Текст книги "Черняховского, 4-А"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
В.П. был в некотором смятении: он и так уже начинал ощущать себя в пространстве этих судеб, этих стихов, но становиться ответственным за них, за их сохранность… Это и нешуточно, и небезопасно…
Он не дал прямого ответа, но продолжал часто бывать у Р.Л., старался помогать ему – навести некоторый порядок в комнате, продуктами, даже деньгами. Одновременно понемногу создавал и свой «малый архив» – записывал стихи, жизненные истории, против чего Р.Л. не возражал, только неоднократно просил быть осторожным: не оставлять нигде записи, не упоминать фамилий.
А потом… Потом В.П. вдруг почувствовал, что груз этих сведений тянет, тяготит, просится наружу. И появилось смутное желание сделать что-то… более действенное, чем самые смелые мысли и такие же разговоры за кухонным столом. В самом деле, почему не попробовать написать об этом? Разве он не сумеет? Так, конечно, для себя… А назвать словами, услышанными от Р.Л., – «Строки судеб»…
* * *
Это было во вторник. Ещё до завтрака он положил на письменный стол тонкую стопку темноватых листков, уже исписанных с одной стороны – он привык писать именно на такой бумаге, – и несколько шариковых ручек. Дождался ухода жены и дочери – обычно он садился у себя в комнате, не дожидаясь, пока они уйдут, – закрыл дверь, хотя в квартире и так никого не было, подошёл к столу. Он ощущал необычное волнение, радость, робость, любопытство и, в то же время, понимал, что искусственно нагнетает их в себе, играет с самим собой чуть не в подпольщика, прислушиваясь к шагам на лестнице, к стуку лифта…
Увидел своё отражение в стекле книжной полки – и чувство подъема сразу исчезло. Остались жалость, недоумение. Не слишком молодой человек со склонностью к полноте, со следами седины на висках, бывший фронтовик, старшина, отец почти взрослой девчонки, писатель, наконец… Ну, литературовед… Чему ты возрадовался? Из-за чего возгордился? Ах, да, ты же решил сегодня начать новую жизнь: решил, для разнообразия, писать правду, чистую правду, одну только правду – какой она тебе видится… Вместо полуправды, вместо околоправды, почтичтоправды, вместо… Но ты, всё равно, боишься – это заметно по твоим глазам, по твоим рукам, по твоим смятенным мыслям.
Он отвернулся от книжной полки, увидел стол, бумагу на нём. Она звала, как женщина… ПОшло, если такое напишешь, но чистая правда. Он сел за стол.
* * *
Сразу он сказал себе, что не о соцреализме пишет, даже не о Салтыкове-Щедрине, который «сознательно подчинял своё творчество общественным задачам», а также «прослеживал процесс морального и социального распада всех эксплуататорских классов»… А потому обойдётся сегодня без лишних слов, без ненужных разъяснений и непотребного нажима. Всё должно быть лаконично и пристойно: кошмар не требует нагнетания и преувеличения. Он и так – кошмар.
Его сразу затянуло. Отвлекаться не хотелось. Он забыл о еде, не подходил к телефону. Он уже находился там – в камере, в бараке, на зоне…
Он писал:
…В 1948-м ему было двадцать. Он служил в армии. На политзанятиях комвзвода отобрал у него листок со стихами, а спустя несколько месяцев его арестовали, судили военным трибуналом московского гарнизона и приговорили к десяти годам заключения и поражению в правах ещё на пять лет. (Как будто они у него были, эти права!) За что? Не думайте, что за стихи, – ничего подобного. Просто по статье 58–10, часть I уголовного кодекса – «за контрреволюционную деятельность и подрыв государственного строя». Срок он отбывал на Воркуте, работал на шахте (и продолжал тайно писать стихи). Освободили его через восемь лет в пору массовой реабилитации, он уехал под Ростов, тоже на шахту. (И продолжал писать стихи.) По прошествии двух лет его снова арестовали – так, ерунда, всего на 15 суток по статье о мелком хулиганстве (поругался на улице с тем, кто его сильно толкнул). Но при обыске (вы слышали когда-нибудь, чтобы при «мелком хулиганстве» производили обыск жилья?) нашли тетрадку со стихами, снова возбудили против него дело по той же 58–10 и на закрытом заседании приговорили опять к 10-ти годам лагеря и поражению в правах на 5 лет. (Удивительная последовательность!) На этот раз он отсидел полностью. (И продолжал тайно писать стихи – тоже завидная последовательность!) Писал их ещё в нескольких местах заключения и психушках (прямо советский Радищев!) и умер на пороге курилки очередной тюрьмы от инфаркта, не достигнув 50-ти лет. (Из которых больше половины провёл в заключении.
…А вьюга веет, веет,
Поёт она, поёт,
Она не разумеет,
Что в сердце лёд.
Бараков чёрные гробы
Зовут, зовут, зовут,
И не уйти, как от судьбы, —
Дверьми тебя сожрут!
И ещё писал он:
Я не пойду теперь на волю вашу,
Мне ваша воля больше не нужна:
Уж если пить страданий горьких чашу,
То пить её, не сетуя, до дна…
Здесь, одетые в бушлаты,
В каторжанских номерах,
Мы вам строили палаты
Не за совесть, а за страх.
Злая севера хозяйка,
Вьюга пела песни зла,
Жизнь поддерживала пайка —
К коммунизму нас вела.
Как придёт он к нам – неясно,
Пусть хотя б исчезнет мрак,
И пускай не будет красным
Над страной свободный флаг!
В.С. (Воркута, 1949–1954)
Ну, что? Удивительно ли, что этот шпион, диверсант и клеветник огрёб четверть века заключения?..
А вот краткая история ещё одного изменника. Добровольно воевал в московском ополчении в 1941-м году. Его контузило, попал в плен, был освобождён союзными войсками лишь к концу войны. Вернулся на родину, где его осудили на десять лет лагерей. Его жена, известный учёный-химик, добилась свидания с мужем и прибыла на зону вместе с их шестилетним сыном. Мальчик, не зная ещё лагерных порядков, кинулся к отцу, а конвоир, как ему было положено, сделал предупредительный выстрел. Пуля пролетела над головой ребёнка. Мать и отец сумели выдержать это испытание, а сын окончил дни в психиатрической больнице.
…Тюрьма Лефортовская ночью
И не видна, и не слышна.
В её предсмертных одиночках
Предгробовая тишина.
Намордником свет окон схвачен,
Насильно отражённый ввысь,
До облаков нести назначен
Мою мучительную мысль.
А в помещениях служебных
Кипит работа в час ночной —
Чтоб тайны замыслов враждебных
Разоблачить любой ценой!
…Жертв неповинных вопли, стоны
Лишь разъяряют палачей…
Я памятью своей бессонной
С замученными тех ночей.
А.О. (Ухтпечлаг, 30-е годы)
Ещё один ополченец, только ленинградский. Тоже оказался в плену и, сумев скрыть своё еврейское происхождение, чудом избежал расстрела у немцев. Но не избежал у своих, когда сумел удрать из плена и попал руки нашей контрразведки. «Меня так обрабатывали, – позднее писал он, – так избивали, включая инсценировку расстрела, что я оговорил себя и был приговорён к расстрелу настоящему. Который потом заменили 20-ю годами каторги».
…Меня могли бы сжечь в печи
Или убить в бою,
Но стукачи и палачи
Продлили жизнь мою.
Чтоб видеть мог сто лет подряд
Отравленные сны,
Мне дали с номером бушлат
И рваные штаны;
Крыло обрезали мечте,
Поставили клеймо,
Распяли душу на кресте
И бросили в дерьмо,
В парашный смрад, в кромешный ад…
Но в чём их цель была?
Чтоб я забыл, что я примат
В животном мире зла;
Чтоб задохнулся я в ночи
У бездны на краю,
Мне стукачи и палачи
Продлили жизнь мою…
В.Л. (Рудники Джезказгана, 50-е годы)
* * *
Чем больше темноватых страниц заполнял В.П. аккуратным некрупным почерком, описывая истории узников Гулага; чем обильней он сопровождал их стихотворными строками, безыскусными или вполне умелыми, тем страшней и неуютней становилось ему. И возникал несуразный в своей простоте вопрос: как же могли, как смели мы терпеть такое столько лет? И почему не появлялось у нас в эти времена ни пугачёвых, ни разиных, ни болотниковых? Ну, эти потерпели скорое поражение, а Марат, Дантон, Робеспьер – пять лет продержались. А Ленин, наконец… Ох, не будем лезть в этот кровавый круговорот!
От сознания всеобщей (и своей) беспомощности ему хотелось порою бросить ко всем чертям то, чем сейчас занялся, – зачем эти подспудные, тайные подтверждения нашей несвободы и душевной опустошённости? К чему эти фиги в кармане?.. Хотя нет! – обрывал он себя. – Какая опустошённость? Люди, о ком пишу, – они же почти праведники, рыцари без страха и упрёка, великие мученики, многие из которых сумели не только выжить сами, но и помогали другим… Его новый знакомый, Р.Л., именно из таких, а значит, и он, В.П., должен помочь ему в том, о чём тот просил, что стало главным в его жизни…
Краткими рассуждениями обо всём об этом и ещё одной стихотворной цитатой В.П. и закончил свой очерк, написанный для… для чего и для кого? В первую очередь для себя: чтобы доказать своему главному критику, цензору, придире – самому себе, – что он вовсе не типичный соглашатель и его, так называемая, жизненная активность – членство в различных комитетах и партиях (то есть в одной партии) – вовсе не означает полного согласия с тем, что происходит вокруг… Но тогда он типичный двурушник, лицемер! Конечно, как и большинство людей. Только далеко не все признаются в этом…
Горькие откровения последнего абзаца В.П. сдобрил почти весёлой стихотворной цитатой:
Семью он покинул,
Ушёл воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Вернулся из тех
Романтических мест
И вскоре, бедняга,
Попал под арест.
Спросил его опер:
– Скажи, на хренА
Сдалась тебе, как её,
Эта Грена?…
…Судьбы колесо
Чуть не сбило с ума:
Решил трибунал —
Двадцать пять, Колыма!
Он мыл золотишко,
Слезы не тая,
Но пел, как мальчишка:
Гренада моя!..
Повыпали зубы
Средь каторжной мглы,
И мёртвые губы
Шепнули: – Колы…
П.В.
* * *
Огромное облегчение почувствовал В.П., поставив последнюю точку. Показалось, что спАло с него нервное возбуждение прошлых лет, и он искренне уверял себя и других, что стал вообще значительно спокойней – честное слово: не так остро реагирует на хамство в магазинах, в автобусе, даже дома ведёт себя иначе – разве не заметно? – не взрывается по каждому пустяку, меньше изводит жену и дочь бесконечными замечаниями… Ведь правда, Вера?
Но жена почему-то промолчала.
– …А вчера, – продолжал В.П., – почти не мучился на этом дурацком общем собрании, когда битых два часа кукушки хвалили петухов, сама понимаешь за что, и переливали целые гектолитры воды, сама понимаешь из чего и куда… А я чувствовал себя, если и не выше, то далеко в стороне от этого…
В тот вечер, когда он прочитал Вере эти семьдесят страниц, уже отпечатанных на машинке, на которых впервые за свои почти четыре десятка лет обозначил буквами то, о чём думал, слышал, говорил с друзьями, Вера долго молчала.
– Это хорошо, – медленно сказала она потом. – Хотя очень страшно. И аляповато, нескладно… Как если ребёнок взялся за описание игрушки, с которой возится уже много времени… Но, всё равно, хорошо… Поздравляю с родами.
– Дитя несколько дебильное, хочешь сказать? – кривовато улыбнулся В.П. – Ну вот, разродился, дал выход эмоциям… А дальше что?
– Роды не результат эмоций, – сказала Вера со знанием дела. – Зачатие – может быть.
– Спасибо и на том, – сказал В.П. – Разъяснила.
– А тебе, – продолжала она, – нужно, наверное, рожать и рожать.
– Стать многодетным? А потом?
– Я не цыганка. Ты сам всё понимаешь. Если для тебя это необходимо – пиши. Вдруг когда-нибудь станет нужным и для других.
– Да, но…
– Тогда не надо начинать.
Понять её можно было по-разному, он не стал уточнять. Ему было и радостно, и жутковато – вспомнил, как много лет назад, ещё желторотым бойцом, шлёпал в сумеречный оттепельный день по нейтральной полосе, полем, и вдруг увидел почти упавшую в грязь фанерную дощечку с надписью «мины»… Что? Где?.. Справа, слева, спереди, сзади?.. У кого спросить?.. Выбрался тогда… А сейчас – неизвестно…
После Веры он дал почитать близким друзьям: Блинковым, институтскому однокашнику Сене, ещё нескольким. Ловил себя на том, что не так ему важно мнение о сути написанного, как о самом факте. Ведь написал!
Прочитавшие смотрели на него примерно одинаковым взглядом – слегка удивлённым, слегка тревожным, говорили примерно одинаковые слова о том, что он должен понимать, а также помнить, и ещё быть готовым и не переходить через…
– Наверно, – отвечал он неопределённо и добавлял: – Конечно. – И потом наступала его очередь предупреждать, он кивал на рукопись и говорил небрежно: – Только вы тоже понимаете…
И все поспешно отвечали:
– Ну, ещё бы…
– Фига в кармане, – мрачно констатировал Костя Блинков.
– Лучше фига в кармане, чем журавль в небе, – парировала Костина жена и разъяснила: – Руку можно вытащить.
– Нам, как детям в период полового созревания, нужно запретить держать фиги в карманах, – сказал В.П. Ему понравилась метафора, он с удовольствием подумал, что хорошо бы приберечь её для следующего произведения, более развёрнутого и беллетристического.
– А с двурушниками и лицемерами ты, брат, переборщил, – сказал Блинков. – Уж так-таки все? «Однорушников» никого?
– Единицы, генацвале, единицы, – сказал В.П. – Раз-два, и обчёлся…
Спорить не хотелось: он находился в состоянии счастливого бессилия.
Дал прочитать и своей матери. Та сказала, что лучше бы он, она всегда ему говорила, вплотную научной деятельностью занялся. Докторскую готовил бы.
– Но если я не хочу!.. – крикнул он.
– Тише, – сказала Вера, – ты ведь перестал быть вспыльчивым.
* * *
Это утро он запомнил в мельчайших подробностях, хотя оно мало чем отличалось от многих других. Запомнил, с какой песней проснулся: последнее время ему всё чаще снились мелодии юности. Сегодня это была «Каховка». Запомнил, что голубой рыбообразный флакон с «бадусАном» стоял не, как обычно, на доске поперёк ванны, а на полке с зубными щётками. Запомнил воробья, севшего на форточку в кухне: он был похож в профиль на старообразного, обритого наголо еврейского мальчика из иллюстраций к Шолом-Алейхему.
После завтрака В.П. заторопился к письменному столу. Точно девушке, которой сшили новое платье, и она то и дело открывает створку шкафа, любуясь обновой, ему необходимо было несколько раз в день вытаскивать из глубины ящика рукопись, глядеть на неё, вновь пробегать глазами.
И сегодня он выдвинул ящик, привычно сунул в него руку, пошуршал бумагами, вынул листы… Но это был черновик очередной статьи «О музе пламенной сатиры XIX века». Снова и снова засовывал он руку в ящик, потом вытянул его совсем, перебрал всё, что лежало, выкинул на стол… Новой рукописи там не было. Были в немалом количестве заготовки к статьям о поэтах сатириках Минаеве, Курочкине, трёх братьях Жемчужниковых, Тэффи, Саше Чёрном, о журналах «Искра», «Сатирикон»… Но очерка, его очерка не было.
Может, в папке, с которой ходит по делам? Он кинулся к видавшей виды, потрескавшейся папке, жикнул молнией, высыпал содержимое на диван… И здесь нет!.. А, наверное, у Веры на столе? Он же просил не оставлять так – совершенно незачем читать Танюшке… Нет, и у Веры не видно.
Он перебрал все ящики стола, осмотрел книжные полки, заглянул под диван, под шкаф… Позвонил на работу Вере, спросил, не отдавала кому, или где-нибудь у неё… Нет? Совершенно точно?.. Тогда он просто не знает… Чудеса какие-то… Ничего дома нельзя оставить… Что? Может, не дома?.. А где? Ну, знаешь, он же не сумасшедший: такими вещами… Хорошо, хорошо. Ещё поищет…
Поиски ничего не дали. Допрошенная с пристрастием Таня поклялась, что уже больше года не подходит к его столу. У друзей, у матери очерка не было. Как в воду…
– Всё, – сказал В.П. – Значит, или потерял, или…
Ему не хотелось облекать альтернативу в слова, но Вера, прямодушная, как всегда, закончила:
– …Или кто-то вынул из папки? Ты это хочешь сказать? А фамилия твоя была на первой странице, я не помню?
– Конечно, а как же?! – с раздражённой гордостью сказал он.
– Вспомни, где ты был вчера, куда заходил…
Как нарочно, вчерашний день он провёл в бегах: две, нет, даже три редакции, библиотека дома литераторов, потом клуб. А в клубе, разумеется, ресторан. С кем он там сидел?.. Нет, в клубе не раскрывал папку. Зато выходил раза два, а папка оставалась на стуле. Кто же там околачивался тогда?.. Этот?.. А, ему бы только выпить!.. Миша Т.? Ну, с чего он полезет?.. А кто ещё?.. Да, подходил Ф. На минутку. Рассказал какой-то анекдот. Кажется, присел… А В.П. как раз в это время… Он вообще никогда не любил этого Ф…. Да, кажется, именно тогда В.П. отошёл к другому столику… Но не будет же кто-то при всех лезть в чужую папку? Чепуха какая! И потом, откуда Ф. может знать, чтС там лежит?.. Как «откуда»? Довольно много людей уже читали… Или слышали… Слухами земля… А если специально… Если давно уже за ним?..
Весь день он ничего не мог делать, даже замечаний Тане, даже слушать музыку… Как в зале суда, думал он: суд удалился на совещание, а ты смотришь на закрытую дверь и ждёшь, когда выйдет твоя судьба… Именем…
Ночью он спал плохо: снилось Бог знает что – какое-то нагромождение из приятно-томительных любовных приключений, автомобильных аварий и чего-то серого, немыслимого, давящего – как туша необъятного бегемота.
Назавтра снова, и безрезультатно, обшарил всю квартиру. Сам у себя «шмон» делаю, мелькнуло в голове ставшее модным словечко… И потом поехал по редакциям. В те самые, куда заходил третьего дня.
Ох, как противно было вглядываться в лица, искать на них следы недоумения, удивления, а может, восхищения, испуга, злорадства?.. И, главное, все эти чувства он находил. Видел собственными глазами. Но относились они к нему или были отражением мыслей о чём-то совсем ином, или, наконец, вообще всё ему только примерещилось – этого он с уверенностью сказать не мог.
Игривым, легкомысленным голосом спрашивал, не забыл ли, не оставил случайно вот здесь на столе одну рукопись… так, очерк… милостивые государи, проба пера – как сказал Чехов… Нет? Не видели? Ну, на нет и суда нет… Шут с ним… А сам буравил глазами собеседника, прикидывая – зачем, почему, для кого, с какой целью могли он, она взять эти несколько десятков страниц, напечатанных через два интервала…
Следующий день начался с телефонных звонков. Они и раньше бывали – ошибочные, случайные: «Братцевская птицефабрика?..», «Полигон?» – но тогда он просто раздражался, жаловался в бюро ремонта, а сейчас…
Начинается, подумал он, проверяют… У кагебистов манера такая…
Он решил нарочно не выходить из дома, дождаться. Но дождался только лифтёра, который принёс жировки на оплату квартиры. Деловых звонков не было ни одного, а ведь должны были позвонить, обещали, он точно помнит. Зато опять звонили раза два – спрашивали чуть ли не баню…
К вечеру он пошёл в клуб.
И снова: лица, лица – знакомых, хорошо знакомых, знакомых шапочных… Прошёл литконсультант Е. Всегда ведь за руку здоровался, подонок – почему сейчас просто кивнул, да ещё отвернулся сразу, прячет глаза?.. А этот, вездесущий, про всех и всё знающий драматург? Он-то что морду воротит? Знает уже, откуда ветер дует? Спросить бы его прямо…
– Старик! – услыхал В.П. – Ты что ж это натворил, а? И молчит, главное, как будто не он… Нехорошо… Нелады…
Слегка пьяный Колюня А., критик и заядлый биллиардист, ткнул его в бок и почтительно засмеялся.
– Ты о чём? – спросил В.П., стараясь не глядеть на Колюню. Уж если этому треплу известно…
Его взгляд бродил по шикарному фойе, по мягким креслам, низким столикам, стендам с работами молдавских умельцев, а в голове колотилась мысль, что всё это не для него, он здесь уже чужой: куда идёте, с кем, покажите членский билет?.. Чёрт с ним, конечно, с этим фойе, с рестораном, с собутыльниками, в конце концов! Но ведь это конец вообще… А как же Таня? Вера?.. Они летом в Болгарию собирались. Все вместе… А работа? Теперь всё – точка, амба, кончен бал… Что он там такое говорит, этот Колюня?
– …Не признаётся, главное!.. Самого Махонина обштопал – и молчок! Да мы тебя за сборную клуба выставим, хочешь? Только ты нам тоже выставь. Слышишь? Чего молчишь?
– Это случайно было, – сказал В.П. – Я не виноват, ей-богу. У Махонина тогда кий падал из ослабевших рук.
– Не скромничай, противный! – погрозил пальцем Колюня.
В.П. отошёл от него. И собрался уже совсем уходить, когда увидел Костю Блинкова и обрадовался. Они сели в дальнем углу фойе, Костя сказал:
– Да, брат, заварил ты кашку… Ну, может, ещё ничего. Не известно ведь, где потерял. Если просто на улице…
– На какой ещё улице?! – крикнул В.П. – Как это могло?.. Никакой тут улицы… Я всё больше убеждаюсь, да-да, кто-то взял прямо из папки… Тот, кто знал, конечно. Сам или от кого-то…
– «Кто-то», «кого-то»! – сказал Костя. – Ты что, на кого-нибудь думаешь?
– Да нет, – сказал В.П. после молчания. – И вообще, какая теперь разница – тот или этот? Ничего ведь не изменишь… Некоторые уже здороваться перестали, гады. А вчера всем пригласительные прислали на обсуждение, Гривин в соседней квартире получил, а я нет. Начали уже. Не стая воронов…
– Может, почта виновата, – глядя на него с сочувствием, сказал Костя. – Но вот фамилию ты зря поставил. Это, мягко выражаясь, легкомысленно… Хотя при современной технике и без фамилии – раз плюнуть… Знаешь, я всё-таки думаю, ничего такого не будет. Ведь что там у тебя особенного? Всё, в общем, известно, всё правда, которую так или иначе… Понимаю, понимаю, не кривись!.. Но утешить-то ведь охота, чёрт возьми… Потребуют от тебя покаяния, этим всё и кончится… Не журись, старик…
В.П. шёл домой по плохо освещённым улицам, думал, что самый близкий друг и тот не знает толком, что сказать: мелет чего-то, суетится, чувствуя одновременно и неловкость, и превосходство… А В.П. на его месте что излагал бы и как себя чувствовал?.. Вот то-то…
В какой-то миг захотелось вдруг кинуться с тротуара на мостовую – туда, где машины, тяжёлые, грузовые… Хотя, достаточно с него и легковой… Миг прошёл. На В.П. дохнули тёплые ноздри метро.
Ещё один день миновал в гнетущем, тягостном ожидании. Телефонных звонков почти не было. В квартире стояла мёртвая тишина. Даже гривинский сыночек, этот оболтус, не заводит почему-то за стенкой свой проклятый магнитофон…
Да, говорил себе В.П., слоняясь по комнатам или валяясь на тахте, всё правильно, так и должно быть, так всё устроено… Ну, хорошо – а я? Я как устроен? Ведь у меня семья… Имел я право?.. Подвергать их неизвестно чему из-за желания получить удовольствие… Ну, пускай даже совесть свою успокоить… Не эгоизм ли это? Не похоже на рискованный адюльтер, когда знаешь: за несколько часов блаженства можешь расплатиться искорёженной жизнью – своей и другого?.. Разве я хочу этого?.. Но ведь не хочу и по-прежнему и, наверное, даже не могу. Иначе не начинал бы… Взялся за гуж, и так далее. Не маленький, слава Богу. Надо было думать…
Голова раскалывалась. В.П. вскочил с тахты, походил немного, снова лёг… Вера утешает, говорит: всё образуется, не такое переживали, и вообще, рано панихиду заказывать – ничего ещё не известно. Оптимистку из себя строит. Но ведь это Вера – благородный человек. А сама-то прекрасно понимает… И друзья тоже… Разговаривают уже, как с тяжелобольным…
Ночью раздался звонок в дверь. Виктор сразу услышал: он не спал. Но, как мальчишке, захотелось уверить себя: этого не было! И чтобы, правда, не было… Звонок повторился.
– Что там? – спросонья сказала Вера. – Звонят? Который час?
– Да, – сухим горлом выговорил В.П.
Вера зажгла свет, накинула халат.
– Лежи, я открою, кто это может быть… – сказала она самым обычным голосом, как часто говорила по утрам, когда ещё приходила молочница.
Вера пошла в переднюю, но Виктор тоже встал и стоял в трусах посреди комнаты.
Щёлкнул замок, звякнула цепочка, дверь открылась.
– Простите, Клементьевы здесь проживают? – спрашивал человек с большим чемоданом, у которого сбоку болтался ярлык Аэрофлота. – Я всё путаю…
– Этажом выше! – яростно крикнул В.П. Вера молчала.
Ему было холодно, и его душил смех. Прямо почти по анекдоту: «Шпион живёт этажом выше»… Он долго не мог согреться и уснуть.
Утром он нашёл рукопись. Она завалилась под днище ящика, в тумбу стола.
Когда Таня пришла из школы – немного раньше обычного: у них не было классного часа, – она повела носом и спросила:
– Папочка, почему, пардон, из туалета пахнет горелым? Что там может гореть?
В.П. не ответил.
* * *
Я дал прочитать Юлию, и тот вернул мне со словами:
– Что ж, вполне… И откровенно. ПолкУ прибывает… Только я назвал бы эту штуку «Большой страх»… Под стать «Большому террору»…
ГЛАВА 10. Москва – Махачкала и обратно. ТомИла и капитан Врунгель. Журчащий гостиничный номер под бдительной охраной и о разновидностях литературного перевода. О том, кто отменил ради нас запрет на водку и к кому во дворец мы были званы. Прогулки по Махачкале военных лет… А вы закусывали коньяк солёным огурцом?.. Как я спасал Томилу. Амалдан, молодой тат, и его трансформация. Эх, так и не удалось спеть вместе с композитором Покрассом!.. Об Алексее, развеявшем стихотворную бурю своей прозой
1
И опять «смеркается». Опять «уж два часа мы едем», опять «Ока блеснула, как слюда…» И спутников у меня тоже двое, но в этот раз не Юлий Даниэль со своим сыном, а незнакомые мне люди – пожилой мужчина с палкой и в очках, с зычным голосом и совсем молодая высокая женщина, светловолосая, полноватая, с размашистой походкой. Впрочем, и её походку, и то, что мужчина хромает, я основательно разглядел только через два дня, когда прибыли к месту назначения, в Махачкалу. А пока, в основном, слушал их голоса – чаще мужской, и смотрел на лица, которые мне, в общем, нравились.
Кроме нас в купе никого не было, а мы трое ехали на Кавказ вместе, по одной командировке, выписанной в Союзе писателей, и «виновником» нашей совместной поездки и знакомства был тот самый литературный консультант Жора Ладонщиков, о ком я уже упоминал, непритворно восхваляя его дружелюбие и порядочность. (Подумать только: ведь человек даже без высшего образования и не член правящей партии! И сочиняет всего-навсего стишки для малышей, а не солидные романы или поэмы, проникнутые высокой моралью нового советского человека…)
Струю жалковатой иронии я выплёскиваю в тщетной попытке более образно, что ли, выразить свою неизменную (увы, посмертную) симпатию к Георгию Афанасьевичу, и с той же целью хочу прибегнуть к сравнению, хотя вообще-то считаю подобный приём не самым лучшим и добросовестным способом характеристики людей. И всё же не могу не вспомнить сейчас о другом авторе, тоже стихов для детей, с кем когда-то был дружен, а не просто шапочно знаком, как с Жорой. Говорю о Семёне Сулине, кого лет пять назад привёл к нам в дом Костя Червин и кто нам с Риммой (и Капу) сразу понравился. Он, действительно, был многим хорош: умён, красив, остроумен, безусловно талантлив; трогательно относился к своей матери, тоже побывавшей в тюрьме и лагере, но задержавшейся там в несколько раз дольше, чем сын. Насколько мне известно, он был и хорошим супругом, а одну из своих жён героически и упорно спасал от весьма пагубного пристрастия. И ещё любил животных – главным образом, собак.
Словом, примечательный, достойный малый. Однако одно его свойство, постепенно набиравшее силу и рост и не сразу открывшееся мне, значительно умерило мои добрые чувства, а затем и вовсе оттолкнуло от него. Впрочем, вполне вероятно, что он опередил меня и «оттолкнулся» первым.
Я имею в виду его неимоверную жизненную активность (напористость, предприимчивость, энергичность – назовите как угодно) – словом, мастерство пробиваться, прокладывать себе дорогу, овладевать вниманием… Но разве это так уж плохо? Пожалуй, нет, когда достигается благовидными способами. А об иных, если речь идёт о Семёне, я не знал и ни от кого слышать не приходилось. Ну, в самом деле, что такого? Человека переполняет здоровая энергия, распирает жажда деятельности – и он действует. Тем не менее, подобные черты были мне всегда малосимпатичны, даже не вполне понятны – потому как, прибегая к стилистике Экклезиаста (и в глаза не видя тогда Библии), придерживался я того взгляда, что «суета богатства и труда» – суета и есть, и томление духа.
Впрочем, тот же неглупый Проповедник говорил ещё, что «всякий успех в делах производит взаимную между людьми зависть», и, вполне вероятно, она во мне и бушует. Остаётся лишь утешаться, что, быть может, не вполне отчётливо, но всё же я осознавал уже в те годы, что, «как вышел нагим из утробы матери своей, таким и отойду…» И что «…не проворным достаётся успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб… но время и случай для всех их… Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадают в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловливаются в бедственное время…» А значит, опять же: «суета усилий и успеха в жизни» – суета и есть…
Однако суета суете рознь… И, вспоминается мне, что, если бы я, к примеру, по-другому умел «суетиться» в своих отношениях с начальством, то седой подтянутый военинженер I ранга Кузнецов (Кузя), начальник автомобильного факультета ленинградской Военно-транспортной академии, не отказался бы, после окончания войны, восстановить меня в качестве слушателя, как почти всех оставшихся в живых моих однокашников. (Но в конечном счёте, его решение пошло только на пользу и мне, и советской армии…)
Завершая очередное отступление (впрочем, всё, что я теперь пишу, – почти сплошное отступление), – хочу сказать лишь одно: мне куда симпатичнее люди, у кого в анкете указывается, помимо всего прочего, обязательного, приблизительно так: «…пишет для детей… окончил техникум… работал лит. консультантом…» (Это о Ладонщикове.) Или так: «…был моряком, золотоискателем, бурильщиком нефти… журналистом…» (Это ещё об одном детском писателе, с кем я буквально через минуту вас познакомлю…) Но отнюдь не так: «…председатель бюро творческого объединения, председатель ассоциации… вице-президент Авторского общества, член комиссии по госпремиям… руководитель семинара… член худсовета…» (Что-то я, возможно, упустил, но это всё – о Семёне…)
* * *
Я же тем временем продолжаю нескорый путь в Махачкалу, наслаждаясь, почти в полном смысле этого слова, обществом высокой натуральной блондинки и изрядно полысевшего, но, по-видимому, бывшего шатена.
Нет, мы не обсуждали с озабоченным выражением лиц грандиозные задачи нашей совместной командировки – было и так понятно, какие перспективы перед нами открываются: переводить по подстрочникам стихи молодых поэтов Дагестана – аварских, кумыкских, даргинских, лезгинских, лакских, табасаранских, ногайских… Добавлю к этому списку, чтобы не обиделись представители ещё одного народа – поскольку даже в энциклопедическом словаре о нём как-то подзабыли: и татских тоже – всё это для готовящегося сборника. Это была наша с Томилой обязанность. (Таким редким именем, происходящим, как я узнал впоследствии, от древнерусского глагола «томити», назвали родители мою спутницу.) У спутника же, кого в самом начале главы я обозвал «капитаном Врунгелем», были обыкновенные имя Андрей и отчество Сергеевич. Он писал прозу, и ему предстояло консультировать не вполне оперившихся дагестанских прозаиков, а возможно и переводить что-то для последующего опубликования…