Текст книги "Проситель"
Автор книги: Юрий Козлов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Но для чего тогда Мехмед стремился завладеть небольшим по российским масштабам засекреченным металлургическим заводом на Урале? Для чего плел многосложную и хитроумную – в духе Одиссея – интригу?
Он стремился им завладеть, плел интригу для того, чтобы сделаться монополистом на рынке сверхпрочного и сверхлегкого алюминия, то есть стать неслыханно, сказочно богатым. К тому же Мехмед отчего-то ненавидел российского премьера, полагая его олицетворением худших (по всей шкале – от рабского подобострастия до заоблачной спеси; от запредельного презрения к собственной стране до безмерной, когда речь шла о его личных доходах, жадности) черт русского человека, просравшего свое государство, тупо уставившегося в телевизор, где ему поочередно показывали: стиральный порошок, зубную пасту, гигиеническую прокладку, голую задницу, шоколадку и снова стиральный порошок…
При здравом размышлении Мехмед не вполне понимал, зачем ему становиться неслыханно, сказочно богатым, когда он практически не имел шансов истратить до конца жизни уже имеющиеся у него (даже некоторую их часть, потому что они не убывали, а умножались) деньги. Определенно налицо была некая логическая ловушка. Больше всего на свете Мехмеду хотелось заполучить металлургический завод на Урале, унизить премьер-министра – но в то же время единственный шанс заполучить (удержать) его, насладиться унижением премьер-министра заключался в том, что Мехмеду должно было быть в высшей степени плевать, заполучит он завод или нет, унизит премьера или не унизит. То есть теоретически Мехмед мог стремиться к этому, но при этом он не должен был думать ни о неслыханном, сказочном богатстве, ни об унижении премьера. Мехмед подумал, что единственная сила, способная отвратить его от осуществления данного плана, – Бог. Но Бог же был и единственной силой, способной понудить Мехмеда к его осуществлению.
«Самодостаточность, – вспомнились Мехмеду сказанные, правда, по иному поводу, слова Джерри Ли Когана, – путь избранных, но не путь общества. Путь общества – превращение человека в социальное животное. Господь кричит нам, но мы не слышим».
Мехмед подумал, что единственная для него возможность осуществить задуманное – совместить собственную самодостаточность с промыслом Божьим. Хотеть всего, не желая при этом ничего.
Теперь он знал, почему Джерри Ли Когану удаются самые фантастические предприятия, а состояние его при этом неустанно прибывает.
Мехмед подумал, что пока еще внутренне не готов встать в один ряд с Джерри Ли Коганом. На требуемом уровне самодостаточности все земное перестает будоражить кровь, теряет привлекательность, а следовательно, и смысл. Нечто другое будоражит, но уже не кровь, а… что? Мехмеду не хотелось думать, что бессмертная душа подобна математической формуле или некоей закодированной информации, прозябающей в бескрайнем, как океан, разделе Интернета «До востребования».
Востребования кем?
Каждая потеря, каждое разочарование, таким образом, усиливало свободу (самодостаточность) и – невероятно, но это было именно так – приближало к Господу. Мехмед подумал, что в принципе готов потягаться за завод на Урале, не имея в виду сделаться миллиардером и монополистом на рынке сверхлегкого и сверхпрочного алюминия; готов прижать российского премьера, не имея в виду насладиться его унижением; готов (и еще как готов!) завалить (желательно, конечно, с ее согласия, в противном случае «завалит» Мехмеда она) Зою, не имея в виду ее дальнейшее гарантированное устранение. Готов даже пожертвовать определенные пропорциональные суммы на строительство: мечети, церкви, костела, кирхи, дацана, синагоги, пагоды; умилостивить Господа во всех, так сказать, ипостасях, «накрыть» ставками в казино весь игровой стол, чтобы в перспективе хапнуть «зеро». Единственно, не готов был простить «сына ястреба» (если, конечно, речь в архивных документах шла о нем), забыть свой народ, огнем и железом согнанный с земли, залитый поверх земли полупроточным водохранилищем, где сейчас водилась форель и где в вечерней предзакатной тишине свистели крыльями утки, на которых некому было охотиться. Мехмед понимал, что это именно та ступенька, которая мешает ему подняться на требуемый уровень самодостаточности, мешает совместить окончательную – в смысле отказа от живой жизни – самодостаточность с лазерной логикой Божьего промысла, перейти в то самое невозможное третье – между жизнью и смертью – компьютерное – над повседневным человеческим разумом – состояние, в котором пребывал Джерри Ли Коган и, надо думать, некоторые другие люди, изредка собирающиеся в экзотических (Мартиника) и совершенно не экзотических (Нью-Йорк) местах, чтобы решать судьбы мира. Точнее, не решать, а информировать друг друга об уже принятых решениях.
Кем?
Мехмед не сомневался, что как только кто-нибудь из этих людей попытается соблюсти внутри принятого решения свой собственный интерес, он будет немедленно, выражаясь библейским языком, «изблеван» из уст не только этого самого решения, но и из уст (если у нее, конечно, имеются уста) самой физической жизни.
Мехмед знал, что не сможет переступить через эту ступеньку, ибо кто-то должен был ответить за роняющего над его горлом хрустальную слюну рыжего пса, за смытый волнами полупроточного водохранилища народ, к которому Мехмед истинный гражданин мира – мог себя не причислять, но почему-то причислял. И чем старше становился, то есть чем меньше ему оставалось жить, тем сильнее причислял.
…Ветер вдруг стих, листья полетели сквозь прозрачный осенний воздух медленно, как сквозь невидимое масло. Мехмед подумал, что только идиот мог поставить поселок для богатых в близости – пусть даже относительной – от шоссе. Во-первых, копоть. Во-вторых, шум. Днем его заглушал ветер, однако ночью, когда Мехмед выходил, набросив на плечи плед, со стаканом красного вина на открытую веранду под звезды, его раздражал не только дальний шум моторов, но и мутное желтое свечение автомобильных фар над автострадой, напоминавшее тянущиеся к бессмертному небу осьминожьи щупальца.
Что-то не так было (причем на протяжении всей жизни Мехмеда, независимо от его нового гражданства) в России.
Зачем, к примеру, было в сороковых уничтожать несчастных турок-лахетинцев? Почему на исходе девяностых скромный в общем-то кирпичный коттедж в Подмосковье вблизи автострады обходился Мехмеду как если бы в Нью-Йорке или в Мюнхене он снимал целый этаж в отеле?
Почему-то сама мысль о многорядном этом шоссе, по которому день и ночь несутся машины, была неприятна Мехмеду. Недавно, гуляя по окрестностям, Мехмед приблизился к обнесенному высоким бетонным бордюром шоссе и долго стоял, не решаясь перепрыгнуть через бордюр, перейти на другую сторону. Шоссе, с одной стороны, как бы ограничивало, урезало его среду обитания, с другой же открывало (вздумай Мехмед туда отправиться) новые опасные пределы, которые невозможно оперативно (машины катились по шоссе лавиной) покинуть. Грубо говоря, шоссе было некоей разделительной линией, границей, и Мехмед не знал, надо или нет ему ее обязательно пересекать.
Странным образом пересечение (непересечение) шоссе увязалось в его сознании с мыслями о металлургическом заводе на Урале, о Зое, о «сыне ястреба», вообще о жизни и смерти. Шоссе, вздумай Мехмед его пересечь, как бы подвигало его к принятию решения, но в то же время (Мехмед это ощущал почти физически) другого плана решение – относительно жизни и смерти самого Мехмеда – тоже как бы принималось автоматически, и у Мехмеда не было ни малейших причин сомневаться в существе этого решения. Он давно понял, что внезапных, немотивированных смертей не бывает. То есть они, конечно, случаются, но только не с людьми, вступающими на путь собственного, конкурирующего с Божьим промысла.
Мехмед буквально читал написанное в холодном осеннем воздухе летящими листьями предупреждение. Схожие чувства он, случалось, испытывал в сухих саваннах Кении, в горах Чили, в верховьях Енисея – везде, где ему приходилось заниматься судьбой (переводить в собственность консорциума) различных металлургических предприятий, потому что везде – в благословенной (в смысле климата) Кении, в горах Чили, в верховьях Енисея – обнаруживались достаточно могущественные – естественно, по местным понятиям – люди, которые не хотели по доброй воле (за деньги) уступать эти предприятия.
У Мехмеда всегда была охрана – в верховьях Енисея, к примеру, он перемещался исключительно внутри бронежилетного круга вооруженных автоматами и помповыми ружьями телохранителей, – но он всегда знал, что если один человек очень захочет убить другого человека, ничто не помешает ему сделать это. Мехмед, где бы ни находился, всегда просил ему показать (желательно живьем, но на худой конец довольствовался и фотографией) предположительно могущего его убить человека.
В Красноярске таковым оказался длинный, с руками как плети молодой парень, в прошлом сиделец за вооруженный грабеж, обнаруживший первичный талант к финансовым операциям. Войдя в доверие к паханам, он вложил «общак» в акции крупнейшего в СССР сибирского алюминиевого завода и довольно быстро, к восторгу паханов, «наварил» несколько десятков миллионов долларов на разнице внутренних российских и мировых цен. Однако когда цены не просто выровнялись, но еще и российские убежали вперед, парень сник – ему пришлось «гасить» обещанные проценты с помощью продажи «коренных» акций.
Что-то неприятное, отталкивающее присутствовало в его длинной сутулой фигуре, какая-то в ней угадывалась нетипичная для обычного человека физическая сила. Глядя из окна на садящегося (преломляющего узкую спину, как спичку) в черный (как ночь) джип парня, Мехмед констатировал, что тот относится к людям с так называемыми «длинными мышцами». Внешность данных людей весьма обманчива. В драке один сутулый, нескладный, с «длинными мышцами» легко мог выстоять против троих с обычными, даже и тренированными, мышцами.
Мехмед сразу понял, что теряющий контроль над заводом парень в принципе не должен его убить. Он терял завод отчасти в силу объективных обстоятельств, отчасти по собственной вине: решил, что разница цен будет существовать вечно, пообещал паханам высокие проценты. Лично его Мехмед не обманул, не оскорбил, не обидел. За время, что парень терся в бизнесе, он должен был уяснить, что на месте Мехмеда мог оказаться кто угодно. И неизбежно окажется – в случае если он убьет Мехмеда. Причем постарается не повторить ошибку предшественника. А как можно ее не повторить? Только сыграв на опережение.
Что-то, однако, беспокоило Мехмеда, не позволяло ему расслабиться, если не отпустить, то хотя бы сократить охрану. Как ни странно, не позволяли Мехмеду сделать это… украшавшие лицо парня не бакенбарды, нет, но поразительно длинные, в высшей степени неприличные, лоснящиеся какие-то полупейсы-полубакенбарды. Вызывающие эти «баки» свидетельствовали о некоей опасной капризности их обладателя, куражливой готовности переступать через общепринятые правила. Человек, «косящий» то ли под Пушкина, то ли под раввина, теоретически мог взять да убить по неясному позыву души, не просчитав вариантов, не озаботившись последствиями. Что не мог, точнее, не должен – за это было девяносто процентов. Что мог – десять. Мехмед до самого своего отбытия из Красноярска постоянно имел в виду опасные десять процентов.
Но что получилось (а там получилось) в Сибири, решительно не получилось совсем недавно в Кении, где владельцем нужного Мехмеду пакета акций оказался… шаман одного из племен, населяющих предгорья Килиманджаро. Он владел ими через подставных лиц, и все эти (черные и плоские, как китайские лаковые тарелки) «лица» после определенных мероприятий Мехмеда в Найроби (столице Кении) уже «парились» в местной тюрьме за разного рода правонарушения (неуплату налогов и сожительство с несовершеннолетними), где им каждый день популярно объясняли, что единственное, что может облегчить их участь, – это немедленная продажа принадлежащих им акций металлургического завода. Они, однако, поддавались уговорам трудно, точнее, совсем не поддавались. Нечего и говорить, что общественное мнение было на их стороне. Африканцы не вполне представляли себе, что такое налоги и почему их надо платить; что касается сожительства с несовершеннолетними, то в этих местах незамужняя двенадцатилетняя девочка считалась старухой. Мехмед пригласил шамана к себе в отель, приготовил ему толстый конверт, но тот не соизволил прийти.
Поздним вечером, когда Мехмед устроился со стаканом превосходного местного красного вина на просторнейшей лоджии (городок был небольшой, отель двухэтажный) своего номера, его внимание привлек странный, как будто вылепленный из глины, человек в надвинутой на глаза шляпе, прислонившийся спиной к изгороди черепашьего вольера прямо напротив отеля. Или лицо его было слишком черным даже для уроженца этих мест, или наблюдался дефицит света (солнце садилось), но как Мехмед ни старался, ничего не смог разглядеть под надвинутой на глаза шляпой, как если бы под шляпой было то самое «ничто, которое ничтожит», космический вакуум, первичная тьма, из которой, если верить преданию, Господь создал все сущее.
В следующее мгновение глиняный человек медленно отлепил задницу от сетки черепашьего вольера – и Мехмед испытал ни с чем не сравнимый ужас при виде его вдруг обретшего цвет и плоть плоского черного лица, чернее которого, впрочем, оказались его глаза, где Мехмед прочитал даже не ненависть, а… скорее какое-то сострадательное недоумение, какое сам Мехмед испытывал к здешним (необычайно красивым, но каким-то очень глупым) бабочкам, каждую ночь набивавшимся под оконные жалюзи, которые Мехмед по утрам, защищая комнату от тяжелого африканского (по утрам бездефицитного, как бюджет процветающей страны) солнца, опускал вниз, против своей воли калеча и лишая жизни несчастных бабочек.
Пережитый закатным вечером Мехмедом на веранде отеля в небольшом кенийском городке ужас можно было сравнить с давним, который он испытал, когда в их дом в деревне Лати ворвались грузины, и с чуть менее давним, когда он лежал в Крыму на зловонной куче рыбьих голов, а рыжий пес скалил белые с хрустальной капающей слюной зубы над его беззащитным горлом.
Мехмед вдруг ощутил, как все его существо: воля, память, мысли, симпатии, антипатии, планы и тайные мечтания – одним словом, то, что составляло его личность, вдруг оказалось словно высосанным из него пылесосом. Содержимое (Мехмед не представлял, в каком виде) было помещено для (чьего?) изучения на чем-то вроде лабораторного стола. На подобных толстых стеклянных столах Мехмеду самому частенько приходилось рассматривать содержащую металлы руду, окатыши, разные полуфабрикаты, чтобы решить: брать или воздержаться? Сейчас же Мехмеду было не отделаться от ощущения, что он лежит на столе пустой породой, некачественным полуфабрикатом. И в то же время – не вполне пустым, не окончательно некачественным. Какие-то смутные чувства, точнее, память об этих чувствах, вне всяких сомнений, не связанных с торговлей металлами, деньгами, местом Мехмеда в иерархии консорциума, то есть с, так сказать, материально-престижной составляющей жизни, все же присутствовала в его пустом существе, как едва угадывающаяся золотая нить в руде, как влажный след не достигающего земной поверхности родника внутри песка. То была бессмертная (вернее, то, что от нее осталось под многолетним палящим солнцем) душа Мехмеда, и Мехмеду оставалось только в недоумении покачать головой – сколь легкой, траченой (как будто он жил тысячу лет) и почти что нереальной предстала его душа. Мехмеду показалось, что его все еще полное жизни и сил тело имеет неплохие шансы пережить, оказывается, только кажущуюся бессмертной душу. Ему открылось, что, видимо, немалая часть человечества – тела без души. Беда же человечества заключалась в том, что тела жили, решали судьбы, взаимодействовали с другими телами. Мехмед смотрел на почти что испарившиеся со дна души «сухие остатки» простых и вечных чувств: любви, сострадания, почтения к воле Господа – и уже не вполне понимал, кого (что?) он должен любить, кому (чему?) сострадать, какого именно Господа почитать. Мехмед понял, что бессмертие уходит от него вместе с «сухим остатком» простых и вечных чувств, что его путь – путь медленного тления в земле или мгновенного (под давлением, как в доменной печи) испарения внутри черных огнеупорных стен крематория.
Но вот отпущенная глиняным исследователем земная сущность Мехмеда вернулась в свои пределы. Оторвавший задницу от черепашьего вольера человек медленно шагал по уходящей в саванну, в бесконечность, в гаснущий закат улице. Мехмед понял, что проклятый шаман – это был он! – отныне знает о нем все, включая то, чего, быть может, Мехмед сам о себе не знает.
Среди ночи он проснулся в немом кошмарном крике. Он вновь лежал на куче гниющих рыбьих голов, и рыжий пес скалил, роняя хрустальную слюну, зубы над его горлом. В то же время это была куча не рыбьих голов, но, как определил во сне Мехмед, дохлых попугаев. И не пес скалил зубы над его горлом, но огромная черная горилла с холодными и безжалостными, как у наемного убийцы, глазами держала в могучих кирзовых ладонях, как стебель цветка, его сведенное судорогой горло. Воздух, кроме того, что был воздухом, сделался ужасом, заполнил мир, объял Мехмеда до дна души, где, как стертые монетки в глубине колодца, тускло светились остатки вечных чувств. Каким-то образом Мехмед догадался, что именно эти ничтожные монетки с безнадежно стертым номиналом не то чтобы препятствуют кошмарной горилле сомкнуть на его горле кирзовые, твердые как сталь пальцы, но вгоняют ее в какую-то неконструктивную (в плане исполнения) задумчивость. Горилле (каким-то образом Мехмед это чувствовал) хотелось запустить волосатую, длинную, как коромысло, руку в колодец, вытащить да и рассмотреть девальвированно-деноминированные, стершиеся до толщины (тонщины?) фольги монетки.
Мехмед перевел дух, окончательно просыпаясь. Его, вне всяких сомнений, выручило странное обстоятельство: что явившаяся по его душу горилла оказалась нумизматом.
Утром, когда он опускал на окнах жалюзи, на подоконник пролился сухой цветной дождь обломанных крыльев бабочек. Размышляя, следует или не следует ему заказывать в отеле завтрак (африканские шаманы, как известно, считались лучшими в мире отравителями, Борджиа и Медичи с их «аква тофана» были в сравнении с ними приготовишками из химической школы), Мехмед обратил внимание, что не слышит поскрипывающего, но уже привычного шума вытяжки-вентилятора в верхнем углу стены.
Подняв голову, он убедился, что вентилятор бездействует по причине застрявшего в нем попугая. Мертвая птичья голова с изогнутым клювом смотрела на Мехмеда подозрительно живыми, блестящими глазами. Мехмед решил, что, пожалуй, местный завод цветных металлов не стоит его жизни. Не то чтобы он сильно дорожил своей жизнью, но отдавать ее за деньги, которые достанутся другим (в частности, Джерри Ли Когану, у которого и так их выше головы), было как-то уж слишком альтруистично и последовательно, в конечном итоге героически. Мехмед не был готов войти в историю консорциума как неистовый Роланд или Александр Матросов. Безусловно, деньги предполагали риск (и немалый!), но самая сущность денег теснейшим образом корреспондировалась с банальной, по возможности ориентированной на плотские удовольствия, физической жизнью. Конечно, можно было рисковать собственной (безденежной) жизнью, чтобы – в случае удачи – насытить ее деньгами, как страждущую землю благодатным дождем. Но в высшей степени неразумно было рисковать единственной жизнью ради новых денег, когда, во-первых, их и так столько, что не истратить до смерти, во-вторых же, воспользуются приобретенными (в результате смерти Мехмеда) новыми деньгами совершенно другие (в частности, Джерри Ли Коган) люди, которые даже не заметят этой героической смерти. А если и заметят, то в лучшем случае удивятся, в худшем – заподозрят с его стороны двойную игру, но в любом случае скоро о нем забудут. Это было все равно что молить Господа о ливне, стоя под дождем по колено в воде.
Мехмед принял решение и сразу ощутил, как воздух очищается от ужаса, насыщается радостью и покоем. Он подумал, что, пожалуй, с шаманом можно было и поторговаться. Тот бы вполне мог приобщить Мехмеда к суперизощренным наслаждениям, которым, как известно, предаются шаманы с юными черными красавицами знойными африканскими ночами.
На всякий случай Мехмед взял со столика у изголовья толстую книгу, наугад открыл. Он (и, надо думать, не только он) всегда делал так, когда хотел посоветоваться с Господом. Иногда книга оказывалась Кораном, но чаще Библией.
Выпал Матфей: «Бог важнее денег».
Мехмед понял, что он на правильном пути. Воистину Бог был важнее денег. Вот только волю свою ему приходилось диктовать посредством денег, ибо все другие рычаги воздействия на человека к исходу двадцатого века пришли в негодность. Мехмед вспомнил о стершихся монетках на дне не то колодца, не то родника, и тут же на глаза ему попалось: «…всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет…» Ему и прежде случалось размышлять над этими вольно или невольно согласующимися с теорией прибавочной стоимости словами. Но только сейчас, в Кении, он понял, какие, собственно, деньги имеются в виду. Господь в очередной раз даровал ему жизнь, противореча себе, оставил на своем депозите его (фактически несуществующие) стершиеся, деноминированно-девальвированные, истонченные в фольгу монеты. Милость Господня была сродни последнему закатному лучу, устало осветившему вытянутые ноги Мехмеда, когда он вчера вечером сидел на веранде со стаканом превосходного красного вина.
Утром следующего дня Мехмед вылетел самолетом местной авиалинии в Найроби, а оттуда – на лобасто-нахмуренном, огромном, как кашалот, «Боинге-747» – в Париж.
Когда «Боинг» набрал высоту, Мехмед отправился в бар на втором ярусе. Устроившись со стаканом опять-таки (но уже не столь превосходного) красного вина в кресле за столиком, Мехмед подумал, что на высоте одиннадцать тысяч метров он, скорее всего, недоступен шаману. В противном случае его неясная, не оформленная в строгую приверженность какой-нибудь одной конфессии вера рисковала быть окончательно подорванной. В баре был включен телевизор, и некоторое время Мехмед следил за действием фильма, который ему очень нравился, – «Титаник». Во внезапной (но не мгновенной) гибели немалого числа самых разных и ничем между собой не связанных людей присутствовала определенная (естественно, со знаком «минус») эстетика (поэзия). То была очередная импровизация на бесконечно волнующую человечество тему конца света, когда смерть окончательно и бесповоротно нарушит границы человеческой логики и не будет разницы между грешным и праведным, атеистом и безбожником, богатым и бедным и т. д.
Мехмед вдруг подумал: а кто такие, собственно, эти шаманы? Чью, так сказать, волю они исполняют? Вне всяких сомнений, шаманы нагло присваивали себе функции Господа, который почему-то смотрел на это сквозь пальцы. Если традиционный – православный, католический, протестантский – священник ограничивался во взаимоотношениях с паствой преимущественно моральной, так сказать, стороной дела, шаман имел наглость действовать в области практического использования чудесного (божественного), то есть самым похабным образом вторгался в Божий промысл.
В какой-то степени все служители культа были детьми и учениками Господа. Но одни (окончившие богословские факультеты и академии) теоретизировали и благовестили, другие же (в леопардовых шкурах, с привязанными к членам колокольчиками и маленькими продолговатыми – тоже как члены – тыквами) работали по линии практической материализации чудесного (божественного), что было в высшей степени странно, как если бы, к примеру, изобретали и конструировали ядерный реактор одни – ученые – люди, а приводили его в действие, нажимали на кнопки совершенно другие – с привязанными к членам колокольчиками и тыквами, не имеющие ни малейшего понятия не только о ядерной физике или квантовой механике, но вообще о существовании письменности.
Таким образом (если уподобить мир Божий слабо структурированному холдингу или корпорации), имела место довольно странная – двугорбая и слепая управленческая модель. Высокопоставленные чиновники – иерархи традиционных мировых религий – не имели допуска к так называемой материальной части (сердцу и средоточию могущества любой фирмы или корпорации – чудесному, божественному, сверхъестественному и т. д.). Матчастью (управлением делами) заправляли непотребные и дикие выдвиженцы «с мест» – шаманы, всякие проверки которых относительно расходования и амортизации выделенных средств были невозможны, как говорится, по определению. Получалось, что корпорация «Мир Божий» управлялась по принципу судьбы, который, как известно, состоит из двух частей, двух параллельных существований: что человек думает, «видит» умом и – что с ним происходит в действительности, то есть что «видит» относительно него «слепая» судьба. Мехмед классифицировал данный метод управления как метод «подавления духа». Единственно непонятно было: почему для подавления, к примеру, духа Мехмеда в Кении использовалось самое натуральное языческое колдовство? «А может, – подумал, глядя в сиреневое сумеречное небо из овального самолетного окна, Мехмед, – то было испытание, посланное мне именно для укрепления духа? Но разве может в основе испытания духа лежать выгода транснационального консорциума? Только в том случае, – был вынужден констатировать Мехмед, – если Господь не чужд проблемам мировой экономики и финансов».
Следя за гибелью «Титаника», Мехмед так и не сумел прийти к однозначному выводу: эффективна данная модель управления или нет.
Он еще сильнее задумался об этом, когда вдруг обнаружил, что на столике перед ним стоит совершенно пустая бутылка. Мехмед не помнил, когда ее заказал. По экрану ползли нескончаемые, как списки смерти (где значатся все люди), титры. Мехмед посмотрел в окно. Сиреневые сумерки сгустились до консистенции ежевичного желе. Внутри и сквозь желе светили звезды. На высоте одиннадцать километров небо выглядело иначе, чем с земли, и Мехмед не смог сориентироваться в созвездиях.
До него вдруг дошло, что он смотрел по телевизору… не «Титаник» (хотя совершенно точно крутили «Титаник»). Он же почему-то видел на экране… себя, идущего… по пустыне. Это было какое-то очень сложное (в самый раз для учебника по психиатрии) раздвоение сознания. Мехмед на экране телевизора шел по пустыне, но ощущал себя не как человек, который просматривает видеозапись (смотрит на экран), а как будто он в действительности идет по пустыне. И одновременно он сидел в баре в «Боинге-747», летящем на высоте одиннадцать тысяч метров из Найроби в Париж, и видел себя (сквозь, параллельно – как?) идущего по пустыне на экране телевизора, показывающего фильм «Титаник». Мехмед смотрел «Титаник» несколько раз – там не было ни единого кадра, имеющего отношение к пустыне.
Самое удивительное, что некоторое время Мехмед как бы совмещал в сознании собственный двуединый образ: идущего по пустыне и наблюдающего по телевизору за идущим по пустыне. Точно так же он совмещал и переживания – Мехмеда, идущего по пустыне, и Мехмеда, смотрящего телевизор.
Мехмед, идущий по пустыне, как и положено, изнывал от жажды. Мехмед, смотрящий телевизор, однако, понимал, что это, так сказать, аллегорическая, виртуальная, имеющая философское измерение жажда. Он постоянно – то слева, то справа – натыкался на бьющие прямо поверх песка роднички. Но не спешил утолить жажду, почему-то полагая, что очередной родничок будет лучше, чище и из него-то он непременно – на всю катушку – напьется. Телевизионный же Мехмед каким-то образом знал, что пустынный Мехмед не напьется никогда. Он будет выбирать до того самого момента, пока не свалится с ног от усталости и жажды. И умрет, имея в виду несуществующий – совершенный – источник, из которого бьет самая чистая и желанная – несуществующая – вода. Мехмед вдруг понял, что видит себя на экране уже… после жизни. Что он… бессмертен, но только в одном, так сказать, измерении, в одном-единственном действии, а именно – в бессмысленном – вечном и добровольном – марш-броске по пустыне, в отказе (тоже добровольном) от воды. Это можно было классифицировать как невозможное в обыденной жизни (там всегда что-то примешивается), химически чистое отсутствие цели. Он шел не из пункта А в пункт Б, а… просто шел… из ниоткуда в никуда, и целью его было – ничто. Мехмеду вдруг открылось, что смысл всей его жизни – деньги – на весах Господа предстал как… стопроцентное отсутствие цели, бессмысленный (навстречу смерти) поход по пустыне, добровольный отказ от воды и, как следствие, добровольная смерть.
Как только телевизионный Мехмед это осознал, пустынный Мехмед вдруг начал проваливаться в песок, как если бы песок был болотом, торфяной топью. Причем, уходя в песок, растворяясь в песке, пустынный Мехмед увлекал за собой в горячую, зыбучую, почему-то влажную и плотную, как влагалище, глубь Мехмеда телевизионного. Самая сущность Мехмеда уходила в песок. И в тот самый момент, когда Мехмед понял, что дело, которому он посвятил всю свою жизнь, зарабатывание и приумножение денег, – в сущности, бессмысленно, в этот самый момент песок, как горячая жадная пасть, поглотил его.
Мехмеду было не на что надеяться. Его человеческая сущность (во всех своих измерениях и ипостасях) была включена в понятие «деньги». Вне и независимо от денег Мехмед попросту не существовал. Потому-то и уходил в песок – бесследно и невозвратно.
И все же не бесследно, а как выяснилось, возвратно. Уже почти что растворившись в зыбучем, сыпучем, горячем влагалище, Мехмеду каким-то чудом удалось пропихнуть вверх руку. Возможно, ему хотелось уйти в ничто с нацистским приветствием «хайль!» или с запоздалым пионерским (Мехмед не был в детстве пионером) салютом. А может, он вспомнил гарпунера Квикега из романа «Моби Дик», который, опускаясь на дно морское вместе с кораблем, высунутым из воды молотком прибил к мачте гвоздем за крыло ястреба, каким-то образом оказавшегося в это время в этом месте.
У Мехмеда не было под рукой ни гвоздя, ни молотка. Тем не менее он вдруг ощутил в своей судорожно шарящей по поверхности песка руке нечто твердое, за что определенно можно было ухватиться и, как с помощью того самого важнейшего марксистского звена, вытащиться цепью из песочно-влагалищно-денежного небытия. Выпрастывая наружу слепую – в песке, как в маске, – орущую голову, Мехмед еще сильнее вцепился в этот Богом (кем же еще?) протянутый ему… корень? Или… Нет, то был бы какой-то уж слишком черный юмор.








