Текст книги "Санькино лето"
Автор книги: Юрий Бородкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Всю войну Матвей Кондаков просидел на брони: работал на автомобильном заводе. Надоела ему городская жизнь. Как только отгремели бои, вернулся в Осокино. В колхозе тоже было не сладко в те годы, но все-таки земля-кормилица выручала. Стоило дождаться лишь лета, а уж тут пойдет овощь, ягоды, грибы, рыба.
Поважнее всего для осокинцев рыба. На озере живут. Матвей с детства испытывал страсть к рыбалке. Озеро больше всего и манило его из города в деревню.
Трудодень тогда был пустой, и Матвей понял, что надо искать какой-то приработок. В четырех километрах от Осокина – железнодорожная станция, в ней-то и заключалась выручка. Пассажиры – народ неразборчивый, хватают все что попало, а если им предложить малосольного огурца или копченого карася, так с руками оторвут. С огурцом возни много, поливка замучает. Да еще и не уродятся. Карась – этот всегда в озере.
Коптить карасей в Осокине умели. Но прежде чем коптить, надобно его поймать. Ловить некому, не стало после войны мужиков. Тут и развернулся Матвей Кондаков. Бывало, как пойдет в начале июня нерест, так вода и кипит вдоль берега: трутся около лопушника караси, хлещут хвостами, будто бабы белье вальками колотят. Сердце замирает, когда увидишь такое. Легко брать карася в эту пору. Потом он уйдет на глубину, и редкий рыбак достанет его оттуда. Кондаков мог поймать в любое время.
Зажили они с Анисьей без нужды. Одно было худо: детей бог не дал. Но и это поправилось, когда привез Матвей из города десятилетнего Пашку. Парень оказался небалованный, послушный. Счастливые дни наступили, наполненные иными, незнакомыми прежде заботами. Временами что-то оттаивало в зачерствевшей Матвеевой душе, сердце согревалось надеждой, приятным теплом, каким обогревает землю кроткое осеннее солнце.
Племянник рос и становился хорошим помощником. Матвей приучил его к хозяйству, брал с собой на станцию, на рыбалку. «Пусть перенимает все от меня, а главное, к озеру привыкает: будет толковым рабаком – не пропадет», – рассуждал он.
С прошлого года запретили лов карася и поставили наблюдать за озером инспектора Костю Галкина. Строчит он теперь каждый день на своей моторке: на нервы действует. Бойкий парень, настырный. Мастер шугать приезжих рыбаков. Они тихонько-то не умеют делать, все с шумом-гамом, с выпивкой.
Уличить же Кондакова трудно. Сызмальства сроднен он с озером, каждую камышинку знает, в любом месте дно чувствует: где плесо, где яма, где ковш. Мережки ставит так скрытно, что рядом проедешь, не заметишь. Сплетены они из черного капрона, кол черный и воткнут глубоко да так, чтобы торец его прикрывал лопушник. Осматривать мережки Матвей ездит рань раннюю, еще едва забрезжит, когда сон особенно сладок и Костя Галкин спит крепко на том берегу озера.
На днях заходил он, вроде бы попить. Матвей догадался: присматриваться начинает. Спросил, чтобы поразведать Костины намерения:
– Как служба идет? Браконьеров ищешь? Да их ноне, поди-ка, и нет. Теперь остались одне любители, вроде меня.
– Любители, говоришь? – усмехнулся Костя. – Хитрый ты мужик, дядя Матвей, другого такого «любителя» на озере не сыщешь. Ловишь ведь мережками?
– Есть одна, на повети валяется. Воля твоя, можешь отобрать. А ловить, честно признаться, иногда ловлю на праздники. Грешно, быть у колодца и не напиться. – Кондаков озорно прищурился, зеленоватые глазки спрятались под белесыми веками.
– За руку вашего брата не просто взять, – признался инспектор.
– Ты бы, Костентин, своих-то не особо примечал. Приезжих, верно, надо отпугивать, а мы на озере выросли, привыкши к нему. Сегодня ты меня уважишь, завтра я тебе пригожусь, – поучал Кондаков, приглаживая веснушчатой рукой рыжие, как побуревшая осенняя осока, волосы.
– Выходит, мне надо сортировать браконьеров на своих и чужих? Нет, дядя Матвей, перед законом все равны. – Костя упрямо тряхнул черным пружинистым чубом.
– Горяч ты на почине, зря не слушаешь стариковских советов, – говорил Кондаков, провожая Костю к причалу. – Я, грешник, люблю поболтать, может, и лишнее, что ляпнул – не обессудь. Другой бы стал мудрить-крутить, а я привык – на откровенность.
– Я тоже, – согласился Костя.
– Затряси тебя лихоманка! Будет теперь мельтешить перед глазами, как оса надоедная, – цедил сквозь зубы Кондаков, наблюдая за инспекторской лодкой. Будто плугом раздваивала она сверкающее фольгой озеро.
III– Вставай! – Дядя потряс Пашку за ногу.
Тот проснулся. В горнице было еще темно. Не хотелось выбираться из согретой постели. На ощупь, с закрытыми глазами натягивал он на себя брюки и рубашку.
Осторожно, зажав ладонями уключины весел, чтобы не гремели, спустились к туманному озеру. Пашка сел на весла, дядя пристроился полулежа на корме. Бесшумно кралась лодка, лишь тихонько всхлипывала вода.
Мережи поставлены у забродинского берега на валу [3]3
Вал – крутой спуск от мели к глубине.
[Закрыть], любит в таких местах держаться рыба. Подъехали к первой. Дядя скинул фуфайку, закатал по самое плечо рукав, перегнувшись через борт, стал шарить под водой. Безошибочно определял он, где воткнут кол.
Показалось, слишком громко забулькала вода, когда подняли мережку. В тумане любой шорох слышно на полверсты. Ленивые караси золотыми слитками лежали на черной сетке. Дядя по одному доставал их через горловину и пихал в старый рюкзак.
– Славно начали! Теперь рули левей, к травничку. Пошевеливаться надо, светать начинает! – командовал он.
Одну мережку не успели осмотреть. Как из-под воды вынырнул вой лодочного мотора.
– Он, шельма! Должно быть, на веслах подкрался или караулил рядом. К берегу греби! Дай-ка сам на весла сяду, – засуетился дядя. – Рюкзак сунь под скамейку.
Разве уйдешь от мотора на веслах? Белой птицей подлетела Костина лодка, описала крутую дугу и прямо – борт в борт.
– Здорово, рыбаки!
– Здорово, коли не шутишь.
– Не спится, значит? У меня хоть служба, а вы-то куда такую рань?
– Да вот, козе покосить поехали, – спокойно сказал дядя, угощая Костю папиросой.
Рюкзак лежал под кормовой скамейкой, обжигая Пашкины пятки. Костя зыркнул быстрым взглядом по лодке. Сам рыбак, не проведешь. Приказал:
– Ну-ка, Паша, достань рюкзачок.
Пашка растерянно взглянул на дядю Матвея, но рюкзак выволок из-под лавки.
– Обыск начинаешь? – привскочил дядя.
– Спокойно, Матвей Егорович. – Костя перегнулся через борта лодок, развязал рюкзак.
Караси захмокали, почувствовав воздух.
– Ну, и как насчет косьбы?
– Чего ты пристал со своим допросом? – вспылил дядя. – Ну, рыба в рюкзаке! И что из этого?
– Полсотни заплатишь штраф – поймешь.
– Я, можа, вытащил из чьей сети этих карасей? Или купил. Пятьдесят рубликов! Опомятуйся! Шибко много развелось вас тут начальников.
– На первый раз сделаем вот так. – Взял Костя рюкзак за уголки и вытряхнул карасей в озеро.
Пашка видел, как побелели, сжимая весла, дядины мосластые пальцы, и сам он весь напрягся, подался вперед, словно хотел броситься на инспектора.
– Креста на тебе нет! Другой бы на моем месте за такое издевательство – веслом по шее.
– И я могу по-другому. – Для убедительности Костя похлопал по пистолету, оттопырившему сбоку кожаную куртку.
– Круто поворачиваешь, завертки могут лопнуть. – Матвей сузил глаза.
– Стращаешь?
– Зачем стращать? У тебя оружия… Только люди разные бывают, на кого нарвешься.
– Еще раз попадешься, Матвей Егорович, пеняй на себя, – предупредил Костя, запуская мотор.
Винт взбурунил воду. Лодка как бы вздыбилась, задрав нос, и рванулась с места. Минуты не прошло, как скрылась она в тумане, только острый запах бензина остался.
– Мерзавец! – выругался дядя и в сердцах так ударил веслом по борту, что оно треснуло. – До какого страму дожили: рыбу отбирают, штрафом грозят! Это в прежние бы времена. Да я бы его… Дядя стиснул редкие зубы и весь затрясся от негодования.
Пашка ни разу не видел его таким рассерженным. Лицо густо покраснело, глаза налились злостью, реденькая щетинка ржаво искрилась на остром подбородке. Кроме страсти к рыбалке, в нем жила опасная, хищническая страсть. Одолела она дядю Матвея.
Резкими рывками дергая весла, гнал он лодку к дому, как будто уже придумал какое-то отмщение Косте Галкину и спешил исполнить его.
IVНеудача словно подхлестнула Матвея Кондакова. На другой же день снарядился он торговать на станцию. Вышли с Дашкой так, чтобы поспеть к десятичасовому поезду.
Дорога сначала вела берегом. Озеро жарко плавилось внизу, слепило глаза. День был погожий. Солнце припекало затылок.
За спинами у Пашки с дядей поскрипывают тяжелые корзины. Снизу в корзинах лежат копченые караси, сверху – зеленый лук.
Дядя идет бойко своей неутомимой прискочкой, Пашка едва поспевает за ним.
– Надо кепку ужо тебе купить, – сказал дядя. – Что за мода с непокрытой головой ходить?
Волосы у Пашки бело-русые, жесткие и вихрастые, как сивун-трава. К солнцу они привыкли. Вообще, мало в нем кондаковской породы, больше материнского взял: широкий лоб, серые глаза, нос лыжинкой.
В перелеске у Аверкина ручья догнал их на грузовике Иван Сударушкин. Пылью обдал, притормозил.
– Привет, коробейники! – насмешливо блеснул зубами из кабины. – Садитесь, подвезу, а то плечи режет ремешок. Ха-ха!
– Хватит зубоскалить-то. Позжай! Без тебя дорогу знаем, – отмахнулся дядя. – Похмелиться, что ли, не на что?
– Найдется. А закуски прихвачу в долг. – Взял из Пашкиной корзины, не дожидаясь разрешения, несколько коровок луку, захохотал, прибавляя газу.
– Басамыга чертов! Бесстыжие глаза! Везде свои долгие руки протянет. Чтоб подавился! – бранился дядя. – Ты тоже стоишь, рот разинул.
– Виноват я, что ли? Не догонять ведь машину, – оправдывался Пашка. – Подумаешь, взял три коковки.
– Вот, вот! И папаша твой был такой же беспечный. Может, жив бы остался, кабы послушал меня. Говорил я ему: переходи, Андрюха, к нам на завод – бронь. Не послушал и загремел на фронт с первых дней войны.
Отец воевал в знаменитой панфиловской дивизии истребителем танков. Погиб, защищая Москву. Пашка гордился отцом.
– Я бы тоже пошел на фронт, – сказал он.
– Ну и дурак! – отрубил дядя и замолчал, как будто его обидели.
На станцию поспели в самый раз. Поезд должен был подойти минут через десять. На травке перед буфетом сидели шоферы, пили пиво, поджидая попутчиков. По перрону таскали мешки и чемоданы несколько пассажиров.
Дежурный степенно вышагивал перед вокзалом, помахивая круглой железкой. С одной стороны она белая, с другой – красная. Белой стороной он поворачивает железку навстречу поезду.
Пашка с дядей встают со своими корзинами подальше от вокзала, на разных концах перрона. Тут и старух поменьше (продают они смородину, землянику, яички) и милиционера видно издали, если появится. Когда дежурит Григорий Васильевич, бояться нечего: он немного сродни дяде.
Дядя Матвей торговать умеет. Получается у него как-то весело, с прибаутками.
– Кому лучок? Свежий, ядреный, только с грядки. Налетай, хватай! – выкрикивает он и, когда пассажир возьмет луку, предлагает: – Может, рыбки изволите?
– Какой рыбки?
– Карасика копченого.
– Хорошие?
– У меня только хорошие да получше.
– Разговорчивый ты, батя, умеешь хвастать.
– А как же? Хвастать – не косить, спина не болит.
Пока он таким образом толкует с первым: покупателем, очередь выстраивается перед его корзиной…
Появившийся поезд вначале кажется неподвижным, но заметно растет, приближаясь. Как будто из-под земли утробно басит тепловоз. Станция содрагается от колесного стука. В вагонных окнах мелькают лица. Сотни, тысячи людей каждый день едут, едут куда-то. Пашке завидно. Поезда тревожат его сердце, зовут с собой. В такие минуты невыносимо надоевшим кажется ему все и хочется поехать в даль дальнюю, чтобы новое было вокруг. Вот и этот поезд идет через всю страну, до самого Тихого океана.
В дверях толпятся нетерпеливые пассажиры. Вагоны еще не остановились, а они уже спрыгивают и суматошно устремляются кто куда. На перроне становится тесно, пестрят ковбойки, кофточки, пижамы, майки.
Пашка не умеет по-дядиному зазывать покупателей, но надобности большой в этом нет. Какой-то удивительно резвый, запыхавшийся толстяк опередил всех, взял двух карасей и большой пучок луку. За ним подбежали и обступили Пашку парни в одинаковых светло-зеленых брюках и куртках, должно быть, студенты.
– Вовка, иди сюда!
– Ребята, возьмем копченых?
– Конечно. Эх, хороши! И лучку надо.
– Слушай, Саня, берем всю корзину?
– А что? Нас тридцать душ. Берем.
– Пошли в вагон, там выгрузим твою провизию.
Вошел Пашка в вагон и сразу почувствовал себя пассажиром. Мелькнула дерзкая мысль: уехать сейчас же! Крикнуть дяде из окна до свидания, и – прощай, Осокино! Больше не будет такого случая.
– Ребята, давайте вместе с корзиной купим! – потешались довольные студенты. – Пригодится, приедем на Алтай, грибы будем собирать.
– Нет, корзину не продам, – забеспокоился Пашка.
Он вышел в тамбур с пустой корзиной и остановился, искушаемый желанием остаться в поезде. Запыхавшиеся пассажиры вскакивали на подножку. Не обращая внимания на Пашку, беспечно прошаркала стоптанными тапками проводница: скрылась в своем купе.
Скрипнуло сцепление, качнулся пол. Пашка вздрогнул. Сердце встрепенулось от какого-то веселого отчаяния, как будто долго стоял он на вершине высокой горы, не решаясь съехать с нее на лыжах, и, наконец, поборол страх, оттолкнулся палками.
Мимо вагона проплыл приземистый вокзал. Пашка протиснулся вперед солдата, курившего у открытый дверей, крикнул:
– Дядя Матвей, держи корзинку! – бросил ее на перрон.
Дядя растерянно глянул на Пашку, затрусил вдогонку, грозя кулаком:
– Стой! Не балуй! Прыгай скорей! Кому говорят? Куда ты?
– Напишу. До свидания!
Поезд набирал ход. Все чаще перестукивали колеса. Отодвинулся назад последний станционный домик, промелькнула осокинская дорога, и потянулся бор, заслонивший озеро. Сделалось немножко грустно, потому что успел привыкнуть к деревне.
Пашка еще не знал, куда едет. Где остановит его судьба? Может быть, в каком-то городе, которых множество на пути? Может быть, на Алтае, куда едут счастливые студенты? Или еще дальше? Страна велика.
Ни разу в жизни Пашка не чувствовал себя так свободно. Он жадно смотрел в окно, словно хотел запомнить все, что мелькало перед глазами. Состав летел на восток. Тревожным эхом катились над лесом гудки тепловоза.
Каменная грива
В конце лета отец отвез Алешку в деревню, к бывшей соседке бабке Глаше. Раньше отец жил в этой деревне, а теперь не осталось ни дома, ни родни. Бабушка умерла. Алешке шел пятый год, когда последнее лето гостили у нее.
Это была самая длинная в Алешкиной жизни дорога. Поезд целую ночь мчался сквозь темноту. Лес все летел и летел навстречу, распарывая пиками елей фиолетовое небо, и Алешка, прильнув к стеклу, с затаенным беспокойством смотрел на редкие огни, и казалось, поезд больше не остановится, не вырваться ему из этого царства ночи, и даже в гудках паровоза было что-то тревожное, как будто звал он на помощь.
Но настало утро, и Алешка проснулся, разбуженный солнышком, заглянувшим к нему на вторую полку. Оно катилось впереди над посветлевшим, приветливым лесом, а поезд гнался за ним и догнал, когда солнышко поднялось в самую высь.
Алешка с отцом вышли на тихой, будто уснувшей в этот полуденный зной станции. Напротив станционных построек, за дорогой, высились целые горы бревен, там под навесом пчелой жужжала электрическая пила.
– Видишь, сколько бревен навозили? Скоро весь лес повырубят, – сказал отец.
Алешка не поверил. Разве можно вырубить такой лес!
Часа два ждали попутную машину, сидя на лавочке у вокзальной стены рядом с позевывающим толстяком дежурным, повесившим на колено красную фуражку. Потом долго ехали на самосвале.
Шофер вез мелкий камень для строительства дороги, рассказывал отцу, что сам он из Шарьи, что шоссейку засыпали уже до Макарова и собираются продолжить до Савина. Отца удивляла новая дорога, он вспоминал, какая тут была прежде грязища, как буксовали машины и мучались шоферы.
Алешке не терпелось поскорей приехать в деревню, увидеть бабку Глашу, у которой предстояло жить около месяца. Отец утверждал, что Алешка должен помнить ее. Она будто бы приносила ему в берестяном бурачке смородины и крыжовника. Все забылось, не мог он представить ни бабку Глашу, ни бурачок, из которого она угощала.
Из машины вышли посреди ржаного поля у проселка, ручейком вбегающего в шоссейку-реку. Алешка решил, что до Кукушкина рукой подать, но оказалось, еще надо было идти километров шесть. Вначале дорога напрямик бежала ржами под бугор, точно торопилась, и весело было шлепать кедами по теплой пыли. Алешку оглушила полевая тишина, нарушаемая лишь стрекотом кузнечиков, обрадовал солнечный простор над желтыми разливами ржи. Сухой воздух горчил житом и пылью, текуче подрагивал над крышами ближней деревни, и странными казались сугробы облаков у самого края земли.
У ручья свернули на тропинку. Она, как бы забавляясь, вилюжила прохладным, говорливым осинником, обегала каждый кустик, кочку, валежину. Алешка начал уставать и снова, как ночью в поезде, его охватило беспокойство: завтра утром отец уедет обратно, оставив его одного в этой глухомани у бабки Глаши. И представлялась ему бабка Глаша бабой-ягой. Но он не пожаловался отцу ни на усталость, ни на свои опасения.
Кукушкино появилось неожиданно. Тропа, раздвинув густой ольшаник, только поднялась из оврага, и вот на солнечном взгорке – несколько изб, обнесенных жердями. Березы светятся над ними. А по откосу – островерхие стога сена, как шалаши.
Промычала корова, и лес внизу в овраге отозвался трубным ревом гигантского зверя. Залаяла собака – лес многоголосо передразнил ее. Он чутко подслушивал каждый звук деревни…
Бабка Глаша с граблями на плече подходила к дому, поманивая козу:
– Зинка, Зинка! Подь, милая.
Коза лениво шла за хозяйкой, поскрипывая копытами; увидела на крыльце незнакомых людей и остановилась. Бабка приставила к тыну грабли, всплеснула руками:
– Костентин Владимирович, здравствуй, батюшко! Давно, поди, сидите? Я уж думала, седня не приедете.
Поздоровалась с отцом и Алешку взяла за руку, поцеловала в висок. Ладонь у бабки была горячая и гладкая от граблей.
– Ангел мой, вырос-то как! Поди, забыл, как гостил у баушки Анны? Вон ее одворье, – показала на заросли крапивы против своего крыльца.
– На том сучке качели я тебе подвешивал. – Отец мотнул головой в сторону березы, что росла рядом.
Маленькая, пухлощекая, в ситцевом платке «домиком» бабка Глаша оказалась похожей на добрых сказочных старушек, которых Алешка видел в кукольном театре. Серые бабкины глаза бойко выглядывали из-под вылинявших бровей, на круглом облупившемся носу смешно приклеилась волосатая шишка.
Бабка достала из широкой щели в стене ключ, отперла дверь.
– По́дьте в избу. Я только козу застану да подою.
Поднялись на мост. Прохладно, огурцами пахнет. На полочке в углу – кринки, накрытые марлей. На скамейке – ведра, а над ведрами расписное коромысло висит, словно лук богатырский.
Пока отец разбирал рюкзак, Алешка осматривал опрятно прибранную избу. Все было дивно ему: пол, устланный полосатыми, разноцветными половиками, голубые переборки, белая печь, занимавшая почти пол-избы. Рядом с печью стояла широкая деревянная кровать с толстыми квадратными ножками. И стол, и массивные лавки были сработаны надежно и прочно.
Но более всего понравились Алешке часы с двумя гирями и резным теремком наверху. Как раз пробило восемь: дверцы теремка распахнулись, и вышла румяная, голубоглазая девочка с льняными волосами, восемь раз поклонилась, и снова захлопнулись створки. «Должно быть, скучно сидеть ей в этой темнице, – подумал Алешка. – Интересно бы посмотреть, что там еще есть?»
За чаем на Алешку напала дрема. Он рассеянно слушал, как бабка Глаша докладывала отцу деревенские новости, как вспоминали они то время, когда отец жил в Кукушкине.
– Сам-то и побыл бы денька три, – сетовала бабка. – Грибы растут. Этта иду во Фролово косой дорожкой, а белые, как калачи, прямо у колеи сидят.
– Вот за Лешкой приеду, недельку побуду: груздей тогда наношу.
Бабка все пододвигала к Алешке кринку топленого молока и душистое земляничное варенье, угощала:
– Кушай, кушай, батюшко! Не оставляй силу. А то папка приедет и отругает баушку: заморила парня.
Сама бабка допила уже четвертую чашку чаю. Вытрет праздничным цветастым фартуком лоб и снова дует на блюдце. У бабки два самовара. Старым она пользуется, а новый, блестящий, стоит для показа на комоде, прикрытый вязаной салфеткой.
– Маленько еще работаю, сена таперя заготовляю: копну себе да две в совхоз. На козу-то как-нибудь натяпаю.
– Алешка, смотри помогай бабе Глаше, – сказал отец. – Да ты совсем носом клюешь!
– Ведомо, устал с дороги-то. – Бабка провела рукой по Алешкиным волосам. – Ложись, малинушка, баеньки.
Алешка забрался на шуршащий соломенный матрац, ткнулся головой в пуховую подушку и почувствовал себя совсем маленьким на такой громадной кровати. И голоса бабки и отца долетали как будто издалека. Не слышал Алешка, как глухо, с шипением били старые часы, как отец лег к нему в кровать, а рано утром поднялся и уехал в город.
* * *
Кот Ванька вспрыгнул на кровать и давай тереться о щеку мордой и мурлыкать, Алешка проснулся. Бабка Глаша отругала кота:
– Куда забрался? Цыц! Носит тебя окаянная! – Алешку спросила ласково: – Выспался ли, андел мой?
– Ага… Папа уехал?
– Уехал. Да ты не тужи. Вставай-ка, оладышков я испекла. – Бабка подошла к часам, вздернула гири. – Жалко вот дружков-то тебе в деревне нет, разве Колька Чуркин, и тот постарше, поди, года на три. С энтим мазуриком лучше не водись. У Кулешовых дак две девки.
В избе светлынь. Даже угол, заставленный иконами, посветлел, и лица оттуда смотрели не так скорбно, как вчера в сумерках, Алешку удивила коптилка, горящая перед иконами белым днем. Бабка объяснила:
– Ланпадку вздула, праздник большой – ильин день… Ужо обязательно гроза соберется: Илья-пророк в колеснице будет кататься по небу.
– По небу только самолеты летают, – попробовал возразить Алешка.
– Кто его знает? Там просторно…
У бабки всему свое объяснение. Говорит она спокойно, враспев, окает, и слова неторопливо выкатываются из ее скупо поджатых губ.
После завтрака Алешка выбежал на поветь. Тут, как в музее, была уйма разных вещей и все деревянные: ящики, сундуки, корзины, берестяные короба, лапти, лукошки, косы, грабли. У ворот стоял верстак (даже винт из дерева), над ним вдоль по стенке понатыкано инструмента, а в углу свалены припасенные хозяином березовые кругляши, бруски, выструганные белые палки. Алешка выбрал одну из них: хороша для игры, если укоротить вполовину. Только принялся пилить, подошла бабка:
– Дедушко Арсений мастеровой был человек на все руки: и плотничал, и по столярному, и бондарил. Косы наставлять все к нему несли. Бывало, целый день у верстака, стружек настружит ворох, вся поветь как в снегу. А запах-то какой! – Бабка для чего-то потрогала стамески, вздохнула. – Седня не работают – грешно. Положи-ка, батюшко, пилу, чего доброго, ширкнешь по пальцам, – сказала, а сама взяла веревку и ушла в лес наломать осиновых веток для Зинки.
Алешка потолкался около дома и только вывернул за угол, перебирая палкой ребра тына, – навстречу черпая, лохматая собака: заурчала, шерсть подняла дыбом. Выручил рыжий парень с ружьем на плече и корзинкой, повешенной на ствол.
– Тузик, не тронь! – остановил он собаку.
Тузик замахал хвостом, уши приложил, и злость растворилась в его желтых глазах. Довольный Алешкиным замешательством, парень скалил редкие зубы. И лицо и руки его до самых локтей были обрызганы конопушками, а на широком, приплюснутом носу они сливались в пятно. Ворот клетчатой рубашки расстегнут почти до пояса, каленая солнцем грудь красна, как арбуз. Ростом парень был повыше Алешки и плечами покрепче.
– В гости приехал? – спросил он.
– В гости.
– К Глафире?
– К бабке Глаше, – поправил его Алешка.
– Понятно. Пойдем, если хочешь, по чернику, заодно поохотимся.
– Пошли, – согласился, не раздумывая, Алешка.
– Только ты посудину возьми.
Алешка достал из щели ключ, сбегал в избу за корзинкой. Парень кивнул в сторону задворья:
– У твоей Глафиры анисовка скусная, красная. Наколоти на дорожку.
Алешка не мог отказать парню. Тот был старше его, имел настоящее ружье и собаку! Об этом можно только мечтать.
Пошли вдоль оврага по хрусткой свежей кошенине. Внизу за ольшаником угадывалась река.
– Во-он туда мы забредем, на Каменную гриву. – Парень аппетитно откусил пол-яблока и показал рукой на край земли, где желтела песчаная осыпь. – Черники там – прорва.
– На какую гриву? – не понял Алешка.
– Место так называется высокое. А камни – трактором не своротишь. В общем, увидишь. Ты первый раз в Кукушкине? Ну ничего, держись за меня – не пропадешь, – хвастливо заявил он.
– Тебя Колька Чуркин зовут?
– Ага! Бабка, что ли, говорила?
– Говорила.
– Ругала, поди? Курицу я у ней задавил велосипедом.
На углу между оврагом и рекой паслись колхозные коровы. Пастух сидел поодаль верхом на бревне, вынесенном паводком, и, видимо, от нечего делать тюкал топором. Удары получались вязкие, как будто топор приклеивался к бревну.
Такой реки, как Песома, Алешка не видывал. Она выбегала, словно из-под земли, из сплошных камышовых зарослей на чистый песчаный плес, скатывалась по нему в круглую чашу омута и сразу затихала, чернильно густела. Дальше реке ходу не было: со всех сторон ее запирали ивы. Камыши подрагивали, будто стая рыб пробиралась меж них.
– Это Вороний омут. Щуки в нем водятся – во! – Колька развел руки, присаживаясь на бугорок. – У меня с жерлицы одна ушла, кусты помешали. На рыбалку тоже сходим как-нибудь, – пообещал он. – Кеды сбрасывай: вброд пойдем.
С третьей спички Колька прикурил сигарету, глотнул дыму и заморгал, как бы присматриваясь к сверкающей воде.
– Хочешь?
– Нет, – отказался Алешка.
– Правильно. Не привыкай.
Кольке хотелось хвальнуться перед новым приятелем. Побренчал в кармане патронами, переломил ружье.
– Тулка, шестнадцатый калибр…
– Твоя собственная?
– Конечно, – не задумываясь, соврал Колька (ружье было отцовское). – Смотри, как лупит бекасинником.
Белый дождь вспорол вороненую гладь омута. Выстрел оглушил Алешку, звоном застрял в ушах.
– Ничего артиллерия? – довольно ухмыляясь, Колька похлопал Алешку по плечу. – Пошли. Сидя волоку не переедешь.
Многих его слов Алешка не понимал. Колька был здесь хозяином, тогда как для Алешки открывшийся мир оказался полным откровением.
…Заброшенная лесовозная дорога привела к вырубкам. По всей деляне кострами пламенел иван-чай. Пахло медом, и мохнатые дикие пчелы тяжело гудели в знойном воздухе. Хлопая голенищами больших резиновых сапог, Колька по-мужицки, вразвалочку шагал впереди: ружье под мышкой, наизготовку. Тузик, мокрый после купания, ошалело промчался вперед и на кого-то залаял, звонко, отрывисто.
– Белку пугает, – определил Колька.
– Откуда ты знаешь?
– По голосу слышно.
Свернули с дороги и долго шли низиной, чахлым березняком, уже крапленым желтизной. Осока неприятно шелестела под ногами, как будто кто полз. Но вот начался подъем. Гигантские сосны с гладкими, как колонны, стволами заслонили солнце, приподняли небо. Весь угор был выстлан мягким мхом, а по мху кустился черничник. У Алешки глаза разгорелись, он ни разу не видел столько ягод.
– Вот она – Каменная грива! – гордо объявил Колька. – Вишь, какой булыжничек валяется! – показал на серую глыбу, поросшую белым лишайником. – Тут и бери. Мы с Тузом глухарей поищем и вернемся.
– Ладно, – робко согласился Алешка. – Только ты недалеко.
Ягоды были нетронутые, крупные, матово-синие. Переставляя корзину от кустика к кустику, Алешка с большим увлечением брал чернику. Солнце ходило за его спиной, и где-то высоко в сосновых кронах тенькала птаха: словно капли воды падали в ведро. Алешка натолкнулся на муравейник, обошел вокруг него, удивляясь непонятной суетливости муравьев. По ручейкам-дорожкам они сновали как автомашины по шоссейкам. Алешке захотелось узнать, куда и за чем бегают муравьи. Пошел по такой «шоссейке». Она становилась все уже, растекалась в стороны и, наконец, совсем исчезла под мхом. Алешка расковырял сучком мох – там был тоннель. Выхода тоннеля не нашел. Для чего лезли в эту подземную темноту муравьи – не мог разгадать.
«Кр-р-р-ры…» – раздалось совсем близко.
Алешка вздрогнул, но поднял голову и увидел, на обломленной сосне дятла.
«Кр-р-ры…» – снова ударил он, и Алешка улыбнулся: надо же было испугаться такой маленькой забавной птицы, сама пестрая, на голове – красная шапочка.
Около муравейника ягоды оказались самые спелые и вкусные, но стали донимать муравьи, пришлось отойти подальше. Алешка и наелся черники вдосталь, и набрал полкорзинки. Заложив в рот фиолетовые, точно испачканные в чернилах пальцы, попробовал свистнуть: может, услышит Колька. Тишина заколдованная… Чу! Тузик лает! И совсем недалеко раздался первый Колькин выстрел. Это успокоило Алешку, и он улегся на мох. Перина!
Как будто из ущелья смотрел он в голубую прорубь высокого неба. Вершины сосен полоскались в ней: поверху шел ветер. А когда льдиной наплывало прозрачное облако, сосны начинали падать. Алешка знал, что это обман зрения.
Глухо прогремело, как бы из-под земли пришел толчок. Алешка привстал, прислушался: громыхнуло еще раз. Сбылось предсказание бабки Глаши. Не обращая внимания на ягоды, он поспешил назад, к условленному месту. Камень точно сквозь землю провалился. Алешка наткнулся на непроходимую еловую чащу, повернул от нее вверх на гриву и вдруг увидел в прогале между соснами серую каменную глыбу. Кинулся к камню. Что такое? Совсем другой! На камне надпись углем: «Мы здесь ночевали». А рядом – остатки теплинки. Страшной показалась Алешке эта черная надпись, и люди, что ночевали здесь, представились разбойниками.
Ветер волной прокатился над бором, сосны ответили шумным роптанием, загудели, раскачиваясь. Туча спрятала солнце, день померк. Гром рокотал непрерывно, будто вот такие глыбы перекатывали по небу. «А может быть, и правда Илья-пророк ездит на колеснице? И мечет молнии, но они не долетают до земли, застревают в вершинах деревьев», – суеверно подумал Алешка и, всхлипывая, закричал:
– Колька-а!
И тут в какое-то мгновение тишины до него донесся лай Тузика. Алешка побежал навстречу. Бежал долго, безостановочно, натыкаясь лицом на липкую паутину. И каково было его удивление, когда он снова очутился перед камнем с надписью! Это было невероятно. Страх холодом окатил Алешку.
– Колька-а-а! – кричал он в отчаянии.
Гром заглушал его крик. В кронах сосен сердито зашелестел дождь. Алешка растерянно осмотрелся и заметил что-то черное, мелькнувшее среди деревьев. Зверь? Нет! Тузик!