Текст книги "Озеро"
Автор книги: Юрий Красавин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Юрий Красавин
Озеро
Экологическая поэма
1
В сквозных осинниках коровы разгребали багряную листву копытами, чтоб добраться до травки, поникшей и пожухлой; осенней стылостью, а то и морозцем дышал ветер, веявший над унылыми полями; куда ни кинь взгляд – всюду печальный, озяблый вид: поле, озеро, деревня… Такая наступила пора – канун октября: белые мухи вот-вот полетят, а пастух Семён Размахаев всё ещё выгонял стадо попастись. Он знал, что в Вяхиреве скот вторую неделю стоит по дворам, и в Макеевке тоже, и в Глинниках, и в Лопарёве, и в Сенцах; знал и то, что никакой дополнительной платы за продление пастьбы он не получит, но ему было жаль коров, которым предстояла такая долгая зимовка.
Да и себя было жаль: в эту ли пору сидеть дома! На воле так отраден шорох листвы под ногами, сирый и тревожный голос последнего зяблика в безымянном перелеске, нечаянные находки, вроде крепкого боровичка или холмашка со рдяной брусникой; а впрочем, причина была не в этом. Что-то растворено было в воздухе – над деревней его, над озером, над окрестными полями и лесами – какая-то властная печаль звала и манила, хотелось ходить неспешно и думать Бог знает о чём.
Семён не тяготился, даже если шёл затяжной дождь; надвинет низко капюшон тяжелого, набрякшего водой плаща, встанет под ёлку и стоит неподвижно, будто статуя воина в плащ-палатке над братской могилой в Глинниках. Ровный шорох дождя, звучное щелканье редких капель, проникавших сквозь крону шатровой ели, редкий жалобный писк лесной птахи странно завораживали. Одно только было не в лад: в чистом осеннем воздухе гораздо яснее, чем летом, был слышен неумолчный рокот моторов в той стороне, где Вяхирево. Там, строили дорогу, а в сосновом бору черпали и черпали из карьера песок – Семён различал, как зло рычит экскаватор, то замолкая, то ярясь.
Дорога будет – это хорошо. Но пока что песчаная да глинистая насыпь безобразила там поле, изуродовала Панютин ручей, ради нее вырубили ровненький ельничек, а он вырос бы в такой дружный лес!.. И те огромные камни возле ручья, каждый в рост человека, уже не стоят теперь кружком-хороводом привычно и знакомо, как раньше, их спихнули в низину, нагромоздили беспорядочной грудой. А камни, между прочим, с какими-то знаками и поставлены в неведомо стародавние времена не зря. Семён пытался заступиться за них, но кто его слушает!
Он не любил теперь гонять стадо в ту сторону и спешил отдалиться настолько, чтоб не слышать рокота и рёва моторов, только тогда душа его обретала желанное состояние. Коровы двигались сонливо, траву щипали нехотя, томительно было им и грустно, а вот домой возвращались они охотно.
– Подышите свежим воздухом, – говорил им пастух. – Настоитесь ещё в неволе-то.
Он собирался со дня на день прекратить пастьбу, но всё отодвигал этот срок: вот ещё денёк, вот ещё… Наконец, вчера заявил дояркам:
– Всё, сегодня последний день.
А сегодня утром погода выдалась ведреная, лучезарная, и он решил прогулять скотину ещё раз.
Сразу же за деревней стадо вступило в мелколесье; осиннички и березнички с редкими шатровыми елями перемежались полянами – пастбище, привычное стаду. Ночью на землю откуда-то с холодного неба опустился морозец. На палой листве тут и там сохранилась тонкая изморозь; трава, покрытая ею, была ломка; от солнечных лучей проступали длинные мокрые полосы и обширные пятна проталин.
Рокот от строящейся дороги нынче забивали два трактора, поднимавшие зябь по Хлыновскому логу. Вчера они начали работу, а сегодня уже заканчивали. Коровы прошли по краю вспаханного, а Семён остановился здесь в досаде: опять взодрали большой клин луговины – поле год за годом подвигалось к озеру, наступая на береговой луг с редкими деревцами. Пастух посмотрел из-под руки: кто пашет? Наверняка Валера Сторожков. В прошлом году ругал его Семён:
– Куда ж ты, собака, залезаешь? Тут же озеро рядом! Как я коров пасти буду?
А нынче он, вишь, назло. И вот ведь что: на этом взодранном лугу всё равно ничего не вырастет, то есть ни ржи, ни пшеницы, ни овса не будет, а вот поди ж ты, загадили его и несколько молодых деревьев задавили, загубили. До озера отсюда было полсотни шагов; дай волю Сторожку – борозды спустит к воду. Надо было вчера постеречь это место.
Семён в досаде без надобности хлопнул кнутом: коровы и без того шли бодрым шагом, как на прогулке, травы не щипали. Хотелось поскорее отдалиться от этого места, чтоб не слышать тракторов; лучше всего загородиться лесом. Значит, скорей вперёд!
Прошли мелколесье, дальше двигались лесной опушкой; на тёмной тяжелой зелени елей легкие солнечные краски осин да берёз были особенно ярки. За полем знакомый перелесок из одних лиственных молодых деревьев и в пасмурный-то день казался освещенным солнцем, а нынче и вовсе.
Только было наполнилась душа Семёна хорошим чувством – услышал в отдалении стук топоров и напряжённый визг мотопилы. По мере приближения к тому месту звуки становились явственнее; послышался треск и шум падающего дерева, глухой удар его о землю, потом второго и третьего.
«Да что это! – возмутился Семён, ускоряя шаги. – Кто безобразничает-то?»
Деревья тут располагались нечасто – это были столетние ели с толстыми сучьями до самой земли. Иногда они объединялись, образуя своими кронами единый шатёр, под которым будто выметено – муравейники тут и там, а уж ихние трудолюбивые жители все вокруг подметали-подчищали. Семён проломился сквозь чащу и даже похолодел: не порубщик повалил воровски два-три дерева – на такого управу можно живо найти, но целая бригада мужиков – шестеро! – вела наступление на лес организованным порядком. Они как раз, уморившись, сели покурить и поглядывали в его сторону. Люди нездешние, Семёну незнакомые и, должно быть, с государственным заданием, а не какие-нибудь лесные браконьеры; этим что прикажут, они выполнят, лишь бы зарплата шла. Раздолбаи, одним словом.
Семён перелез через огромную поверженную ель, постоял, оглядывая ее от комля до вершины. От жалости не совладал с собой, спросил резковато:
– Что творим, умные головы?
Ему не ответили; он повторил вопрос и снял с плеча кнут, словно намереваясь пустить его в дело – хлестнуть по мужикам, как по коровам.
– Просеку ведём, – объяснили ему умные головы. – Для ЛЭП-200, от атомной станции.
Час от часу не легче. Куда она пойдёт, ихняя просека?
– Там же озеро!
– Да хоть бы и море, нам-то что!
– Забирайте сюда, левее, левее!
– Вот когда будешь нашим начальником, а не коровьим, тогда и распоряжайся, – сказали ему. – Тогда что ни прикажи, всё исполним, только деньги плати.
Семён мысленно прикинул расстояние до озера, соотнёс с направлением просеки и немного утешился: нет, она пройдёт мимо и не меньше, как в километре. Если, конечно, не вздумают ее повернуть.
– Хоть бы раз в жизни увидеть, как лес сажают, а не рубят, – сказал Семён. – Посмотрел бы, тогда уж можно и умирать.
Коровы в некотором отдалении вышли на просеку и тоже оглядывались в недоумении: место неузнаваемо изменилось.
– Кто из вас вот эту ель повалил? – спросил пастух.
– Я, – гордо ответил самый бойкий с мотопилой.
Это был довольно тщедушный человек, молодой ещё, лет тридцати, но этак как бы помятый и оттого казавшийся старше своих лет. Ишь, голову держит немного набок, словно прислушиваясь к ему-то, – не больной ли? Странно было сознавать, что именно он, не шибко-то крепкий, не сильный, повалил такое могучее дерево.
– Если тебе нравится эта ёлка, давай договариваться, – сказал кривошеий.
– Насчёт чего?
– Ставишь поллитру на пенёк, и ёлка твоя.
Он оглянулся на товарищей, те заулыбались ему поощрительно.
– А что! Она того стоит. Посмотри-ка, толщина-то в обхват и древесина по срезу аж розовая, со слёзкой. Такую употребить на нижний венец дома – сто лет хоромы простоят! Давай, командир, закупай лесоматериал: ставь на каждый пенёк по пол-литре, подгоняй трактор и увози. Дом построишь или баню, например, а то и перепродашь кому втридорога – дело прибыльное, точно говорю.
– Поллитру – это пива, что ли? – съязвил Семён, меряя глазами бойкого мужичка: вот, собака, продаёт Размахаеву, можно сказать, его же собственный лес.
– Ты что, командир! Мы, кроме как водку, ничего не пьём – здоровье не позволяет.
– Если о здоровье заботишься, зачем ёлку повалил? Она, как корова, только от коровы молоко, а от дерева то, чем твоё здоровье дышит.
Мужик из Семёновых рассуждения ничего не понял, не вник в них, продолжал своё:
– По бутылке за дерево – разве это цена! Давай неси, пока мы добрые.
Кажется, он готов был болтать на эту тему долго, отрадна она ему. Семён подошёл к другой ели, постоял, как над покойником, молча, разглядел на ней беличье гнездо, слава Богу, нежилое.
– По живому режете, мужики, – сказал он, страдая. – Ели эти сто лет росли, а вы за день их свели. Признайтесь, посадил ли кто-нибудь из вас хоть одно дерево за всю свою жизнь, а? Закон есть такое: свалил одно – посади два. А вы сколько посадили?
Мужики переглянулись с усмешками.
– Яблони, семь штук, – отвечал один. – У себя на даче.
Другой:
– А я возле школы, помню, тополя втыкал в землю. Выросли!
– Не расстраивайся, – сказал третий и оглянулся на лес. – На наш век хватит.
– Да ты сам-то посадил ли? – спросили у пастуха насмешливо.
Вопрос этот оказался некстати, и мужики заметили, что Семён смутился.
– Вот то-то! – они засмеялись. – Укорять да учить, конечно, легче – это нет то, что самому деревья сажать.
Они встали, чтобы продолжать свою работу.
– Ладно, командир, сойдёмся на пузыре одеколону, – продолжал приставать кривошеий. – Ставишь на каждый пенёк по пузырю, и все будет твоё. Если строиться не желаешь, на дрова пойдут! Ну что, по рукам?
Семён, не слушая его, отошёл. Не по себе было и от того, что увидел, и от того, что услышал, а более всего от укора: сам-то посадил ли? И в самом деле, если разобраться-то, сильно ли он отличается от этих мужиков?
Он завернул стадо и погнал его к деревне. Яркий осенний день потускнел.
«Просеку прорубят… будто дырку в стене! – думал он, сердясь. – Сквозняк устроят. И никак их не остановишь! Нет прав у меня, в доме своём есть, на озере или вот здесь, в лесу, я уже не хозяин. Тут каждый делает, что хочет».
Неуютно было на душе Семёна, будто обидели его кровно и незаслуженно или не оправдалась дорогая надежда.
«Скорей бы зима, что ли».
Пригнав стадо в деревню, он, не мешкая, заглянул домой, взял заступ и отправился в лес походкой человека, который одержим стремлением и ни на что не согласен отвлекаться.
Если бы чуть попозднее кто-то пошёл следом, то он мог бы увидеть Семёна Размахаева в Хлыновском логу и, пожалуй, удивился бы: по краю недавно вспаханного поля пастух копал ровненькой чередой ямы, потом приносил из лесу молодые ёлочки и сажал их.
Сначала-то принёс берёзки, но они как-то неубедительно вставали в ряд: стволики тонкие, листва облетела. Совсем иной вид у ёлочек – они гуще, этак потяжелее, присадистее и заметнее. Семён выкапывал их вместе с большим пластом дерновины и земли, боясь повредить корешки, потом, пыхтя от усилий, тащил на поле, заботливо опускал в приготовленную яму, обминал ногами. Надо было видеть в эту минуту его лицо: на нём отражалось глубокое удовлетворение. Но некому было смотреть: вокруг безлюдье. Сиро кругом в эту пору!
К вечеру, когда ёлочки выстроились в несколько рядов, отбирая у вспаханного поля потерянную ранее площадь, Семён и вовсе был доволен. Однако же устал, да и сумерки уже наступали. Он возвратился домой походкой хорошо поработавшего человека.
Но, однако, спал беспокойно: бередило сознание, что и в следующий день бригада будет прорубать широкую просеку; даже снилось, будто она, та просека, уже уперлась в озеро, будто ствол ружья в грудь, и встали по берегам высоковольтные опоры, провисли над водой напряженно гудящие провода. И ещё вспомнилась во сне дорога – она тоже упиралась в озеро, чтоб засыпать его песком да глиной, чтоб опрокинуть и Семёново жилье, и самого Семёна. Но всё-таки жило в душе его утешающее чувство, и он, проснувшись, сознавал: что-то было и хорошее в минувшем дне.
«Ага! Это как я деревья сажал..»
Была ещё одна мыслишка: не засадить ли вот так же ёлочками и прорубленную просеку? Но ее сонный Семён признал глупой, и не без оснований: разве могут маленькие деревья заменить те столетние, шатровые? Да и монтажники придут следом за лесорубами, опоры будет ставить, а у них техника, так что все равно затопчут. Нет, в этом противостоянии ему не победить!
А вот если посадить еще два-три рядка ёлочек дополнительно к уже высаженным, то можно таким образом отвоевать в пользу приозерного луга, а вернее в пользу берёзового леса ту часть поля, которую отхватил Валера Сторожков в прошлом году. Справедливость будет восстановлена, хотя и не полностью, но на уровне прошлого года, а это уже достижение.
Не о стаде думал пастух Семён Размахаев, сажая деревья и страдая душой, – об озере.
2
Озеро было не то, чтобы большое, но и не сказать, чтобы маленькое. В тихую погоду его можно переплыть в самом широком месте запросто, только какая в том нужда? Если уж что понадобится в той стороне, то проще берегом пройти. Конечно, ради интереса или удовольствия можно и переплыть. Ради интереса-то чего не сделаешь!
А вот хоть и невелико озеро, даже лодок на нём не никогда не держали, но поднимется ветер – ого! – волна качает берега.
Так Семён Размахаев говорил: волна, мол, качает берега. Он даже любил повторять это присловье к месту и не к месту, будто оно остроумно Бог весть как. И в самом деле, в нём и напевность, и ещё что-то, какой-то весёлый, чудесный смысл. Разве не так?
Иногда это ему действительно казалось – что берега покачиваются. Стоило заплыть на срединный островок, там молодые дубки растут, родничок бьёт, дивный камень лежит – как раз в форме кресла, то есть почти круглый, будто ком теста приготовлен для стряпни да и оставлен так, окаменел; в нём этакая выемка – удобно в ней сидеть, глядя на деревню и поля за нею; за полями перелески, они смыкаются и по обеим сторонам деревни подступают к озеру; и так они по всему берегу, будто стада на водопой подходят: впереди овечки-кусты, за ними большие рогатые деревья. А между стадами-перелесками свободные лужайки, пригодные и для косьбы, и для пастьбы.
Красивое озеро. Другого такого во всём мире нет! Семён Размахаев по всему миру не езживал, но был убеждён в сущей очевидности: нету! Ну, разве что, может быть, где-то ещё два-три, за какими-нибудь высокими горами, да ведь и те два-три обтоптаны людьми, обижены и унижены. А это – вот оно, нетронутое, целенькое, чистое, будто незамутнённое голубое око Земли, смотрит в небо доверчиво и ясно.
«Газеты читаем, телевизор смотрим, кое-что знаем и кое в чём разбираемся, – размышлял Размахай. – Что там Арал или Каспий – даже Средиземное море запакостили и загубили. Посмотрите-ка на карту, сколько места занимает море Средиземное – это ж умудриться надо из него помойную яму сотворить!.. А вот сотворили. Да что оно, даже Атлантический океан замусорен. Ничему нет спасения».
Семён читал в газетах и страдал, негодуя и страшась: в Рейн вылили какую-то химию; в Персидском заливе брюхо распороли супертанкеру – нефть выливается, у проклятых капиталистов в Америке небо закоптили до черноты – не отмыть! – и в родном Отечестве нашем над промышленными городами не лучше – где бы ни происходила беда, она была так близка, будто за тем перелеском.
По телевизору Семён каждый раз с душевной болью видел: Волгу норовят превратить в сточную канаву; в Австралии горят леса, в Испании и Франции тоже; в Сибири валят кедровники, чтобы утопить их в Енисее или Амуре; в Ладогу и Байкал льют отходы целлюлозно-бумажного комбината; на Амазонке вырубают великую сельву…
И не видя, и не читая, Семён знал: ракеты всех сортов буровят атмосферу, самолёты жрут кислород, ядохимикатами поливают и опыляют поля… трубы заводов стоят, будто деревья в лесу, только в отличие от деревьев дымят, дымят.
Если принять всё это во внимание, то получалось, будто гибельный вал накатывается на всё человечество в целом и на Семёна в его заброшенной деревне в отдельности. Именно гибельный вал, огромный, всё под собой погребающий. Семён смотрел на своё озеро, со всей неопровержимой очевидностью сознавая: вот последнее, что останется пока нетронутым. Если его погубят – всё, ничего не останется на Земле, освященного чистотой и красотой.
Перед тем валом, несущим смерть, лежало, охраняя Семёна, его озеро, царственное не величиной своей, а чистотой и красотой. Слава Богу, пока на него по серьёзному никто не покушался. Хотя, как сказать… есть и здесь губители.
«Ну, это мы ещё посмотрим!» – свирепел Семён Размахаев, будучи твёрдо уверен, что тот, кто покушается на озеро, неминуемо покушается не только на его, Семёнову, жизнь, но и на жизнь вообще – людей, зверей, птиц, трав.
Летом Размахай любил заплывать на срединный островок. Вот как усядется там да раздумается, глядя на водную гладь, тут и почувствует, будто заколыхается она, и от этого колыханья едва-едва, чуть заметно приподнимется берег и домишки на берегу, опустится… и снова.
Деревня видна отсюда – ничто ее не загораживает; почему-то она всякий раз напоминала Семёну старушку в полуотрешенном уже от мирской жизни состоянии: вот-вот помрет, но ещё держится. Дома старенькие, сараи с просевшими крышами, раскоряки-вётлы.
Имя у деревни – Архиполовка. Назвали так потому будто бы, что в какие-то стародавние времена ловили в окрестных лесах беглого мужика Архипа, по прозвищу Размахай, и поймать не могли. Он долго скрывался в этих безлюдных тогда краях, добывая пропитание себе тем, что ловил рыбу, собирал мёд диких пчёл, ставил капканы на кабана, силки на птицу. Потом будто бы девку украл где-то, срубил дом на берегу озера, деляночку леса выжег да и распахал, детишек настругал, вырастил, сыновей переженил, дочери женихов себе приманили. Когда настигли его, Архипа, чтоб обложить налогом, уж целая деревенька стоит, вся сплошь из Размахаевых.
Может, так было, а может и не так, а по мнению Семёна, коренного здешнего жителя, просто жил тут некогда ловкий да мастеровой трудяга-мужик Архип, умел он и землю пахать, и сеть сплести, и избу поставить, а уж то, что для жизни своей выбрал он самое красивое место на земле, свидетельствует неоспоримо: мужик был не дурак и сам себе не враг. Вот и все. И нечего придумывать лишнее.
Ловкий Архип положил начало деревне многолюдной: не всегда-то она была такой, как ныне, знавала и лучшие времена. Перед войной тут был колхоз, и в нем три бригады – это уже не меньше сотни человек работоспособных. И почти половина – Размахаевы. А теперь вот разъехались по белу свету потомки ловкого Архипа, остался здесь один Семён. И дома архиполовские поумирали, а некоторые увезли и поставили в ином месте – много ли осталось-то! А ведь были тут раньше и школа, и изба-читальня, и родильный дом, и даже церковь – она стояла обочь деревни, на Веселой Горке.
Кстати уж о родильном доме: образовался он тогда в пятистеннике крепкого мужика Матвея Тятина, которого раскулачили, а дом отобрали, устроили в нем родильню. И стоял бы дом для общего блага по сю пору, если б не война: мужики воевать ушли – бабы без них рожать перестали, крепкое строение раскатили по бревнышку для каких-то хозяйственных надобностей. Но вот Семён Размахаев успел-таки родиться именно в нем. Пожалуй, именно на Семёне-то и прервалась череда новорождённых, которой, казалось, не будет конца.
Теперь в Архиполовке ничего примечательного нет: колхозная контора сгорела, школу перевезли в Вяхирево, избу-читальню разобрали на дрова, деревянную церковку тоже снесли – всё это случилось давно, и остался десяток стареющих да дряхлеющих домов. Прошлым летом был одиннадцатый домишко, да повалился – не рухнул с треском и грохотом, а вот именно повалился, то есть осел бесшумно на бок, даже пыльца старческого праха поднялась над ним облачком. Это очень похоже на то, как у грибов, – есть такие, дождевики называются, белые, будто сдобные – а в старости превращаются они в «мышиные бани», пыхают лёгким дымком. Кстати, верно ли, что мыши в них моются? Или всё это выдумки? Но каждая выдумка опирается на правду, как на фундамент. Ведь любят же воробьи в пыли купаться! Небось, и мышам нужно что-то, вроде того. Некоторые баньки из дождевичков совсем маленькие – должно быть, для мышат.
А упавшим домом владели, между прочим, исконные его хозяева, только они уже давно в нём не жили, с тех пор как уехали куда-то на Урал, потом – знай наших, деревенских! – перебрались хитрыми путями в саму столицу: знамо дело, народ толковый. Говорят, искали там покупателя родному гнезду, да не нашли такого. И не потому, что домишко плох, а пугала москвичей дорога на Архиполовку – ни проходу по ней, ни проезду, и даль такая, как в Кощеево царство. Прикинули, небось, рассудили: нет, к тёплому морю ближе.
«Конечно, – размышлял Семён, – если б какие-нибудь москвичи побывали здесь да увидели собственными глазами наше озеро – тут же нетронутый уголок земли! – сразу и цену хорошую дали бы за дом, и дороги не пугались бы, и про тёплое море навеки забыли. А так живут – ни черта не знают. Не знают, а всё равно живут».
Скоро ещё одно жильё опустеет: пока обитает в нём Валера Сторожок с молодой женой и тёщей, да с четырёхлетним Володькой. Ну, это временные жители. Собираются они переехать в Вяхирево, то есть на центральную усадьбу; деревня та стоит на семи ветрах – построены посреди поля две улицы коттеджей, и ни реки, ни ручья, ни тем более озера поблизости нет, только лужи. Валере-то Сторожкову лишь бы мастерские были рядом, лишь бы вонь стояла машинная да гарь бензиновая, потому никакой он не Валера, а проще сказать Холера, так и в паспорте надо записать.
Черт ли принес его в Архиполовку! Да не черт, а Танька Бадеева заманила. После училища бухгалтерского уехала куда-то, вернулась через год с пузом и родила здесь. Ну, виноватый отыскался: в армии отслужил, приехал, женился на ней и Володьку за своего признал. Парнишечка-то растет хороший, и Холера этот – парень деловой, технику любит, но, люди добрые, во что превратился бадеевский дом за три года, пока живет в нем этот раздолбай! Земля вокруг него стала изгваздана тракторными гусеницами, истилискана и издавлена, дерновина изодрана плугами да культиваторами, изъедена пролитой тут и там соляркой, испятнана мазутом; лежат вокруг дома ржавые колеса от неведомо каких машин, стоит дыбом прицепная тележка, заросла крапивой облезлая сеялка. Ветла-страдалица под окном захомутана ободьями, мотками проволоки, висят на ней старые ведра из-под солярки. Вся она, та ветла, встопорщена, взъерошена, кора ободрана, корни из земли торчат: будто пытали ее, беднягу, да и распнули на всеобщее посмешище. Глядеть больно.
– За что ты ее так? – не раз укорял Семён.
А у Валеры зубов два ряда, белые, широкие, как клавиши аккордеона. Молодой еще, чего говорить! Потому и дурак. Умный разве рассуждает так:
– Или у нас мало вётел? Одной больше, одной меньше – какая разница?
Ржет Сторожков, будто лошадь на овёс. Веселый человек, его ничем не прошибешь. Правда, на прозвище, данное Семёном, обижается, ярится.
– Я – Сторожок! – говорил он с гордостью. – Я всегда на стрёме. Ясно? Меня так еще в детстве окрестили. Так и ты зови.
Не зря окрестили: ушки у него этакие остренькие, торчат бодро и шевелятся каждый на особицу, каждый сам по себе, как у кошки, когда она сторожит мышей.
– Зачем ты в Архиполовку трактор гоняешь? Оставлял бы за околицей! Неуж лень пешком немного пройти?
На все упреки и увещевания Валера только ухмылялся, обнажая зубы-клавиши. Ясное дело: пришлый, собака, ему ни деревни, ни озера не жалко. Он сегодняшним днем живет, про завтрашний голова не болит.
Семён обкладывал его матерком, прилагая «холеру» и «собаку».
Тут Сторожок ушки вострил и брови хмурил:
– Ты чего на людей кидаешься, Размахай? Тебя в клетке держать надо, потому что ты социально опасен.
Грамотный, собака! Огорошит словом – как занозу под ноготь тебе загонит. Грамотный, а без понятия. Почему так?
Вот совсем недавно был у них такой разговор.
– Как посреди отхожего места живешь, – сказал своему врагу Семён. – Ты погляди: птицы над твоим домом не пролетают, всегда делают крюк. Курица погуляет здесь – и подохнет в тот же день. Теленок полежит – чахнуть начнет.
Холере это как об стенку горох: сидел на крыльце и лыбился. Вот так, с улыбкой он любую пакость сотворит.
– Мальчишку-то своего хоть пожалейте, живет, как на машинном дворе. Он запахи живые не понимает, и ухо у ребенка стало грубое – пеночку от зяблика никак не научу отличать.
Тут сразу Танька из окна высунулась:
– А у тебя и о нем голова болит? Своего нет, так о чужом?
И Валентина, ее мать, Сторожкова теща, из огорода вышла, тоже подключилась:
– Ты за нашего Володьку не страдай, он с малолетства будет к делу привычен. Не то, что ты: ни товоха, ни сёвоха. Небось по-твоему, подрастет наш Володька – в пастухи пойдет? Навроде тебя, да? Не-ет, он с отцом вместе на трактор да на комбайн. Вот так-то. В пастухи – это последнее дело.
– Потерпи, – весело добавил Валера. – Скоро уедем в Вяхирево, а ты останешься.
– Поезжай-поезжай, устраивай и там отхожее место. После тебя только это и остается.
– Я тебе сейчас холку намну, – пообещал Сторожок и даже вроде бы приподнялся со ступеньки, на которой сидел.
– А я тебе, – тотчас сказал Семён; подраться он вообще-то был не против. – Сколько раз говорить: здесь-то не погань – озеро ведь рядом! О-зе-ро!
– А пошел ты, – лихо послал его Сторожок, а бабы кое-что добавили и смеялись обидно.
Победа была явно на их стороне – численное превосходство все-таки! – потому Сторожок опять заулыбался.
– Ну, погоди, – Семёна больше всего злила эта ослепительная белозубая улыбка врага. – Я тебе устрою, чтоб волна качала берега. Погоди, погоди, узнаешь меня.
А чем грозил, и сам не знал. Так уж, для умиротворения собственной души.
Они жили на разных концах деревни, и это было, конечно, не случайно: так распорядилась судьба. Она всегда распоряжается не абы как, а со смыслом. Потому совсем неспроста было и то, что иногда из вражеского лагеря прибегал именно к Семёну Размахаеву четырехлеток Володька, пахнущий бензином, испачканный мазутом, в обсолидоленных штанишках, с тавотом под ногтями, с машинным маслом в волосах. Мудрено ли: возле дома своего шлепнется ребенок на бегу – попадет или в солидол, или в лужу с радужными разводами; поиграть – лезет под трактор, а сверху на него капает, схватится за ложку поесть – ложку только что отец брал грязными лапами.
– Вот собака! – бормотал Семён и сразу вел Володьку к озеру.
– Собак разводят, чтоб шкуру с них снимать, – звенел парнишка. – У них шкура теплая, на шапку годится и на рукавицы. Так папа говорил.
– Надо же! – тихонько дивился Семён и на берегу стаскивал с Володьки одежонку. – Ему лишь бы шкуру содрать.
Откуда он родом, Валера Сторожков? Говорят, с какой-то железнодорожной станции. Так что же, на той станции не было леса и речки или хотя бы хорошего пруда с рыбой? Что у него в душе? Почему он совсем без понятия-то? Вот уж враг так враг.
– От коровы молоко, от курицы яйца, а вот от грачей и воробьев ничего, – рассуждал маленький вражонок, который как-то по особенному люб был Семёну Размахаеву. – Зачем же они живут?
Из него следовало воспитать человека с понятием, иначе он много бед натворит.
– Это-то ладно… а пошто ты, парень, опять бензин пил?
– Я не пил! Только попробовал, только в рот взял и выплюнул..
– Посмотри, какая вода в нашем озере. А ты – бензин. Я-то тебя умным мужиком считаю, а ты? Сколько раз говорить.
Семён заводил парнишку на мелководье, они оба черпали воду пригоршнями и пили.
– У нас тут не просто какой-то водоем, а Царь-озеро. Ты это запомни. Оно нам в наследство оставлено нашими дедами и прадедами. Они его сохранили и сберегли, теперь нам с тобой его хранить и беречь. Соображаешь?
Старший намыливал травяную мочалку и принимался тереть маленького, приговаривая:
– Вот так… вот так. Тут вода целебная. Будешь у меня, как ядрышко из ореховой скорлупки. Как грибок, который с хрустом вылез после дождичка.
И вспоминал обидный упрек Таньки: у тебя, мол, своего-то нет парнишки, вот ты и пристаешь к нашему Володьке.
Почему, в самом деле, не было у Семёна Размахаева такого парнишечки? Так опять же распорядилась судьба, а она не всегда справедлива. Обостренное отцовское чувство владело им, когда он легонько, бережно тер мочалкой плечики, выгнутую спинку, старательно намыливал круглую русую головенку.
Володька ежился, жмурился, тер глаза.
– Дядь Сёма, давай про золотую рыбку, – звенел он, – а то зареву! Мыло щиплется.
Сто раз уже рассказывал Семён Володьке про эту самую золотую рыбку, можно и ещё.
– Не реви. Жили-были старик со старухой у самого синего моря… вот как у нашего озера, на берегу. Старик ловил неводом рыбу.
– Я папе сказал, а он говорит: браконьер твой старик.
– Не слушай его, слушай меня. Старик ловил неводом рыбу, а старуха пряла свою пряжу. Вот однажды закинул он невод, пришел невод с одною тиной.
– А потом с золотой рыбкой?
– Погоди, парень, не спеши. Второй раз закинул он невод – пришел невод с травою морскою. Он в третий раз закинул невод.
Однажды (рассказать – никто не поверит!) во время очередного отмывания Володьки от машинного масла приплыла к ним и в самом деле рыбка из озерной глуби сюда, на мелководье. Они оба разом увидели ее в двух шагах от себя среди кусточков осоки и замерли. И она смотрела на них выпуклыми немигающими глазами, то одним, а то повернется – другим. Рыбка была довольно большая, с ладонь, золотая чешуя ее посвечивала на солнце, играла, переливалась, когда она так божественно шевелила плавниками и хвостом. Семён явственно увидел, как она открыла рот и то-то сказала им, но что именно, не было слышно. И еще: Семёну показалось, что рыба улыбается, ласково и дружелюбно. Выпустила изо рта хрустальный пузырёк, повернулась – золотом осиянно осветился бок ее в крупных и мелких чешуйках – и уплыла.
– Видал? – в восторженном онемении спросил Семён у Володьки.
– Видал, – шепотом подтвердил Володька и оглянулся на Семёна: как же, мол, всё это понимать?
– Не шевелись, она опять приплывет, в чешуе, как жар горя.
Стояли, замерши, напряженно вглядываясь в воду. Ветер налетел, блики засверкали по всему озеру, и показалось, что тут и там мелькнуло сразу несколько играющих рыбок, уже не в золотой, а в серебряной чешуе.
– Их много, таких красивых лягушек? – спросил Володька.
– Ты что, это ж была рыбка!