Текст книги "Черняховского, 4-А"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Разговор у нас в купе складывался, к чему я уже привык, так, что мои собеседники довольно много, и охотно, рассказывали о себе (Андрей Сергеевич – нам обоим, Томила – в основном мне), а я, не без интереса, слушал, побуждая их говорить побольше: дефицитом любопытства я не страдал.
И вот какие добровольно сообщённые мне сведения я почерпнул из услышанного.
От Андрея Сергеевича. (Ему было тогда за пятьдесят, он родился в первом десятилетии XX века.)
«…Когда мне исполнилось лет десять, одна симпатичная девочка со светлыми волосами (как у вас, Томила. Можно вас называть просто Тома?..) преподнесла мне ко дню рождения букет незабудок и пожелала, как, наверное, её научили родители, спокойной, безбурной жизни. Меня, помнится, обидело такое пожелание: этого ещё не хватало! Ведь дело было почти полвека назад, когда не на словах, а на деле рушился старый мир и рождался новый – какой, мы не имели представления, но верили, что замечательный…»
От меня (от автора).
У А.С. была и оставалась (что я понял позднее) раздражавшая меня и казавшаяся нелепой вера… нет, не в Бога, не в коммунизм, даже не в советскую власть, а… ох, не могу своими словами и потому прибегну ещё раз к помощи Вольтера и вспомню его Панглоса, учителя Кандида. Строчкой из знаменитого стихотворения английского поэта того времени Александра Поупа наставник уверял ученика, что «всё к лучшему в этом лучшем из миров». («What ever is – is right».) Что это? Краткое изложение философских взглядов Г. Лейбница по поводу господствующего в мире положительного начала или просто призыв к жизнелюбию – не мне решать. Но вполне возможно, что, в отличие от меня и намного раньше, чем я, А.С. что-то для себя решил. А быть может, он вовсе и не был последователем немецкого философа, но больше склонялся на сторону французского и, подобно Жану Жаку Руссо, придерживался идеалистических воззрений о естественном когда-то для мира состоянии всеобщего равенства и свободы людей, разрушенном возникновением частной собственности…
Всем этим патологическим всплеском красноречия хочу оградить моего давно усопшего друга от подозрений в избыточной любви к советской власти или, наоборот, в ненависти к ней. Скорее, он всегда находился над схваткой – не большевик, не меньшевик, но и не диссидент, а истинный жизнелюб, настоящий мастер любого дела, за которое берётся: будь то писательство, вождение корабля, ремонт автомашины, добыча золота… И любовь… Да, да…
Снова – от А.С.
«…Так вот, быть может, назло пожеланиям той милой девчушки с её незабудками я с детства не желал покоя и не знал его. Напротив, хотел как можно больше узнать, увидеть, испробовать… (Взгляд его невольно задержался на внимательно слушающей Томиле…) И я рано ушёл из дома. Не в ученье, а в жизнь, которая сама учила, извините за трафарет… Я ловил треску в Баренцевом море, мыл золото на Амуре, бурил нефть на Сахалине, выстаивал вахты у печей судовой кочегарки, бил моржей в Беринговом проливе, добывал китов в Тихом океане, воевал с немцами на Волге…»
А.С. говорил, как по-писаному, и нетрудно было догадаться, что произносит он всё это далеко не впервые. Однако банальными слова не казались, в его тоне не было ни горделивости, ни пафоса, ни малейшей попытки поучать или наставлять.
– Как же вы успели стать писателем? – спросила Томила, поражённая обилием просыпавшихся на неё профессий и географических мест их приложения.
– Всё потому, – ответил он, – что не выучился забивать козла.
И дальше А.С. рассказал, что дольше всего ему пришлось быть моряком. А у моряков, особенно в дальнем плавании, невпроворот свободного времени: отстоял вахту – и дави ухо. Или садись козла забивать. Однако этому нехитрому делу он так и не выучился, но от нечего делать начал читать книги. Запоем. И чем больше читал, тем больше хотелось самому изобразить что-нибудь на бумаге. Для начала завёл толстую тетрадь, стал записывать туда всякие интересные события, которых было навалом, и почти во всех ему приходилось бывать если не участником, то очевидцем. Так набралась, в конце концов, первая книжка. А потом вторая. Его начали печатать в детских журналах, в детском издательстве. И он навсегда сменил штурманский стол на письменный…
Чувствовалось по манере изложения, что А.С. привык больше общаться с детьми, но это мне совсем не претило, даже нравилось – потому что, если это и была полу-сказка, да ещё с перепевами из воспоминаний Максима Горького, однако вполне невинная и ничем не похожая на те байки, которыми нас под завязку пичкали в газетах и по радио. Голос, каким это всё произносилось, был низкого тембра, со старым московским выговором: некоторые слова звучали в точности, как у артистов Малого театра в пьесах Островского – например, в словах «шагать», «жандарм», «шалун» первое «а» почти переходило в «и».
Однако от «детскости» не оставалось и следа, когда А.С. говорил о литературе. (Или о женщинах. Впрочем, эту тему он словесно развивать не любил.)
Память у него была превосходная, и не только на действительные, или вымышленные, события (в деталях которых он никогда не сбивался), но и на стихи. До сих пор у меня в ушах строки есенинского «Чёрного человека», прочитанного им наизусть в аэропорту города Анадыря на Чукотке, когда мы ожидали там лётной погоды.
(Поэма эта ещё не была тогда разрешена к печати, и только лет через десять её издали в очередном сборнике поэта, популярно разъяснив в предисловии, что, читая её, мы не должны, упаси Боже, вообразить, что писалась она человеком, которому могло что-то не нравиться в окружавшей его в те годы (1920-е) послереволюционной действительности. Ни в коем случае! Если автора что и возмущало, то беззастенчивые биржевые дельцы – не у нас, разумеется, а в Америке, – а если у нас, то речь может идти о тех, у кого ни морали, ни стыда (то есть о врагах). И этого, к сожалению, до сих пор так и не разглядели ни друзья поэта, ни литературные критики. За исключением, разумеется, того, кто написал предисловие к сборнику Есенина, откуда я позволил себе позаимствовать приведённые умозаключения.)
А стихи, которые читал мне А.С…. Вот всего несколько строк:
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь…
Где-то плачет
Ночная зловещая птица,
Деревянные всадники
Сеют копытливый стук.
Вот опять этот чёрный
На кресло моё садится,
Приподняв свой цилиндр
И откинув небрежно сюртук…
Да, бывалый и видалый мореход, старатель и бурильщик, Андрей Некрасов хорошо знал и чувствовал литературу. И не только Есенина… И когда он только успевал читать книги, этот прототип Максима Горького?
Но, вообще, жизнь «пролетарского» писателя (каковым, по-моему, Горький никогда не был) казалась мне намного яснее, чем она же у моего нового друга. Первый как пошёл восьми лет отроду «в люди», так и ходил «по ним», а потом и чуть ли не по всей России, не расставаясь с книгами и ведя дневники, однако передвигаясь при этом на здоровых ногах, а у А.С., как считают люди, знавшие его с давних пор, было застарелое, чуть ли не детское, заболевание (скорее всего полиомиелит), давшее осложнение на ноги. И как же тогда он мог – возникает естественное сомнение – выстаивать вахты у корабельных кочегарок, передвигаться по разным трапам и сходням, а также мыть золото, стоя по колено в холодной воде ручьёв и речушек, бурить нефть или – о чём он тоже не раз вспоминал – кататься на коньках на московском катке «Динамо», что на улице Петровка, дом 26?.. Но всё, о чём рассказывал или писал, он знал досконально, со всеми подробностями, и ни один специалист не мог бы его подловить хотя бы на малейшей неточности.
Вывода из этого можно сделать только два: либо он сумел мужественно преодолеть свой недуг, либо воистину был гениальным «Врунгелем» (по имени главного героя самого известного своего произведения). И в том, и в другом случае – кроме как выдающейся личностью – его не назовёшь!..
Но продолжим.
Женщин он любил и в своём преклонном возрасте. Любил по-молодому, не «однорАзово», но искренне увлекаясь, выражая готовность немедленно вступить в брак (если у обеих сторон была подобная возможность). И с такой же лёгкостью мог расторгнуть его, когда чувствовал в этом необходимость. Причём, ему совершенно чужда была корысть: он не помышлял ни о каких выгодах – более удобном жилище (свою комнату он давно оставил взрослой уже дочери от первого брака); не строил расчёта на помощь в быту (он сам всё умел делать); на уход за ним в случае болезни (он редко болел, если не считать застарелой болезни ног и того, что на один глаз давно не видел). Он жил легко, сиюминутно, не принося людям вреда, почти ничего не требуя и не ожидая от них.
Пожалуй, про него можно было сказать, что он, как киплинговский кот, гуляет сам по себе, если бы от означенного животного его не отличала одна существенная черта: гулять-то гулял, но при этом был накрепко привязан к стране, в которой родился и которую любил, и любовь эта, в отличие от его любви к женщинам, не проходила, несмотря ни на что. Как случается при таком беззаветном чувстве, он прощал предмету своего поклонения и то, чего прощать не следовало бы. Если же говорить о чувстве ответном, то женщины отвечали ему взаимностью, пожалуй, значительно полнее, чем она. То есть страна.
Как раз в период нашего с ним знакомства А.С. стал очередной раз молодожёном, женившись на неприкаянной, оставшейся без матери женщине лет двадцати с лишним. Она навестила его в Махачкале в середине нашего пребывания там, и я увидел, какой это сложный, закомплексованный, трудный для общения человек, стесняющийся своего замужества, принимающий за обиду чуть не каждое слово – особенно если оно произнесено её супругом.
Я не мог не изумляться терпению, с каким А.С. относился к ней, не давая воли раздражению, не позволяя себе хоть чуточку повысить голос, не реагируя на её малоприятную манеру прилюдно иронизировать по его адресу с употреблением местоимения «он». Ко всему, бедняжка была совсем неженственна: не по возрасту дебелая, нескладная, не умеющая или не желающая обращать внимание на свою совсем неплохую внешность и придавать значение одежде. Так что оставалось только недоумевать, чтС могло в ней привлечь такого мужчину, как А.С., – девственность, угловатость, замкнутость или какие-то таинственные, скрытые от посторонних глаз таланты? А может, он вообще поступил так из чисто гуманных побуждений?
Впрочем, человеком она была, по всей вероятности, хорошим – всё больше приходил я к такому убеждению. Хорошим, умным, чистым, но просто созданным быть несчастным, запрограммированным на это ещё до своего рождения. Многострадальным внутри себя самой и в своей семье. Её отец, считавшийся недолгое время довольно известным писателем, был тяжёлый алкоголик, мучивший всех близких и, особенно, свою жену. Подросшая дочь прекратила с ним все отношения, что не помешало ему проклясть её, как только она решилась на брак с А.С.
Думая теперь об этом несчастном создании и о многих и многих, подобных ей – и, казалось бы, уже заранее обречённых на мучения, не могу не вспомнить давно ставшую расхожей наивно-доброжелательную фразу одного достойного русского писателя о том, что «человек рождён для счастья, как птица для полёта». Вспомнить и в полемическом задоре не найти ничего лучшего, как рассказать один из многочисленных анекдотов об Альберте Эйнштейне: как тот попал на небо и попросил Всевышнего уточнить, по каким физическим законам Тот создал человека. Господь начал писать на облаке всевозможные формулы и уравнения, и вдруг учёный воскликнул: «Но у Тебя же тут погрешность в вычислении!» – «Знаю, – грустно ответил Бог. – Но тогда у Меня не было времени её исправить…»
Уж не все ли мы, господа, в той или иной степени, продукт некоторой ошибки?.. Какое уж тут счастье?..
Не всё время в вагоне говорили мы о серьёзном и умном, и, когда уставали от того и другого, А.С. бывал готов первым переключать нас на другие жанры. В том числе, и на лёгкий, развлекательный. Я тоже пытался вносить посильную лепту и однажды, удивив самого себя, вспомнил школьных времён рассказик на одну букву:
«Отчего околел отец Онуфрий, основатель Олонецкой обители…»
Едва я закончил его, А.С. тут же подхватил эстафету и выдал, тоже наизусть, не краткое нагромождение случайно подобранных фраз, а настоящий сюжетный рассказ.
Впоследствии я слышал его десятки, если не сотни, раз во время наших совместных с А.С. поездок по стране и выступлений перед читателями – в Москве и Анадыре, в Душанбе и в Хороге на Памире, в Крыму и на Кавказе, в Ташкенте и Запорожье… Временами я готов был застрелить автора, но вместо этого приходилось отвечать ему тем же – чтением своего рассказа под названием «Принц», который он тоже выучил назубок.
Я давно уже позабыл это остроумное детище его пера и был рад, когда натолкнулся на него сейчас, листая его книгу с посвящением из 60-х годов прошлого века:
Рассказы про штормА и бури,
Про мачты, паруса и трапы
Дарю с любовью Римме, Юре,
А также дорогому Капу.
А. Некрасов
А вот и сам рассказ. По-моему, он стОит того, чтобы привести его полностью, и, кстати, он сумеет, надеюсь, немного разбавить перенасыщенный раствор моего занудства.
КАК Я ПИСАЛ РАССКАЗ
Недавно одна редакция предложила мне написать морской рассказ для детей. Я согласился, сел к столу и начал:
«Эсминец нёсся вдоль каменной гряды. Серый океан безмолвствовал. Блистали береговые огни. Лавируя среди подводных скал, лейтенант Калинкин обогнул Елизаветинскую косу».
Тут затрещал телефон. Звонили опять из редакции и просили… знаете что? Начать рассказ обязательно с буквы «М». У них там, оказывается, художник нарисовал очень красивую заглавную букву, и почему-то именно «М».
Сначала я возмутился: как это, в самом деле? А если я не хочу? Если мне больше нравится начать с буквы «Э»? Придумали тоже – «М»! Не могу же я написать, к примеру, «миноносец нёсся»?.. Некрасиво ведь звучит: «…носец… нёсся». Уши вянут!
Ну, а если: «Миноносец мчался…» А? Так, пожалуй, лучше. И я написал: «Миноносец мчался…»
Вот с этого всё и началось.
Вместо «вдоль» я написал «мимо». Вместо «каменной ограды» – «мола». Получилось неплохо: «Миноносец мчался мимо мола…» А дальше пошло совсем хорошо: «Мутное море молчало. Мелькали маяки. Маневрируя между мелями, мичман Малинкин миновал мыс Марии…»
Я поставил точку, покурил, прошёлся по комнате. Потом прочитал всё сначала, и, знаете, мне понравилось. «Мутное море молчало…» Просто здОрово!
Я снова сел к столу… Просидел час, два, три. Мрачные мысли метались в моём мозгу. Слова на «М» толклись перед глазами, как мухи, и ни одно из них не влезало в рассказ.
Утром, злой и усталый, я сел завтракать. Жена налила мне крепкого кофе, но я отодвинул стакан и мрачно произнёс:
– Маша, можно мне молока?..
Со мной творилось что-то неладное. Жена, должно быть, тоже это заметила. Я поделился с ней своей бедой.
– Какие пустяки, – сказала она. – Брось этот рассказ, начни другой. Помнишь, ты хотел про надоедливого мальчишку.
Я с радостью согласился, немедленно сел к столу и начал:
«Мария Михайловна моет маленькую Маринку. Митя мешает матери.
– Мама, – мычит мальчик, – мама, мамочка…
Мария Михайловна молчит.
– Мамуля, – мурлычет Митя, – можно мне маленькую морковку?
– Можно, милый.
– Мамуля, морковку моют?
– Моют, Митя.
– Мылом?
Мария Михайловна мрачнеет.
– Митя, мальчик мой милый, молчи…»
Я встал, подошёл к окну, а когда вернулся к столу, с ужасом обнаружил, что опять весь рассказ получился на «М», и опять, как вчера, заплясали перед глазами мухи, мотыльки, малиновки, мандарины, матросы, матрасы, моль…
Довольно, – решил я, – не буду про маленьких детей… Напишу лучше про больших зверей. Вот, например:
«Матёрый медведь молча мотал мохнатой мордой…»
Я вовремя остановился. Нет, решил я, и про медведя нельзя. Попробую что-нибудь о природе, о луне… Авось, успокоюсь немного…
И я написал:
«Мельница. Молодой месяц мелькнул между мрачными…»
И здесь это «М»! Напишу-ка лучше про насекомых. И я твёрдой рукой вывел заглавие: «Мужественный муравей»…
Нет!.. Бросил ручку, надел пальто, выскочил на улицу.
Морозило. Молодой мужчина мечтательно мёл мостовую. Милиционер миновал Москворецкий мост. Мимо меня мчались машины, мотоциклы…
Я бросился домой…
Медный маятник мерно мерил минуты.
– Мама, Мурка мучает мышку! – кричала дочка из кухни.
Я окончательно растерялся. Столько слов на «М»! Неужели из них ничего нельзя склеить?
Я решительно взялся за перо, и все слова на «М» мгновенно разбежались. Я застонал.
Встревоженная жена посоветовала заглянуть в энциклопедию.
Полчаса спустя, в библиотеке, я выдавил из себя:
– Пожалуйста, энциклопедию!
– Вам Большую? – спросила библиотекарша.
– Малую! – закричал я на весь читальный зал. – Мне Малую!
Должно быть, меня приняли за сумасшедшего… Но это ничего. Зато я выписал все слова на «М» и вечером во всеоружии сел к столу. Злосчастный рассказ быстро продвигался вперёд. Хотите прочитать отрывочек? Пожалуйста!
«Миловидный мохнатый мальчик мешал молодому математику мерить медным меридианом Москворецкий мост. Мучая могучего мамонта, мёртвые мухи мерно махали мушкетами… Малиновая мартышка миролюбиво мяукала:
– Мудрец, миленький, можно мне миску мухомора?
Мелодично мычали морские млекопитающие…»
Что, скажете – плохо? А попробуйте напишите получше. И потом, ведь вы ещё не знаете, чем всё это окончится…
Впрочем, и я не знаю, вчера опять звонили из редакции. Сказали, у них там вышла ошибка: художник нарисовал заглавную вовсе не «М», а «Н»!
Пришлось бросить и этот рассказ. Готовлюсь начинать новый – на «Н»!..
2
Мы подъезжали к Махачкале. В вагоне суета, но колёса по-прежнему выстукивают свою размеренную мелодию, на которую обычно так легко ложатся строки стихов или песен. Только на этот раз у меня в ушах не пригодный для «всех колёс» четырёхстопный ямб «Евгения Онегина», а всего-навсего двустопный, к тому же на иностранном языке – «анфан террибль», «анфан террибль»… Эти слова пришли ко мне из давнего детства: их нередко произносила мама, обращаясь к моему отцу – когда я плохо себя вёл, а ей нужно было дать заслуженную оценку моего поведения, однако при этом не чересчур меня обидеть. Означают они, по-французски, «ужасный ребёнок», и не думаю, чтобы мама «выпендривалась», как бы теперь сказали, перед молодым мужем – просто сказывалось гимназическое образование, в результате которого ученики знали тогда на иностранных языках немного больше слов, чем «коммунизм» и «пролетариат». Что же касается вообще родительской лексики, то немного позднее (говорю уже не о своих родителях) одним из самых употребительных слов по отношению к «цветам нашей жизни» стало у нас универсальное «засранец»…
И всё же мы подъезжаем к Махачкале, и слева уже виден маяк и появился Каспий, который всего лет двести назад ещё голубел там, где торчат сейчас из песка разноцветные пляжные зонтики, и выше – где застыл туристический поезд «Ленинград – Баку»; и ещё выше – где зал филармонии на шумной и очень зелёной Буйнакской улице; и, возможно, Петровские корабли проплывали тогда по ней и поворачивали на улицу Дахадаева, а какой-нибудь пузатый баркас бросал якорь прямо у будущей гостиницы «Дагестан», в которой нам заказали сейчас номера. И вполне могло быть, что море доходило даже до самой горы Тарки-тау, куда нам ещё предстоит взбираться.
Гостиница оказалась обыкновенной: то есть, в номерах не было ни туалета, ни душа, хотя в невидимых трубах что-то непрерывно журчало; но зато не было и соседей – что самое главное. И был телефон, так что со своими спутниками я мог, при желании, беседовать хоть целыми сутками. Однако мы предпочитали встречаться и совместно завтракать, обедать и обсуждать назревшие проблемы: например – прилично ли закусывать коньяк солёными огурцами (это, конечно, с Андреем Сергеичем) – и приходили к выводу, что вполне прилично, если в магазинах больше ничего не купишь; а с Томилой (Томой) мы беседовали больше об искусстве перевода, а также о любви и её превратностях, и, становясь со мной всё более откровенной, она уже признавалась мне, что не так давно рассталась с одним знатоком французской литературы, когда открылось, что он женат; и что по возвращении в Москву её ждёт встреча с человеком из другого города, который будет, по всей видимости, предлагать ей руку и сердце, а она не знает, как поступить и с тем, и с другим. Кроме всего, им и жить-то, по существу, негде…
На следующее утро после приезда меня разбудил часов в семь утра настойчивый стук в дверь. Так может стучать, пожалуй, муж к жене в спальню (в странах, где ещё существуют спальни) или милиция (в том случае, если дверь заперта).
Но это была уборщица. И пришла она не убирать, а по более важному делу: им велено каждое утро проверять наличие и сохранность в номерах государственного имущества – как-то: полотенец, подушек, простынь, пепельницы, графина, картинки на стене, стола, стула… оконной рамы.
В этот же день к нам начали приходить «клиенты» – в основном молодые мужчины. Хотя были и пожилые, и женщины. Молодые, как правило, застенчивые и не словоохотливые, те, кто постарше, – многословны, и все, как один, радушны и хлебосольны. Точнее, «шашлыкосольны»: столько приглашений на шашлык за короткий отрезок времени я никогда ещё не получал! И столько подстрочников для перевода – тоже!..
* * *
«В тёмном море
Свободны мысли и чувства,
Они летят над волнами
Туда, где наш родной дом.
Наша власть не знает предела,
Наш флаг всех страшит.
Нас радуют кровавые битвы
И славный отдых.
Нас не поймут те,
Кто жаждет удобств,
А не битв,
Те, кто ленивы, порочны
И не ловят наслаждения даже в сне…»
Что это? Это один из возможных вариантов подстрочника байроновской поэмы «Корсар». Если бы кому-то пришла в голову мысль его сделать. (А такая мысль приходила.) Но суть сейчас не в этом, а в том, что оригинал, если речь идёт о настоящей поэзии, неминуемо будет так же далёк от подстрочника – хорош тот или плох (не «по букве», а по духу), – как… ну, к примеру, срок наступления коммунизма в нашей стране от срока, что был назначен нашим полуграмотным вождём как раз в те годы, о которых веду речь. (А наступить он должен был – если кому интересно – спустя ровно двадцать лет после объявления об этом событии, то есть в 1980 году. Но почему-то не наступил. Наверное, потому, что этот «вождь» сменился на другого – чуть более грамотного…)
Подстрочники, которые в Махачкале свалились на меня и с формой и содержанием которых я был к тому времени уже неплохо знаком по другим северокавказским (и не только) образцам, – эти подстрочники, вероятно, не слишком отличались от того, во что я умудрился несколькими строчками раньше превратить начало поэмы Байрона. И те, кто стали бы переводить по моему подстрочнику этого поэта, не зная о нём ничего, не читая его раньше, с лёгкостью могли бы превратить его стихи в самое банальное изображение чувств, не говоря уже о прославлении колониализма, империализма и вообще разбойничьей удали.
Что я хочу всем этим сказать – вернее, повторить? Да всё то же: что перевод, в особенности поэтический, никак не может быть равноценным, адекватным, равнозначным оригиналу. Он может быть лучше или хуже, занимательней или скучнее, но только не слепком, не двойником, не копией – и не надо обманывать ни себя, ни других, что такое возможно.
Кстати, опять для любознательных.
Вот что может получиться у хорошего переводчика из приведённого выше подстрочника поэмы «Корсар» при достаточном знании переводимого автора:
«Средь ликованья тёмно-синих вод
Безбрежна мысль, свободен дум полёт
Над пенной, бесконечною волной —
Вот царство наше, вот наш дом родной.
Крепка и беспредельна наша власть,
Наш флаг державный всех принудит пасть.
Беспечный отдых и кровавый труд,
Сменяясь бурно, радость нам несут.
Её поймёшь не ты, комфорта раб,
Чей дух пред бурей сдался б и ослаб,
Не ты, чья доля – праздность и разврат,
Кто сну и наслаждению не рад…»
Перевод Юлия Даниэля
В определении не качества, но вида перевода существуют довольно приблизительные, на мой взгляд, термины – такие как: свободный, вольный, и уж совсем «нахальное» – пересказ. Однако последний вид дал читателю в последние годы весьма неплохие книги: «Алиса в стране чудес» (по Л. Кэрролу), «Винни-Пух и все-все-все» (по А. Милну) – обе в пересказе Б. Заходера, а также «Приключения Буратино» (бывший «Пиноккио»), чем, вероятно, в минуты отдохновения от писания своего жуткого романа «Хлеб» занимался Алексей Толстой.
Всё вышесказанное только подтверждает, пожалуй, правдоподобность рассуждений о некоторой зыбкости самого понятия «художественный перевод», и не знаю, как вам, а мне бывает порой страшновато (скорее, всё-таки, «странновато») приходить к мысли, что мы с вами читали (если читали) в своё время книги про не совсем настоящих Оливера Твиста и Дэвида Копперфилда, Тома Сойера и Гека Финна, рыцаря Айвенго или даже Всадника без головы. Уж не говоря о не совсем подлинной поэзии Гёте и Блейка, Данте и Ронсара, а также Джамбула Джабаева, Расула Гамзатова или Сильвы Ка…
Стоп! Но ведь подобные рассуждения льют в то же время некоторое количество воды и на мою мельницу и в какой-то степени оправдывают и даже обеляют то, что я уже делал и собираюсь делать опять на ниве перевода произведений наших литераторов из национальных республик. А уж к какому виду (или типу) причислить мои переводы – вольный, свободный или пересказ – дело второе.
С этой успокоительной мыслью я уселся за стол в своём журчащем и проверенном с самого утра на сохранность в нём простыней, полотенец и стульев номере и начал переводить, выхватив из кипы подстрочников первый, какой попался.
Признаюсь, что чуть не с рождения считал себя грамотеем – сперва ребёнком, потом подростком, юношей, взрослым – и гордился этим. Уже в начальных классах знал, как правильно писать такие хитрые слова, как «терраса» и «винегрет», а позднее усвоил разницу в написании предлога «несмотря» и деепричастия «не взирая». Однако подкосило меня уже в достаточно зрелом возрасте слово «волшебствО», которое всегда произносил с ударением на предпоследнем слоге и с трудом перешёл на последний, а уж совсем доконало слово «толика», каковое – как бы вы думали? – надобно употреблять исключительно с ударением на «и»…
Невзирая на все эти грустные воспоминания я продолжал переводить и в одном из первых же стихотворений, погнавшись за шикарной рифмой, допустил ещё одну ошибку в ударении. Правда, абсолютно никто её не заметил – потому что никто, кроме переводчика и автора, эти стихи не читал, но, всё равно, я был безутешен. Единственное, что хоть как-то помогло мне примирить себя с самим собой, – когда я, не без злорадства, припомнил, что мой брат Женя, тоже признанный грамотей, почти до расцвета лет считал, что слово «императрица» произносится с ударением на третьем слоге – «имперАтрица». Я же, грешный, ошибся всего-навсего в старозаветном словце «ворожеЯ», погнавшись за рифмой: «ворожЕя – на вираже я»… А когда понял ошибку, было поздно… Но рифма ведь «потрясная», верно?..
* * *
Во время одного из первых наших обедов в ресторане гостиницы мы с Андреем Сергеевичем испытали горькое разочарование – чтобы не сказать «унижение»: нам отказались принести водки. Сказали, что до семи вечера этот напиток не выдают, а после семи – только по сто граммов на человека. Ну, можно жить в такой стране? – негромко возопил я. И со мной согласилась даже непьющая Томила. Я продолжал ещё переживать этот плевок в лицо, это вопиющее нарушение прав человека, утверждённых Генеральной Ассамблеей ООН, когда в ресторанном зале почувствовалось нечто вроде всеобщего оживления. Неужели присутствующие поняли и разделили моё негодование и готовятся дружно выступить на защиту попранных прав всех, кто вознамерился выпить водки до 19-ти часов по московскому времени и в количестве, немного превышающем 100 граммов?
Ох, нет! Советский народ не создан для бурных протестов – только в кругу семьи или самых близких друзей и только вполголоса. Ни массовые аресты и уничтожение безвинных людей, ни выселение целых народов, ни постоянные нехватки одежды и пищи не толкали его на это… Хотя чтС там аресты, высылки, расстрелы? Уж если и запрет на водку он тоже терпит – тут конец всему! Дальше некуда!..
Эти недозволенные мысли молниеносно промелькнули у меня в голове в то время, как я уже начинал понимать, отчего усилился гул голосов, а многие из сидящих за столиками повернули головы к входной двери. В неё входил невысокий мужчина в синем костюме; у него был крупный нос, острый взгляд и красивый ёжик седых волос. Мужчина озирался, явно кого-то разыскивая.
– Наш имАм, – почтительно произнёс кто-то близко от нас, явно адресуя нам это сообщение. И пояснил: – Князь.
Андрей Сергеич знал вошедшего, я видел его впервые. Тот, кого назвали имамом, подошёл прямиком к нашему столу, сел, мы познакомились. Сразу же подскочил официант, и права человека – для отдельно взятого столика – были немедленно полностью восстановлены: перед нами появились графин с водкой и закуски с улучшенными вкусовыми качествами.
«Имам» (я позволю себе и в дальнейшем называть его именно так, ибо в этом слове звучало истинное почтение) показал себя превосходным распорядителем пира – тамадой. Собственно, другого я и не ждал от истинного кавказца – но чтобы до такой степени! Он так и сыпал тостами и вообще афоризмами, не рассчитанными на обязательное запитие их водкой (или вином – для Томилы, на кого он немедленно обратил повышенное внимание, немало её смутившее). То, что он говорил, можно было хоть сейчас рифмовать и выдавать за рубаи самого Омара Хайяма, Бабура или за свои собственные.
Имам говорил:
– У нас на Кавказе ходят такие речи: «Лучше иметь врагов, которые говорят правду в глаза, чем друзей, которые льстят».
Имам спрашивал:
– Если поставить перед ослом два ведра: одно с водой, другое – с вином. Что он будет пить?
– Конечно, воду, – сказала Томила.
– Правильно, девушка. А почему?
– Потому что он осёл, – ответил поднаторевший в тостах и в жизни Андрей Сергеич.
– Тоже правильно. Так не уподобимся тем неразумным и выпьем вина, тем более в такой приятной компании!
Имам рассказывал:
– Один падишах выбирал себе жену из трёх девушек. Скажи мне, свет моих очей, – спросил он первую, – сколько будет дважды два?.. Три, – ответила та. Какая она бережливая, подумал он и задал тот же вопрос второй девушке. Четыре, – был ответ, и падишах решил, что она умна и образована. А третья ответила: пять, и падишах понял, что она весьма щедра…