угодно и с какой угодно целью. Кто, входя, приникал к текстам Блаженного Августина, к полотнам Вермера, кто – к дичайшей, разнузданнейшей, вероятно, не встречающейся в обыденной жизни порнографии.

Но могло ли это происходить против воли Бога?

У Мехмеда не было оснований сомневаться, что Бог – величайший стратег, следовательно, каким бы путем человечество ни шло, как бы нравственно ни совершенствовалось или, напротив, ни деградировало, оно должно было в назначенное время оказаться в назначенном месте.

Поэтому куда и зачем было спешить человечеству и единичному его представителю – Мехмеду?

Спешить было некуда.

Поспешишь… Бога насмешишь, подумал Мехмед, вспоминая несостоявшуюся сделку с оставшейся в Клайпеде медью. Вот только чувство юмора у Бога было своеобразное: смеясь, он заставлял людей расставаться не только со своим прошлым, но и с будущим, то есть с жизнью.

Мехмед с момента несостоявшегося обеда в мексиканском ресторане на Times square никуда не спешил. Жизнь отныне представлялась ему анабазисом вынужденным путешествием внутри Божьего промысла, сродни путешествию муравья по поверхности плаща идущего по своим делам гражданина. Но и внутри Божьего промысла муравьиные маршруты пресекались, ломались, уходили за пределы муравьиного понимания.

Ну кто, к примеру, мог предположить, что в одночасье рухнет СССР с его чудовищными, запертыми на века, фактически непреодолимыми (Мехмед в этом убедился, пытаясь уйти в шестьдесят четвертом году в Иран, когда его лишь по счастливой случайности не сцапали доблестные советские пограничники) границами? Сколько Мехмед себя помнил, СССР всегда казался ему вечным уже хотя бы в силу того, что подавляющее большинство граждан не сознавали убожества собственного существования и в принципе не понимали сущности не только собственности (кто в СССР владел чем-то сверх ковра на стене, хрусталя в шкафу, дачи, машины и кооперативной квартиры?), но и живых (впрочем, в СССР они были скорее мертвыми, точнее, парализованными, обездвиженными) денег.

К примеру, Джерри Ли Коган полагал, что великий СССР рухнул именно потому, что огромные объемы мысленной человеческой энергии не заземлялись, бесследно рассеиваясь, на вопросах повседневной жизни в виде товарно-денежных отношений (купли-продажи, накопления и потери сбережений и т. д.), а свинцово и безысходно аккумулировались в малопродуктивном, так сказать (учитывая обусловленную генетической памятью о бесконечных репрессиях социальную пассивность масс), духовном томлении – в поиске смысла бытия, в раздумьях о совершенной общественной системе, хитро спровоцированной идеализации Запада, где якобы все есть и где якобы можно все.

Году, кажется, в девяносто первом (на разнице внутренних советских и мировых цен на сырье и полуфабрикаты для обрабатывающей промышленности тогда только ленивый – к ним, однако, относилось подавляющее большинство советских людей – не делал миллионы) Джерри Ли Коган высказал абсурдную на первый взгляд мысль, что когда сразу столь фантастическое число людей озабочено проблемой судьбоносного выбора: социально-экономической общественной системы, модели производственных отношений, приватизацией имущества (Мехмед сам слышал на митинге, как на первый взгляд солидные люди с учеными степенями кричали, что надо как можно быстрее отдать все неважно кому и даром), государственного устройства и т. д., то, как правило, выбирается худшее из худшего, и это в превосходной степени худшее надолго (как правило, до очередной кровавой социальной революции) становится их повседневной жизнью. По мнению Джерри Ли Когана, крах советской системы был обусловлен именно тем, что богатейшее государство, бывшее на равных с Америкой, избавив своих граждан от забот о хлебе насущном – каждый в середине восьмидесятых в Союзе имел причитающийся ему кусок, никто не умирал с голода, независимо от эффективности своего труда, – крепко просчиталось насчет благодарности со стороны этих самых граждан. Вместо того чтобы жить да радоваться, граждане люто ненавидели отечески заботящееся о них государство.

«Природа человека, – помнится, с грустью заметил Джерри Ли Коган, неизмеримо хуже природы любой власти. Что такое так называемое историческое развитие? Всего лишь постепенное приведение власти и народа к единому морально-нравственному знаменателю. В СССР морально-нравственный коэффициент власти в силу разных причин оказался значительно выше, чем в народе. Ничто так не способствует духовному разложению, как утрата социального страха. То, что происходит сейчас в России, – встреча народа с самим собой. Каков народ такова теперь и власть. Но это не может длиться долго. Власть обязательно уйдет вперед, придумает идеологию, разведет стадо по стойлам. Поэтому кто хочет успеть там поработать, должен спешить».

В самом деле, подумал Мехмед, как не спешить, когда хочешь обобрать человека, который с выпученными глазами несется на митинг, рычит с пеной у рта про демократию и, естественно, никоим образом не озабочен сохранением собственного имущества, которое в данный момент – момент гражданского ослепления – предстает ничем в сравнении с грядущим (политическим, экономическим, демократическим – каким?) раем. Как не спешить, когда вокруг столько других мошенников, нацелившихся на достояние больного ублюдка?

…Они сидели в кабинете Когана в нью-йоркском отделении компании на достаточно высоком этаже, чтобы видеть геометрически правильные светящиеся абрисы зеркально-стеклянных зданий внизу, ровные линии улиц и даже звезды в черном прозрачном небе. Несмотря на обилие машин, крыс и трущоб, Нью-Йорк был довольно чистым в смысле экологии городом.

Мехмеда обычно мало интересовал окружающий пейзаж. К примеру, он был совершенно равнодушен к морю. Однако что-то сдвигалось в его душе, когда он смотрел с гор на расстилающиеся внизу долины и леса, а из небоскреба – на не расстилающийся, нет, но как бы возносящийся на неположенную высоту город. Мехмед не отдавал себе отчета, что именно сдвигается в его душе, лучше или хуже он становится, но почему-то, глядя вниз и вдаль с горы, он жалел живую природу, глядя же вниз и вдаль из окна небоскреба – жалел людей.

И еще он не понимал, почему Джерри Ли Коган так сух и немногословен со своими сверхобразованными, досконально знающими всемирную историю, компьютерные сети и все без исключения разновидности легального бизнеса сотрудниками-аристократами и столь расположен к Мехмеду – самому что ни на есть человеку из народа, причем из народа не только не отмеченного склонностью к демократии как общественному устройству и к научно-техническому прогрессу как его феноменальному следствию, но из народа фактически несуществующего.

Мехмед не был близок Джерри Ли Когану ни по возрасту (шеф был лет на пятнадцать старше), ни по крови, ни по вере (в эти мгновения Мехмед полагал себя мусульманином, а шефа – иудаистом), ни по образованию. Джерри Ли Коган окончил два университета, а Мехмед доучился лишь до третьего класса начальной советской школы – потом он сбежал из детского дома. Наконец, никоим образом Мехмед не мог сравниться с Джерри Ли Коганом по могуществу и богатству. Тут они были в разных весовых категориях. Мехмед – в весе пера. Джерри Ли Коган в весе… должно быть, всех отмеченных в периодической системе Менделеева металлов, прячущихся в недрах планеты Земля.

– Видишь ли, турок, – сказал в тот поздний вечер или раннюю ночь Джерри Ли Коган, вглядываясь в летящий над Гудзоном огромный (в огнях по бокам, как зеркальный карп в чешуе) самолет – скорее всего, воздушное такси между Вашингтоном и Нью-Йорком. Они летали чуть ли не каждые полчаса, наполняясь пассажирами в аэропорту, как автобусы на остановке. Мехмед сам так частенько летал, иной раз приобретая билет уже в воздухе. – Из многих определений денег мне нравится следующее: деньги – это всего лишь мера растерянности человека пред Господом. Я его сам придумал, – не без гордости добавил Джерри Ли Коган.

– Мера растерянности, – повторил Мехмед, – в смысле убывания или, напротив, приращения?

– Я бы сказал, что это взаимосвязанные вещи, – тоже приблизился к присоединившемуся к ночному небу (в смысле широты и прозрачности, но не в смысле шума) окну офиса Джерри Ли Коган. – Так называемая уверенность человека в собственных силах, его потуги организовать и спланировать жизнь – это… тьфу! Человек всегда, в любой день, в любую секунду может как бы оказаться голым в лесу, где полно диких зверей, где он… никто и ничто, точнее, преследуемая дичь! Скажем, смертельно заболеть. Или узнать, что его ребенок наркоман. Или что жена изменяет, что его сын на самом деле вовсе не его, а некоего Джона Паркера или Сола Рабиновича. Что многолетний партнер по бизнесу, оказывается, тайно его разорил, перекачал в оффшор все деньги… Вот тут-то пока он адаптируется к новым условиям – и происходит серьезнейшая трата денег, потому что единственное средство внести хоть какой-то порядок в кошмарный, идущий за человеком по пятам ощетинившийся дикобразовыми иглами мир – деньги! Но это, так сказать, первая ветвь змеиного языка. Если возникает необходимость заработать сразу очень много денег – лес создается искусственно, виртуально, в него заводятся целые страны, народы, цивилизации. Так было всегда. Ничего с этим не поделать. Это будет продолжаться до тех пор, пока существуют деньги…

– Сколько же их, – спросил Мехмед, – мы уже вытащили из несчастной России, а они все не кончаются?

– Третья часть языка, – вздохнул Джерри Ли Коган, – самая подлая и самая неприглядная. Деньги не могут быть деньгами в стране, где подавляющая часть граждан несчастна и унижена. Бог создал людей таким образом, что, пока они страдают, деньги для них… это не совсем то, что для здоровых, сытых мещан, живущих в нормальном государстве. Даже тот, у кого в униженной страдающей стране много денег, не имеет возможности полноценно ими насладиться, потому что вокруг слишком много горя. Это смерч, пылесос. Деньги, как, собственно, и жизнь, уходят оттуда, пока что-то их не остановит.

– Что? – спросил Мехмед.

– Не знаю, – пожал плечами Джерри Ли Коган, – но что-то рано или поздно обязательно происходит…

– Деньги заканчиваются? – предположил Мехмед.

– Они вымирают как динозавры и размножаются как лемминги по каким-то своим законам, – сказал Джерри Ли Коган, – никогда нельзя с точностью предсказать, где именно они умрут, а где возродятся.

Коган в тот вечер – у окна в небоскребе – определенно никуда не спешил. В отличие от других американских коллег, у него не было ни семьи, ни красивого удобного загородного дома с бассейном и лужайкой, где бы он время от времени устраивал дружеские вечеринки.

По слухам, вице-президент одного из крупнейших в мире консорциумов пользовался услугами проституток, которых лично выбирал в неподобающих местах по каким-то одному ему известным признакам. Впрочем, Мехмед не был уверен в достоверности этого слуха.

По другому (более достоверному) слуху, домом Джерри Ли Когана служило идиотское (нечто среднее между средневековым замком, обсерваторией и самолетным ангаром) строение на побережье под Бостоном, спроектированное в середине тридцатых годов сумасшедшим американским архитектором немецкого происхождения, большим поклонником фюрера, как храм для отправления культа бога гуннов Пуру, позже заимствованного у них некоторыми германскими племенами.

Это был один из немногих богов, не имеющих никакого обличья. Никто не знал, как он выглядит. Пуру считался богом огня, пустоты и… одиночества. Будто бы он, однажды подняв вождя гуннов Аттилу в небеса, наглядно продемонстрировал ему с высоты птичьего (божественного) полета поразительное ничтожество людей. Ученые до сих пор не могут дать однозначного ответа, почему Аттила – язычник, существующий в мире великого переселения народов, где было великое множество разных богов, называл себя «бичом божьим», то есть предположительно бичом какого-то одного (основного?) бога. Вполне вероятно, что это был не имеющий изображения бог огня, пустоты и одиночества Пуру.

Сумасшедший архитектор был уверен, что Гитлер обязательно завоюет Штаты, а потому, несмотря на Великую депрессию, сумел завершить строительство в тридцать девятом. С тех пор в здании поочередно располагались: библиотека, музей радио, лаборатория по генной инженерии, издательство эзотерической литературы, пока наконец его не приобрел Джерри Ли Коган.

Мехмед с удивлением подумал, что не знает ни одного человека, который бы похвастался, что был в гостях у Джерри Ли Когана. Ни от кого он не слышал: «И я там был, мед-пиво пил». Все общались с Джерри Ли Коганом в офисах, на разного рода общих мероприятиях, одним словом, исключительно в присутственных местах. Видимо, странной архитектуры строение было для Когана чем-то большим, чем просто крепостью. «Уж не пьет ли он там вместо меда-пива кровь младенцев, не балуется ли с философским камнем, не натирает ли чресла эликсиром вечной юности?» – с подозрением покосился на шефа Мехмед.

Если его предположения и были верны, определенно оккультные занятия не приносили Джерри Ли Когану желаемых результатов. Он выглядел согласно возрасту и здоровью, а именно бодрым, ухоженным, склонным к фантазиям семидесятитрехлетним мужчиной.

«ему нравится разговаривать со мной, потому что я, как и он, одинок, воинственно одинок в этом мире», – вдруг подумал Мехмед.

Одиночество, как понимал его Мехмед, вполне можно было уподобить такому выигрышному во время войны статусу, как «вооруженный нейтралитет». Вот только, подумал Мехмед, с возрастом выгоды от «вооруженного (деньгами – чем же еще?) нейтралитета» становятся проблематичными. Мешок, Халилыч и прочие, подумал Мехмед, неинтересны ему, потому что живут исключительно деньгами и ради денег. «Меня же… – Мехмед даже вздрогнул – до того дика и кощунственна была мысль, – деньги… не интересуют?»

Нет, конечно же, они его интересовали, но уже не так, как раньше.

Было что-то, что интересовало его сильнее денег.

Что?

Мехмед был вынужден признать, что пока не вполне представляет себе, под каким знаменем, на чьей стороне выступит, когда истечет – если уже не истекло – время «вооруженного нейтралитета».

Мехмед подумал, что он интересен Джерри Ли Когану не своими деловыми качествами (хотя, естественно, ими тоже), но тем, что над деньгами, над деловыми (в смысле приумножения денег) качествами. Мехмед подумал, что он интересен Джерри Ли Когану потому, что тот не знает, что собой представляет это «над». То есть знает, но только про свое персональное. И его очень интересует, что – у Мехмеда. Быть может, Джерри Ли Коган коллекционирует эти «над», хочет вывести из многих «над» некую универсальную формулу?

Суть, однако, заключалась в том, что Мехмед сам не вполне понимал собственное «над». В нем было много всего, и все было перепутано, перемешано, как вещи в тумбочке сумасшедшего. То он видел чистую воду на месте родной деревни Лати; то – лица убитых родных; то – остановившийся взгляд президента «сына ястреба»; то – важно идущего куда-то (на трибуну или с трибуны) с тонкой папочкой в руках грузного, чем-то постоянно недовольного (тем, что еще не президент?) премьер-министра России; то – расцветающие на морозе (почему на морозе?) цветные дымы из труб вожделенного завода на Урале; то – обнаженную, похабно (а может, целомудренно – Мехмед полагал, что эти определения носят не столько принципиальный, сколько эмоциональный характер) раскинувшую почему-то на черном кожаном диване в его офисе ноги телохранительницу Зою; то – летящую по его душу (и тело) сквозь воздух остроносую разрывную пулю. Во что-то эти клочья должны были сшиться, в какую-то мозаику эти осколки (он надеялся, что не разбитой пулей головы) должны были сложиться, а может, им было суждено остаться клочьями, осколками, неразобранным хламом в тумбочке, с которым душа Мехмеда явится на Страшный суд.

Вот только зачем, подумал Мехмед, Когану знать, во что все сошьется-сложится? На этот вопрос не было ответа, потому что в принципе один человек может знать за другого и даже за очень многих, как, скажем, вождь за нацию, но знать вместо может один лишь Бог. Мехмед с печалью констатировал, что, блуждая, как вошь, по необозримым ватманам Божьего промысла, он изнемог, что, как срочный курьер ездовую лошадь, загнал мысль до изнеможения. Изнеможение, помимо всего прочего, способствовало избыточной игре воображения. Избыточная игра воображения, вне всяких сомнений, сообщала умственной жизни некоторую приятность, но была совершенно непродуктивна в смысле восстановления умственных же сил.

«Пошел он…» – подумал по-русски про Джерри Ли Когана Мехмед. И еще он подумал, что если деньги – мера растерянности человека пред Господом, то что тогда мера его, Мехмеда, растерянности пред Джерри Ли Коганом? Поразительно, но получалось, что… очень большие деньги.

Мехмед вспомнил, как однажды шеф между делом заметил Мешку, имевшему склонность к рискованному размещению капиталов под высокие проценты – в частности, в российские ценные бумаги:

– Мало что сохраняется в этом мире, Алекс. Одна из вещей, которая не сохраняется практически никогда, – это сбережения. Для этого они, собственно, и существуют. Твои сбережения, сынок, это невидимый корм, которым питаются другие, а ты на него только смотришь, имея его исключительно в мозгу, то есть, в сущности, занимаешься онанизмом.

– Что же тогда сохраняется в этом мире? – полюбопытствовал, всем своим видом выражая несогласие с шефом (на одних российских государственных ценных бумагах он делал в год по нескольку миллионов долларов), Мешок.

– Только живой вечнобыстротекущий бизнес, – ответил Джерри Ли Коган по-немецки (видимо, по причине наличия в этом фундаментальном языке соответствующего термина) и – после паузы – уточнил уже по-английски: – Как, впрочем, и остальное, существующее по принципу: «движение – все, конечная цель – ничто».

– Разве стремление к сбережениям не согласуется с этим принципом? спросил Мешок.

– Согласуется-то, может, и согласуется, – покачал головой Джерри Ли Коган, – да только, сынок, у денег короткая жизнь, потому что деньги, сынок, – это овеществленное время. Ты можешь думать, что копишь секунды, часы и даже годы, но в момент смерти ты не сможешь воспользоваться накопленным, потому что ты их все равно прожил, неважно как, может, ты этого и не заметил, но прожил, пусть даже не воспользовавшись ими.

Позже он развил эту тему в беседе с Мехмедом в самолете консорциума – в небе над Казахстаном. Они находились в салоне вдвоем (Джерри Ли Коган ненавидел массовость во всем, даже в путешествиях) и летели в Павлодар на закладку алюминиевого комбината, который (Мехмед в этом не сомневался) никогда не будет построен. Сколько Мехмед ни смотрел вниз – не мог заметить следов пребывания человека на плоской, как блюдо, заснеженной степи. Но вот самолет стал снижаться, и земля предстала в виде вскрытой на операционном столе брюшной полости с вываленными внутренностями. Здесь консорциум гигантскими, похожими на воскресших динозавров экскаваторами выбирал руду, чтобы на российских комбинатах переплавить ее в металл, а металл продать.

Предполагалось, что хотя бы часть денег вернется в Казахстан. Однако же они не возвращались. Деньгам, по образному выражению Джерри Ли Когана, пока нечем было заняться в слишком просторном и безлюдном Казахстане.

– Это не вполне естественное государство, – как-то заметил Джерри Ли Коган, – столь малый народ никогда бы не смог удержать столь обширную территорию. Боюсь, у этого государства нет будущего.

– Но пока оно как-то держится, – возразил шефу Мехмед.

– Потому что пока до него никому нет дела, – ответил Джерри Ли Коган, – да и понастроили им тут всего немало. Лет на десять хватит.

На память об уходящих деньгах Казахстану оставались уродливые (даже с самолета) свищи в земной брюшине.

Честно говоря, Мехмеда не привлекал бизнес в бывших азиатских советских республиках. Он был (как и бизнес на Кавказе) ненадежен и непредсказуем со всех точек зрения. Бизнес здесь не защищало ничто, кроме выплаченных взяток. Однако взятки, как некачественный защитный крем, мгновенно сгорали под сильным азиатским солнцем, кожа бизнеса начинала пузыриться ожогами.

В самолете (благо времени было достаточно) Мехмед попытался объяснить Джерри Ли Когану разницу между взяткой на Западе и на Востоке, в особенности на тюркском Востоке. На Западе взятка, в сущности, являлась документально не регистрируемым соглашением сторон. На Востоке – неизбежно превращалась в ясак, то есть в регулярно возобновляемую подать. Дать один-единственный раз возможным не представлялось. Надо было или не давать вообще, а если давать, то – постоянно, причем круг получателей ясака самопроизвольно и неконтролируемо расширялся. Выдержать это можно было только при очень сильном интересе.

– Я понимаю, – усмехнулся Джерри Ли Коган, с удовольствием и даже с каким-то облегчением глядя на (Павлодар не дал «добро» на посадку, и сейчас они летели на Караганду) появившиеся в овальном окне яркие звезды, – ты полагаешь, что риск слишком велик. Но я ничего не могу поделать… против… генетики. Мне кажется, – понизил голос, – это единственная наука, которая… сильнее человеческой мысли.

Мехмед подумал, что, видимо, шеф – немолодой уже человек – устал от многочасового перелета. Как известно, мозг функционирует от ровного и постоянного прилива крови, омывающей его кислородом. Должно быть, голове шефа недоставало кислорода. Однако взгляд Джерри Ли Когана был ясен.

– Законы Менделя, – положил он на плечо Мехмеда сухую, белую, как гипсовый слепок, руку, – распространяются и на деньги. У денег, как и у человека, двое родителей. Назовем отца – сбережения, а мать – бизнес. Впрочем, можно и наоборот, сути дела это не меняет. Если дети – доллары, рупии, фунты, шекели, динары, гульдены, флорины, пиастры и так далее – наследуют черты отца, третья часть их непременно погибнет: усохнет, сгниет в кубышке, сократится из-за инфляции, девальвации, деноминации и так далее. Если наследуются черты матери – их число, в зависимости от общего количества и времени, принятого за единицу оборачиваемости, – будет с равной периодичностью возрастать ровно на треть. Я не знаю почему, но это именно так.

– Или погибнут сразу, не дав потомства, – посмотрел вниз на редкие огни среди уже не степи, но лесов Мехмед.

– Ничего не поделаешь, – рассмеялся Джерри Ли Коган, – никому в мире еще не удалось победить смерть. Смерть, как ни парадоксально это звучит, бессмертна. Деньги… в сущности, те же дети… Мне бы тоже хотелось спасти и сохранить каждый цент, но я не могу… – с грустью вздохнул. – Не я им выбираю путь. Я всего лишь пытаюсь одеть, обуть, снарядить их в дорогу…

«Чтобы они побыстрее вернулись домой и… не с пустыми, нет, не с пустыми руками», – подумал Мехмед.

…Огромный кленовый лист на встречном ветру прямо-таки приклеился к лицу Мехмеда, и некоторое время Мехмед шел по асфальтовой дорожке дачного поселка как террорист в маске. Для начала октября, пожалуй, было холодновато. Впрочем, помимо естественного осеннего холода, в дачном поселке присутствовал и некий незримый, связанный с повсеместным и каким-то уже имманентным (несмотря на приведение, по мнению Джерри Ли Когана, к единому знаменателю народа и власти) неблагополучием холод. Новая жизнь – кирпичные, изящно отделанные коттеджи, бетонные гаражи с электронно поднимающимися панелями-воротами, гравийные теннисные корты и травяные крикетные площадки – не прививалась даже на охраняемой, огороженной территории, как будто вымерзала изнутри. Коттеджи стояли большей частью пустые. Эпизодические истерично-надрывные наезды хозяев – с девками, непременным похабным потением в сауне, ураганной пьянкой, белогорячечной беготней в простынях (а то и без) по участку, иногда со стрельбой в воздух и по пустым бутылкам – лишь подчеркивали бесприютность и неукорененность новой жизни на внутренне ледяных российских просторах. Мехмед не мог отделаться от ощущения, что встреча русского народа с самим собой (морально-нравственное воссоединение народа и власти) обернулась новым ледниковым периодом, выразившимся в совместном движении (медленном оползне), смешении льда и почвы. На движущейся же почве, как известно, невозможно выстроить ничего сколько-нибудь прочного, основательного.

Таким образом, внутри галактической неспешной поступи Божьего промысла вычерчивался суперстремительный муравьиный маршрутик извлечения денег из одной отдельно взятой территории одного отдельно взятого народа.

«Выходит, – смахнул с лица террористический, пахнущий бензином кленовый лист Мехмед, – не поспешишь… все равно Бога насмешишь?»

Воистину, Бог смеялся хорошо, потому что во всех случаях смеялся последним.

Мехмед гулял уже добрых полчаса, но покуда не встретил ни единой живой души. Только на одном участке на веревках сушились экзотических расцветок махровые пляжные простыни. Издали они казались огромными прямоугольными осенними листьями. Мехмед вспомнил, что видел похожего цвета (сине-сиреневые) листья на бутылочном дереве в Кении. Это было странное, напоминавшее не столько бутылку, сколько кувшин с узким горлом дерево. Оно пело на ветру, как органная труба.

Мехмед подумал, что, пожалуй, не возражал бы дожить свой век в Кении, у подножия Килиманджаро, гуляя по желтеющей осенью саванне среди возносящих хвалу Господу органных труб – бутылочных деревьев.

Мехмед давно понял, что Господь властен над всем, единственно не был уверен: властен ли Господь над временем? Сложные, точнее, непроясненные взаимоотношения Господа и времени не давали ему покоя. Получалось, что если время имеет власть над Господом, то он уже смеется не последним, а предпоследним.

Но кто тогда смеется последним?

Последним смеется тот, подумал Мехмед, кто осуществляет свои планы. Не потому, подумал Мехмед, что редко кому удается стопроцентно их осуществить, но потому, что конечный результат, как правило, оказывается отличным от ожидаемого. Воистину, это последний, потому что впереди смерть. Мехмед не был склонен считать, что это веселый (если, конечно, смеющийся сохранил разум) смех. Мир был устроен таким образом, что в случае осуществления того или иного, пусть даже самого смешного, плана отнюдь не смешной удар неотвратимо наносился по тому, кто задумал и осуществил план, наносился тем более сокрушительно, чем более гениальным и успешным (в смысле осуществления) оказывался план. Удар наносился по линии невозможности автору плана воспользоваться плодами успеха, мгновенного и жестокого отчуждения его от новой, «постплановой» реальности, появления (как чертей из табакерки) людей, которые, палец о палец не ударив, присваивали себе результаты. Таким образом, конечный итог – или итоговый конец – оказывался неожиданным по крайней мере для одного человека – автора. Получалось, что всякое творчество (самостоятельная воля) внутри Божьего промысла подавлялось. Причем это происходило с авторами не только изменяющих судьбы мира социальных или политических проектов, но и проектов сугубо художественных. Правда, во втором случае Господь был куда более терпим и щадящ. Авторов гениальных, но по каким-то причинам оказавшихся не ко времени творений Господь наказывал, можно сказать, отечески, всего лишь непризнанием, несуществованием при жизни, как бы в назидание им возвышая других – как правило, ничтожных со всех точек зрения людишек. Впрочем, тут шла беззаконная – кто любит арбуз, а кто свиной хрящик игра. Это было законом бытия. Господь с библейских времен ревновал и наказывал покушающихся на собственный промысл. Однако же люди, зная это, не могли остановиться, наивно полагая, что их минует чаша сия.

Как, к примеру, Мехмед.

Единственной гарантией от Божьего гнева, таким образом, была (если была) абсолютная незаинтересованность составителя плана в каких бы то ни было личных выгодах. Даже если это был план преобразования свинца в золото, фантиков в стодолларовые купюры, написания второй Библии. Ничего нельзя было хотеть (даже помыслить об этом) для себя, иначе все разваливалось как карточный домик (для Господа все домики были карточными), и в этом Мехмед видел очередное (какое по счету?) доказательство бытия Божия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю