Текст книги "Озеро"
Автор книги: Юрий Красавин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
В позапрошлом году Светка отелилась днем. Семёна дома не было – явился под вечер, охапку сена в ясли бросил, пойло вынес – новорожденного в темноте-то не заметил. И так дня три. И вот, выйдя однажды во двор, услышал молодой телячий мык и глазам своим не поверил: теленок весело скачет по двору. Резвый, собака, и ужасно сообразительный оказался, глаза больно уж умные. Семён любил давать всякой твари человеческие имена и этого назвал Митей. Летом бегал Митя в стаде, а осенью отвел Семён его на колхозный двор и уговорил на племя оставить бычка: насовсем расставаться не хотелось.
А в прошлом году история повторилась, с той только разницей, что родилась тёлочка. И ее тоже взяли в колхозное стадо: хорошая порода – и удойная, и разумная.
Чего баба возникает? Не Семёново это дело – повитухой при Светке быть. Корова сама справится, не глупее его да и самой Мани тоже.
По ночам он, верно, спал хорошо: снились ему плавающие красноперые птицы и летающие рыбы с клювами, кошки с рыбьими глазами. А однажды ночью в животе у Семёна Размахаева вдруг проквакала лягушка. Он проснулся, пошарил рукой по одеялу – как она попала в постель? – и нащупал лежащую рядом Маню.
Лягушка проквакала еще раз, и теперь уже не было сомнений, что это именно в его животе, а не где-то в ином месте. Кажется, она уселась на печенке, перебирая холодными лапками, и опять аккуратненько, вежливо сказала: «Ква-ква».
Семён озадаченно пихнул Маню в бок, а та только сладко вздохнула и не отозвалась.
«Проглотил я, что ли, эту лягуху?» – подумал спросонок Семён, слушая, как щекотно хозяйничает она у него в животе. Стал вспоминать прожитый день – нет, лягушек не глотал, это точно. День был хороший, без особых происшествий, а вот ночь, нате вам, пожалуйста.
– Маня! – позвал Семён с затаенным дыханием и еще раз пихнул ее в бок.
– Му, – невнятно отозвалась та и сладко потянулась.
– Ты слышишь?
Она в ответ опять сказала свое «му» или «ну».
– Лягушку, говорю, слышала?
Маня пригребла его властной рукой, ткнулась лицом ему в плечо и продолжала спать. Да, может, так-то и лучше: не дай Бог проснется, тогда уж до рассвета не уснешь, это точно. Она живо растолкует, что будить женщину среди ночи без серьезной на то причины просто бессовестно.
Что же теперь, собственно, с этой лягушкой делать? В больницу идти? Спросят: на что жалуетесь, больной? Так, мол, и так, лягушка в животе завелась. Умора! Хорошо, если просто посмеются да и отпустят, а то ведь захотят проверить, все ли дома у мужика.
«А если и в самом деле обнаружат лягушку? Просветят рентгеном, а она сидит, животик себе почесывает. Что тогда?» А тогда, надо полагать, посадят его, Семёна Размахаева в музее или зоопарке и будут показывать добрым людям за деньги.
«Ладно, пусть живет, – решил Семён сквозь полусон. – Всего и делов, что квакает. Не любо – не слушай, а спать не мешай. Закон для всех одинаков: живи и жить давай другим, будь ты лягушка, или человек. Мирное сосуществование!»
От такой утешительной мысли уснул, и снилось ему, что лежит он – берег вместо изголовья, и ни рук, ни ног, только голова да брюхо просторное, величиной с озеро, и живет в нем одна-единственная лягушка, а больше никого. А потому одна, что поел он чего-то или даже выпил и вот отравил своё обширное чрево. Семён ужасно расстроился: как так, было столько живности, куда ж подевалась? Пусть бы плавали рыбы, шелестели осокой стрекозы, водили усами клешнятые раки. Как же он мог, Семён Размахаев, потравить эту всю живность? Уцелела только одна-единственная лягушка… Зато была она красавица, прямо-таки царевна – это он видел неким внутренним взором – в чешуе, как у золотой рыбки, с бирюзовыми глазами, веселая, голосистая. Семён ясно видел ее у себя в животе-озере.
– Ква-ква, – напевала царевна-лягушка. – Ква-ква-ква.
То ли в яви напевала она, то ли так ему снилось. Скорее всего – сон. Он тек себе неспешной чередой, как майская ночь в темноте и теплоте.
«На что мне лягушка?.. – продолжал думать Семён и во сне. – Была б золотая рыбка! А с лягушки разве спросишь?.. Приплыла бы ко мне рыбка, спросила: чего тебе надобно, сонная тетеря?.. Чего ты, мол, хочешь, Размахаюшко? А я ей в ответ: ничего, мол, не надобно, пусть только останется все, как есть, нетронутым… пусть будет мирное сосуществование… чтоб все любили друг друга и никто б никому не мешал. Разве это невозможно? Ведь должно же быть хотя бы здесь разумно и справедливо, хотя бы на моем озере».
– Все, что в наших силах, сделаем, – утешал его кто-то лягушачьим голосом. – Но, может быть, ты что-то хочешь и для себя, а?
«Хочу, чтоб был у меня парнишечко свой, сынок… круглоголовенький, с белыми волосиками, чубчиком-скобочкой… с выгнутой спинкой… чтоб свой собственный, своя кровь, моя душа… был бы надёжей и опорой, когда вырастет…»
– Не кручинься, будет у тебя сынок. Все в наших силах!
Сон колыхался, как озеро, покачивая его, и из глубин откуда-то выплыли ухмыляющиеся рожи Сверкалова и Сторожка, которые говорили: «А не будет твой сын пастухом – пойдет в трактористы! Он загонит трактор в озеро, чтоб мыть его, как лошадь, а остатки дизельного топлива сливать в воду…»
«Не-ет! – сердился Размахай. – Не по-вашему будет!»
«Нет, нет, нет», – уверенно квакала и лягушка в лад ему.
«Не зря сказано: яблочко от яблоньки далеко не падает. Мой сын не пойдет поперек отца, он не предаст ни меня, ни озеро. И Володька не предаст. Мы все будем заодно…»
«Так, так, так», – утешала лягушка.
Утром проснулся, – живот пощупал: нет там никого! Надо же, чего только не приснится человеку во сне.
5
Все, что было до сих пор, – это только начало: как озеро замерзало, как лед нарастал этажами. Главное происходило потом.
Наступил день в середине зимы, а если точнее, то в феврале, когда в Размахаевом колодце ведро брякнулось на твердое дно и возвратилось пустым. Семён догадался, что вода ушла и из озера. Вся.
Этот день сразу стал для него праздником. Ликующий, воодушевленный, отправился он в те кусты ивняка, державшие верхние слои льда наподобие крыши крыльца перед неким жильем; спустился в проём, съехал по крутому обрыву до самого низа.
Каждый раз в такие минуты у него замирало дыхание и тонкие иголочки страха покалывали сердце – это чувство не оставляло его и потом, рождая тот восторг, от которого навертывались слёзы. Счастье Семёна в эти минуты было всецелым. Именно так: и страх, и восторг, и счастье – все вместе.
Серые сумерки, подголубленные сверху, окружали его. Где-то хрустально журчал ручеек, да и не один. Длинные сосули свешивались от ледяного потолка, кое-где упираясь в дно, гирлянды поблеклых водорослей обвивали их или просто лежали на дне. Чистейший песок яро желтел, особенно там, где пробивались из земли роднички. На пригорках приходилось слегка нагибаться, чтоб не стукнуться головой о ледяной потолок; хрустело под ногами мёрзлое водяное быльё и пахло почему-то клейкими стрекозиными крылышками. Лед над головой нестерпимо голубел; желтый диск солнца плавился в нем, как комок масла на сковороде.
В бывших заливах и возле острова Семёну открывались пространства с такими высокими сводами, какие он видел разве что на московских вокзалах. Здесь можно было поместить не один дворец.
«Вот откуда все эти придумки насчет подводных теремов и водяных царей! – догадался Семён. – Кто-то задолго до меня уже видел такое же, потом рассказывал, а люди ему не верили, принимали за выдумку. А ведь ничего нельзя выдумать на пустом-то месте, чтоб ни на что непохоже – все было, было!»
– В чешуе, как жар горя, – бормотал он, озираясь, – тридцать три богатыря. Все равны, как на подбор, с ними дядька Черномор.
Тут и там в донных ямах с водой видимо-невидимо скопилось рыбы. Страстным рыбаком Размахай никогда не был, но тут проснулся в нем ловецкий азарт, который не унять. Он присел на корточки, опустил руки в ледяную воду и гладил лениво шевелящихся щук, заглядывал в тусклые глаза налимов и язей, переваливал с боку на бок горбатых от матерости лещей; целое месиво плотвы овсяными хлопьями шевелилось у него под ладонями…
Рыбы теперь были дружны меж собой, и щука уже не гоняла окуней, и окуни не гоняли уклеек, и жерех не покушался на красноперку – они совместно пережидали выпавшие им на долю невзгоды. Потом, едва лишь прихлынет большая вода, вспомнят они старые порядки, когда одни догоняют, а другие спасаются, – а пока мирно плескались в исходящих паром ямах, жадно хватая верховую воду.
Семён ходил от ямы к яме, играл с рыбой, приговаривая: «Ишь ты! Ишь она…» – и не мог устоять перед искушением: выбирал себе сома. Непременно сома и чтоб самого большого. Огромную эту рыбину он перехватил по жабрам поясным ремнём и, перекинув ремённую лямку через плечо, выволок на крутой обрыв и через пролом во льду – на берег; она лежала потом у него дома на полу, как бревно, и медленно засыпала.
В Размахаевом доме начался пир на много дней.
Рыбой пахла горячая печь, рыбный дух пропитывал кирпичи ее, толкал заслонку, наполнял все углы, пробивался в сени и на чердак. Изба сытно посапывала, довольная своим хозяином.
А Семён посиживал у окна, посматривал на заснеженное озеро, доставал из чугуна куски пахучей, ароматной сомятины, вкушая, держал почтительно обеими руками.
Жаль, что Маня в эти дни отсутствовала; жаль, что зимой Володька не мог добраться до него по сугробам – Семён сидел в одиночестве, и оттого его счастье не было полным.
А как бы удивился кто-нибудь, застав его за такой-то едой! И позавидовал бы, да и зауважал бы: забогател Семён!
– Разве можно поймать такую рыбину середь зимы? – спросил бы… ну, например, Осип Кострикин. – У тебя и сети нет, Размахай чёртов! Как ты ухитрился?
То-то, что ухитрился. То-то, что сумел: голыми руками поймал. Жаль только: нельзя с Володькой вместе спуститься на озерное дно и погулять там, держа парнишку за махонькую ручонку. А уж он подивился бы! Но нельзя, нельзя: расскажет отцу, а тот…
Если узнает Сторожок, въедет под лед на гусеничном тракторе, начерпает рыбы в прицепную тележку или сани, наложит стогом и – прямым ходом в город, на базар, чтоб продать и потом где-то в хитром месте купить магнитофонные ленты с оглушительной, как бомбежка, музыкой. Останутся на озёрном дне только следы тракторных гусениц да разводы солярки. Да еще придется при встрече выслушивать бахвальство: «А я достал Рони Эдельмаса, Ферлуччи и рок-группу „Ковантере“. Да, ведь ты, Семён Размахаич, в этом деле ни бум-бум, да? Глухо, как в танке, верно?»
У Сторожка свои удовольствия: врубит свой заморский магнитофон – домишко ходит ходуном; у коровы-ведерницы, которой придумали такое хорошее имя – Сестричка, пропадает молоко; Володька таращит глаза и начинает заикаться; галка, глядишь, летит по своим делам – над домом Сторожка ошалело закувыркается, плюхнется на землю, а дальше идет уже пешком и только на большом удалении очухается, взлетит.
Это у Холеры называется музыкой. Слава Богу, что живет на противоположном конце деревни, а то Семёну был бы выбор: или самому кинуться в озеро, или эту аппаратуру украсть и утопить в отхожем месте.
Нечего и думать, чтоб кому-то рассказать, как ловится зимой в озере рыба! И ни-ни! Выловят, выгребут без всякого чуру, все подчистую, даже мелочь – мало того, повыдергают донную травку, запакостят чистый донный песок, затопчут роднички.
И все-таки Семён чувствовал себя виноватым: уволок рыбину в свой дом, как собака мозговую кость в конуру, и грызет-наслаждается в одиночестве, ни с кем не делясь. Нехорошо это. Некрасиво. А как быть?
Если, например, Сверкалову Витьке сказать, он что сделает? Небось, начальство захочет ублажить, чтоб ему, председателю Сверкалову, потачку давали побольше. Устроит им выезд на природу, то есть залезут под лед пузатые начальники, разведут костер, поставят водочку на льдиночку. «А мне, Семёну Размахаеву, прикажут у пролома стоять на стрёме, чтоб их там никто не засвидетельствовал. Не-ет!.. Нет-нет, хрен вам всем! Никому я не скажу, а без меня вы ничего не узнаете. Ха-ха! Нашли дурака!»
Он благодушествовал, он ликовал, держа долю соминой спины в пригоршнях, как долю арбуза, и погружал в нее чуть ли не все лицо… и вареная голова сома поглядывала на него белым глазом, ухмылялась; владей мной, Сёма, ешь меня, Размахай, не стесняйся.
Вокруг его избы на рыбный запах собрались все деревенские коты, именно на рыбный запах, а не к кошке Барыне. Но они людям ничего не могли сказать, и потому не знали о его, Семёновом, счастье ни соседка баба Вера, ни безногий Осип с толстухой-женой, ни доярки Полина и Катерина, ни Валера Сторожок с семейством.
Рыбу из донных ям можно мешками таскать, даже возами возить! Богатое озеро, рыбное и никакими рыбхозами не обловленное. Но и в прежнюю зиму, и теперь Семён взял только одного старого сома. Больше ни-ни.
– Что я, спекулянт, что ли! – говорил он сам себе солидно… – Или браконьер какой? Умный человек не может быть жадным, жлобами и скупердяями бывают только дураки. Ну, а я с разумом мужик… у меня все по чести и по совести, как у этих… у них в отряде тридцать три и все богатыри.
Хоть и ростился, хоть и пыжился гордостью, а чего уж там по чести да по совести, когда не сомы его ели, а сам он ел сома – разница! Где ж тут справедливость? Она в братстве и равенстве, она в мирном соседстве, когда никто никого не обижает, никто никому не мешает и уж тем более один другого не ест, обсасывая каждую косточку. А нет справедливости – совесть и честь ни при чём.
Сознание этого смущало Семёна, но он отгонял коварную мысль: «Во всех делах соблюдай меру! Это уж совсем быть глупым: посидел у рыбных ям и ушёл с пустыми руками. Нет, всё в меру: только одного сома. Ну, разве что маленьких окунишек для навару. Ну, разве что щуку для рыбного студня. И больше ничего».
Можно бы, конечно, бабе Вере преподнести соминый бочок – все-таки соседка! – но ведь она хитрая разиня-то: станет подсматривать да и выследит его. Сама в озеро не полезет, а другим разболтает, у нее не улежит. Из хорошего получится плохое, из добра – зло.
– Ладно, я ей летом щуку поймаю, она любит, – утешал себя Семён. – Неизвестно ещё, полезна ли старикам жирная рыба.
А что касается Виться Сверкалова… эх, разошлись дорожки давным-давно. И вот что чудно, если разобраться: они были поначалу, на заре-то жизни, вот в Володькином возрасте и постарше, друзья-приятели, то есть один, как водится, повелитель, а другой – исполнитель. Чего Сёмка прикажет, то Витюшка выполнит; что Сёмка предложит, с тем Витюшка согласится. И никогда наоборот!
В школу ходили в Вяхирево; у Сёмы в портфеле рядом с учебниками ватруха сдобная, у Витюшки – ломоть чёрного хлеба посоля. Размахаевы – народ хозяйственный, не то что Сверкаловы, потому у Сёмки штаны собственные, на него и покупали, а Витюшке достались от старшего брата, уже обмурыженные со всех сторон. Сёмка учился легко, весело – грамотей! А Витюшка соображал туго, из класса в класс переходил еле-еле.
Так и казалось: быть Размахаю председателем колхоза, а Витюшке идти в пастухи. А получилось наоборот. Почему? Да вот почему: очень уж читать любил Сёма про всяческие путешествия, сказочные происшествия да про то, где какая живность водится и почему. Говорено было отцом: гляди, парень, книжки до добра не доведут, потому как жизни в них нет, одно отражение, как в зеркале, а раз так, то чему ж в них можно научиться? Главное-то всё-таки жизнь! Но разве сыновья отцов слушают.
Мечтательным рос Размахайчик; в школе, верно, всё положенное схватывал на лету – всякую эту алгебру, химию, физику – но как-то быстро забывал или пренебрегал ими, будто нестоящими. А Витька-тихоня усваивал с трудом, но прочно; семилетку закончил на тройки, десятилетку – на четвёрки, в институт хоть и с третьего захода, но поступил, а теперь вот прочно сидит на председательском стуле, словно врос в него, как брюквина в грядку.
В то самое время, когда Размахай чем взрослее становился, тем рассеяннее и задумчивей, друг его всё увереннее стоял на земле, плечи его наливались силой, взгляд – твердостью, голос – басовитостью… и вот теперь Сверкалов Виктор Петрович распоряжался всем в округе, вершил судьбы людские, в том числе и судьбу бывшего своего друга, а Размахай ничего не решал, жил в избушке на берегу озера, и даже разбитое корыто нашлась бы в хозяйстве у него, если поискать. Именно Сверкалов, распоряжаясь тракторами да бульдозерами, экскаваторами да прочей техникой, приказывал, где и что выкопать, выкорчевать или заровнять, какой холм снести или гору насыпать, который лес или болото уничтожить и куда какую проложить дорогу; именно он определял лицо родной стороны, а Размахай не имел никакой власти и не мог противостоять даже раздолбаю Сторожку.
Так кто хозяин жизни? Вопрос это не праздный, он не в самолюбие упирается, а в самое святое – судьбу родины.
«А вправду, кто?» – задумывался Семён, совершенно точно зная, что его друг, теперь уже бывший, этого вопроса себе не задает, ему-то все ясно: он власть – он и наверху.
Но ведь это не совсем так! Семён в утешение себе мог бы сказать, что ему доступно такое, о чем Сверкалов и не ведает. Можно жить с человеком бок о бок много лет и не понимать, чем он дышит; ходить по земле и не чувствовать ее сокровенной сути – таков удел глупых и глухих. Здесь объяснение их злых поступков. Бедный и нищий человек Виктор Петрович, председатель, именно бедный и нищий – какой он хозяин!
Можно было Размахаеву Семёну думать так и этак, на то его вольная воля, но, пожалуй, одно преимущество имел Сверкалов, безусловно: когда у председателя передний зуб вывалился – он вставил золотой; а у пастуха порушилось в разное время шесть штук, самых передних – ему и железные вставить недосуг: так и живет со щербатым ртом, в то время как враги его щеголяют или с белыми природными, или с золотыми.
Каждое лето изо дня в день с апреля по октябрь выгонял он коров навстречу солнцу, и как оно неторопко поспешало по небу, так и пастух Размахаев неспешно двигался со своим стадом вокруг озера. Сам тоже пасся на берегу, редко заходя со стороны поля. Он не был водителем или повелителем стада, а просто находился при нем, как бы в одной компании с коровами, вот и все. Буренки и пестрянки занимались своим жвачным делом, а он своим: плел корзины, выстругивал домишки для птиц, толковал с кем попало, будь то человек, или корова, или просто лягушка, читал книги…
Кстати, о книгах: они у него дома стояли на божнице, занимали посудный шкаф и лежали в сундуке; но было и несколько любимых, которые частенько совершали вместе с ним путешествие вокруг озера. Вид у них уже самый жалкий, поскольку уже мокли на дожде или за пазухой от пота (на обложке «Земли Санникова» ухо мамонта размыло), прожжены были угольками, что выстреливали из костра (такому испытанию подвергся многотерпеливый Робинзон), трёпаны и мяты (угол книги Арсеньева «Дерсу Узала» телёнок пожевал) – и от всего этого ещё более любимы.
Но одна книга почтительно хранилась дома в потаённом месте за доской припечка, толстая, с рисунками древних городов, странных людей, давно отшумевшей жизни – Семён никому ее не показывал. Впрочем, кое-кто знал о ней, например, Сверкалов. Он однажды приехал в Архиполовку с каким-то кандидатом наук, и оба пришли к Семёну посмотреть на его главную книгу. Кандидат многозначительно сказал, что рисунки в ней принадлежат какому-то Гюставу Дорэ, и предложил за нее сотенную – это месячный заработок доярки или пастуха – на что Размахай только хмыкнул презрительно. Тогда ему посулили двести, но ответ услышали тот же. Уехали ни с чем.
Чтение книг повергало его всегда в глубокую задумчивость, и то были самые заветные минуты. Он садился под куст, спускал босые ноги к воду и смотрел, смотрел – не на воду, а на всё озеро сразу. Прекрасно было лицо его в эти минуты – плохо побритое, сильно загорелое, с хрящеватым носом и резкими надбровными дугами – а особенно хороши глаза, кроткие, беспокойно-мечтательные, доверчиво-требовательные.
Стадо гуляло само по себе, пастух сидел сам по себе. При такой пастьбе Размахай непременно ближние поля потравит, и за лето раза два Сверкалов его оштрафует. Но на провинившегося это не влияло, ему, конечно, досадно было, он даже выражался в адрес председателя, однако поведения своего не менял. Да и не мог уже, наверно, изменить!
– Ты что пасёшь, озеро или коров? – не раз увещевал его председатель, с которым некогда Сёма Размахаев сидел на одной парте, и, казалось, не было на свете дружбы крепче, нежели у них. – Ты в состоянии выполнять самую обыкновенную работу или нет?
Не просто так спрашивал, а этак распекал, значит. И не беспричинно ведь! Вина пастуха была несомненна, от нее не отвертишься. В самом деле, кого он пасёт? Не водоплавающую ли мелкую живность? Не побережных ли птиц?
«А всё! И так должен делать каждый человек, кем бы он ни был: председатель или пастух, кандидат наук с сотенными бумажками или парнишка Володька».
– Пашня слишком близко придвинулась к берегу, стадо уже не может пройти свободно, – объяснял Семён. – Зачем ты велишь распахивать берега? Соображай маленько: если озеро лишится леса и кустов, оно обмелеет.
Тут Сверкалов свирепел и выражался, как в прежние времена, когда они вместе ходили в школу, по-свойски:
– Да заткнись ты со своим озером! Надоело слушать дурацкие рассуждения! Твое дело телячье: об…ся и стой! Ясно? Тебе поручили стадо пасти! Ты слышишь? Стадо! А не пташек да рыбок. Исполняй ту работу, за которую деньги получаешь, а с остальным мы без тебя разберемся. Ты пастух или кто?
НА архиполовской ферме коровы самые удойные, в полтора раза больше молока дают, чем на прочих колхозных – а это разве не заслуга Размахаева Семёна? И телята архиполовские выгуливаются такие, что хоть на выставку. Председатель об этом знает прекрасно, так что пусть не попрекает куском хлеба.
– Товарищ Сверкалов, – издевался пастух над бывшим другом, – созерцание влечет за собой наблюдение, а оно в свою очередь рождает открытие. Я не просто так хожу возле стада – я думаю! И не ухмыляйся. Может, я открою что-нибудь такое, чтобы всех спасти от неминуемой гибели. Разве ты не видишь, к чему мы идем? Рубим сук, на котором сидим. И топор, между прочим, у тебя в руках, у тебя! Волна качает берега, скоро нас захлестнет.
Председатель безнадежно махал рукой – «Завел свою шарманку!» – и отступался.
Они не говорили на задушевные темы давно уже, с тех блаженных детских лет, когда размахаевская ватруха с творогом и сверкаловский ломоть черного хлеба с солью разламывались поровну и каждому из закадычных друзей доставалась половина того и другого. А с тех пор… вот разве что время от времени, очень редко случался у них примерно такой разговорчик:
– Видишь ли, работа должна приносить человеку радость, – ронял Семён как бы между прочим. – Нет радости – значит, что-то не так, какое-то неустройство.
– А долг? – строго спрашивал Сверкалов.
– Что долг?
– Человек всегда обязан помнить о своём долге, Сёма: хочется ли, не хочется ли, а исполняй работу. Радостно ли, нет ли, а изволь трудиться во благо и приносить людям пользу. Желательно максимальную.
Такие поучительные рассуждения сердили Семёна. В них всё балабольство, все слова – шелуха. Что такое «польза»? Какое он, Сверкалов, вкладывает в это слово зерно смысла? Что действительно полезно – как он определяет? Или вот «долг». Опять неведомо что держит в этом словце, как в кожуре. Что такое «трудиться», «работа»? Труд труду рознь: один действительно необходим, а другой бессмыслица, нелепица. А раз нелепица, то при чём тут «исполняй» и «изволь»? Так что же в этот болтании языком? Всё ложь, всё пустое словоговорение, пустозвонство. Прямо-таки злоба охватывала Семёна, когда приходилось ему выслушивать такое.
– Это полова, – хмуро отвечал он председателю. – То, что ты говоришь, – полова.
– Почему?!
– Ты исполнял свой долг, стоя в Вяхиреве то силосную башню, то силосную траншею… а теперь вот животноводческий комплекс на полтора миллиона рублей отгрохал. Ну и что получилось? У нас ни пастбищ, ни кормов. Я у тебя раньше спрашивал русским языком: зачем строишь? для чего городишь? А ты мне: так велят, я исполняю свой долг. А теперь что с твоими башнями, траншеями да комплексами? Молока прибавилось? Мяса стало больше? Ты исполняешь свой долг, а колхоз кругом в долгу… и комплекс в навозе потонул.
– Что ты мне, Сёма, его под нос суёшь, когда мы с тобой о призвании человека говорим! То есть о высоких материях, а не о навозе.
– Да не другое, а всё то же.
– Что ты можешь понять! Не берись судить, Сёма, ты тут ни уха, ни рыла.
Не очень связно, однако же напористо философ Размахаев объяснял философу Сверкалову: красота, мол, неотделима от пользы; если красиво – значит, полезно. Если, мол, работа человеку по душе, он ее исполнит красиво, тот есть с максимальной пользой. А если он сам себя насилует, чтоб чужой приказ выполнить – толку суть, получается уродство. Ну и так далее.
Сверкалов слушал его нехотя, иронически улыбаясь, то и дело вставляя что-нибудь язвительное.
– У тебя везде подневольный труд, – наседал пастух на председателя. – Ты обыкновенный эксплуататор, потому что заставляешь людей, приневоливаешь исполнять работу против их разума и совести.
– Ну и гусь! – отбивался председатель от пастуха. – Ну ты и уникум. Я же тебе ясно говорю: когда не нравится, да не хочу, да не по нутру и прочее, вступает в силу понятие долга. Надо, и всё тут! И ты мне детские рассуждения преподносишь. Я тебе про «надо», а ты мне про «хочу». И то хочу, и это хочу. Все бы так-то рассуждали, как ты, – ничего на земле не стояло бы. Не земля в ее нынешнем виде, а пустыня, дебри лесные и в них обезьяночеловеки – вот что было бы, дай только волю таким, как ты. Потребители вы, Сёма, вот что. Вам бы только взять, да полегче, а кто давать будет?
– Тьфу ты, мать твою! – начинал сердиться Семён. – Куда ж ты влез-то? Как худая корова в потраву. Давай сначала.
– Да некогда мне с тобой судачить!
– Нет, погоди. Значит, так: работа должна быть в радость, радость в свою очередь толкает человека к труду – вот он, золотой круг! Тогда человек почти что Господь Бог: творит и созидает, делает чудеса, кем бы ни был. Вот к чему надо стремиться.
– А кто мне озимь потравил! – взрывался Сверкалов. – Чье стадо целый гектар ржи потоптало? Чьи это чудеса? Твои или Господа Бога?
Он вообще частенько нажимал на горло, чтоб одержать верх в споре. Это сбивало Семёна с толку, он защищался уже растерянно:
– Откуда гектар-то? Ты, наверно, школьной линейкой мерил. Всего только угол.
– Философ. Делай на совесть то, что велят, – вот что должно быть для тебя главным. И так для каждого. Как в армии, понял? Там приказы не обсуждаются, потому и порядок.
В общем, они оставались каждый при своём мнении. Зря и токовали. Потом-то Размахай находил новые доводы в свою пользу и выстраивал целую систему, но поздно.
На взгляд одного – бывший друг-приятель калечит и уродует землю; на взгляд другого – у друга-приятеля явное размягчение мозгов. Один считает: Семён-пастух ищет причины, чтоб полегче жить. Другой убежден: Витя-председатель – вредный элемент на земле, враг ее.
Эти распри между ними не влияли на репутацию Семёна: в Архиполовке своего пастуха чтили, несмотря на его прегрешения перед колхозом, о другом и не мечтали.
6
Снегири, клесты, свиристели, синицы, оказавшись подо льдом, почему-то собирались к одному месту на водопой – там ключик пробивался из-под каменного пласта, и вода в нём густа, как свекольное сусло, а цвет имела лимонно-желтый. Она оказалась ощутимо тепла, будто из полуостывшего чайника.
Когда обнаружил Семён малую лужицу и в ней пузырившийся ключик, чёрт дернул сунуть туда палец, а потом попробовать на язык. Так рассудил: раз птахи пьют, то и ему не во вред. От водицы той у него как-то странно посвежело во рту. Грешным делом подумал: нет ли в ней спиртовых градусов? Наклонился и – была не была! – осторожно схлебнул раз и два. Жидкость не опьянила, как он ожидал, но холодок пробежал по всем жилам; холодок этот лишил тяжести его тело, прояснил голову, сразу захотелось делать что-то: или куда-то бежать, или просто смеяться. А наутро у Семёна сошла кожа на ладонях и ступнях, обнаружив молодую, зарозовели и стали блестящими ногти, ало залоснились и припухли губы, полезла дружно и густо рыжая борода.
Воодушевлённый такими переменами в себе, он понадеялся, что у него прорежутся и молодые зубы взамен выпавших, но, к сожалению, этого не произошло. Зато он теперь чувствовал необыкновенную силу и неутомимость: переколол гору дров, выдолбив в мерзлой земле погреб, который ему в общем-то не нужен, и готов был все на свете передвинуть с места на место, а Маня Осоргина, пришедшая на денек погостить, заявила, что, пожалуй, останется до четверга.
Немного озадачивало Семёна, что одна из ям на дне озерном оказалась безрыбна. Тем не менее вода в ней колыхалась, будто где-то в самой глубине ворочалась особенно большая рыбина. Он решил подстеречь ее, уселся у этой ямы, представляя себе, как вот сейчас выплывет откуда-то снизу из-под широких каменных сводов.
«Приплыла к нему рыбка, спросила. Нет, не золотая рыбка, а царевна-лягушка… приплыла и говорит: чего тебе надобно? Чего не хватает? Все исполню, только прикажи…»
Едва успел подумать так – вода заколыхалась сильно, отступила глубоко вниз, обнажая широкую каменную горловину – вот-вот выйдет из земной глуби кто-то! – и хлынула вдруг оттуда, бурля и разливаясь во все стороны. Семён вскочил, отбежал, оглядываясь, – вода уже растекалась по дну, соединяя рыбные ямы, затопляя ложбины, крутя в воронках жухлые водоросли и мелкий песок. На том месте, где горловина, бугрился могучий родник. Пришлось поскорее выкарабкиваться на берег – и вовремя: скоро лед, подтопленный снизу водой, уже потемнел. Вот тут радость охватила путешественника: вовремя заметил прилив. А ну как это случилось бы в то время, когда он ползал между слоями льда! И не убежишь и не выломишься. Так и останешься распластанным, как лягушка, а случись к этому мороз – вмерзнешь в лёд.
Вот теперь Семён Размахаев имел хоть и неполный, но все-таки ответ на загадку: вода не уходит через дно, как сквозь решето, у нее есть парадный ход… а куда, куда?
– Будем думать, – сказал он сам себе и, будто очнувшись, огляделся: занятый озером, до сих пор не замечал перемен в природе, а теперь вот с радостью отметил, что на полях снег уже талый и солнце светило тепло – это означало, что пришла весна и пора отправляться в колхозное правление, чтоб подрядиться в пастухи.