Текст книги "Черняховского, 4-А"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
– Ну и что? – сказал Чалкин. – Неумная учительница. Только я что-то не помню…
– Конечно, а вот я не забыл. А учительница, между прочим, не хуже многих других. Я ревел тогда, у меня вроде истерики было, а ты, я хорошо помню, сказал, что она совершенно права.
– Наверно, так нужно было в воспитательных целях.
– Смотря кого воспитать хочешь, отец.
– Понимаю, сын. Ты намерен предъявить обвинение мне и всему нашему поколению. Свалить на нас ваши и наши беды. Все уродства и вывихи морали. Так? Это не ново. Искать виноватых – любимое занятие всех правительств и генераций.
– Нет, – примирительно сказал Митя. – Просто пытаюсь немного разобраться… А ты не бойся, отец: многие из вас от ответственности будут освобождены. Согласно статье шестьдесят четвёртой уголовного кодекса Франции.
– Что ты мелешь? Какая ещё статья?
– Номер шестьдесят четыре, – повторил Митя. – Она гласит, что нет ни преступления, ни проступка, если во время деяния обвиняемый находился в состоянии безумия, или если он был принужден к тому силой, которой не мог противостоять.
– Что ж, – слабо улыбнулся Чалкин, – ты и твои соратники весьма гуманны. – Он встал и поклонился в пояс. – Спасибо вам от всего поколения. ИсполАть вам!
– Не за что, – не принимая шутки, ответил Митя.
– Конечно! – взорвался Чалкин. – Куда легче и приятней становиться в позу судей! А другим… а мне… нам… приходилось… приходится зашибать… зарабатывать… кормить семью, чёрт возьми! – Он безнадёжно махнул рукой. – Э, да что говорить…
По-моему, тоже говорить было не о чем. Почти не о чем. Но Митя, как видно, так не думал: упорный рос юноша. Наверное, в отца. Только у того упорство выражалось по-иному, в более конкретных вещах. Он, Чалкин, откровенно говорил мне, что амбициозен… Да, хочет взять от жизни как можно больше при данных обстоятельствах; да, быть в обойме, на виду – в своей профессии… Не делая для этого никаких подлостей, разумеется, но и не увлекаясь воспарением в эмпиреи и несбыточными фантазиями о возможности что-то изменить у нас в стране в ближайшие пятьсот-шестьсот лет…
Так что диспут пора было заканчивать за бесплодностью выводов и невозможностью прийти к согласию. Видимо, желая всё-таки подвести итог и чтобы последнее слово осталось за ним, Митя сказал, обращаясь к отцу:
– Считаю, что на первый вопрос о причинах возникновения хамства мы с Горьким худо-бедно тебе ответили. Теперь о втором, отец: почему тебя не поддержали? Отвечаю: вы пробуете нас воспитывать в уважении к идеям, а не к людям; учите ненависти к капитализму, о котором мы мало чего знаем; презрению к богатству, которого мы в глаза не видели; отвращению к эксплуатации кого-то кем-то в Америке или в Португалии – а не к обычной подлости или предательству, к хамству или жестокости…
– Заткнись, краснобай! – заорал Чалкин. – Совсем зарвался!
– Пожалуйста, – сказал Митя. – Сам же просил. Всегда у нас криком кончается. Не понимаю только, отчего ты заговорил на эту тему лишь сегодня. Ударили по заду, а откликнулось в мозгах?
– Довольно, Митя, – позволил я себе вмешаться. – Пойди лучше погуляй с Капом.
И пёс, услыхав любимое слово «гулять», отозвался одобрительным лаем.
Чалкин был не на шутку расстроен, чтобы не сказать «напуган», эрудицией сына, и его состояние отнюдь не улучшилось, когда Юлий заметил, что Митя интересный мыслящий парень, и будет печально, если он пойдёт по стопам Горького и в корне изменит свои убеждения.
ГЛАВА 7. Нескладная попытка разделаться с «измами» в литературе и прочая воркотня, в том числе на весьма серьёзные темы. Две Ахматовых. Повторение уже пройденного в 40-е годы. Нечаянная радость, и в связи с этим – о достоверности при переводах стихов и прозы. О писателях-арестантах (в том числе, о школьнице Лене). Великий танцовщик Махмуд Эсамбаев выручает нас с Юлием. И ещё об одном хорошем человеке – Жоре Ладонщикове. Мы с Юлием начинаем раскусывать «Орешек»
1
Не один раз мы – скептические разумники (или разумные скептики) – во всю мощь иронизировали по поводу наличия у нас в стране, на Тверском бульваре, неподалёку от памятника Пушкину, государственного литературного института. Никто в мире, ворчали мы, не додумался ещё создать такое учебное заведение, где обучают, как сделаться писателем. Неужели они (то есть, власть) не понимают, что это ещё труднее, чем превратить жгучую черноглазую остроносую брюнетку в знойную курносую блондинку с голубыми глазами? Или наоборот. (В те годы ещё не делали сложных пластических операций и не было цветных линз.)
Впрочем, слегка снижая критический пыл, мы приходили к заключению, что, если убрать нелепое прилагательное «литературный» (вроде такого же по нелепости «дом творчества», вместо простого – «дом отдыха»), то, пожалуй, этот институт можно и не сжигать – пусть существует. В конце концов, от него даже выгода и польза какая-то. Выгода – для власти, в угоду которой он готовит тех, кто будет сочинять ей на потребу всё, что она прикажет (хотя с тем же успехом это можно делать, закончив текстильный институт или вообще ничего не заканчивая); а польза – тем, кто в нём учится: авось, наловчатся правильно склонять числительные и узнАют, что главное в литературе, всё-таки, не деление героев на положительных и отрицательных, а что-то иное.
Опять же, продолжали мы оппонировать самим себе, разве наша власть так уж отличается в этом от всех других властей на свете, которые во все века тщились поставить себе на службу всех пишущих, рисующих, поющих, говорящих, танцующих и вообще дышащих…
Но что я, собственно, распалился и при чём тут литинститут? Дело вовсе не в нём, а в другом московском заведении, где тоже учат «творить» стихи и прозу, и называется оно Высшие литературные курсы. Лит. же институт попал на язык (и под руку) по ассоциативному принципу, который, оказывается, придумал и развил в XVII веке Джон Локк, о ком я недавно упоминал в прозе, а теперь позволю себе упомянуть и в четверостишии:
…Обожаю животных!
Это не фраза:
Сколько в детстве щенков
я домой приволок —
Потому что они
это tabula rasa,
О которой поведал философ Джон Локк.
Так вот, прибегая вновь к ассоциациям (и страдая, подобно Чалкину, многословием), повторю, что «tabula rasa» означает «чистая доска», и английский учёный применял этот термин в своей теории обучения человека. Власти же зачастую, наоборот, стараются превратить уже обученного человека в «tabula rasa». Что им, опять же зачастую, вполне удаётся. (Даже когда речь идёт о писателях.)
Впрочем, всё вышесказанное имеет самое туманное отношение к тому, отчего мы с Юлием поехали однажды на улицу Добролюбова, где расположены Литературные курсы. Посоветовал нам это кто-то из пишущей братии, кому пожаловались мы на отсутствие работы. Там, на курсах, сказали нам, немало литераторов из национальных республик, кто жаждет, чтобы их перевели на русский язык. А если удастся ещё пристроить и напечатать, то гонорар, считай, в кармане. Звучало не слишком завлекательно, но лучше, чем ничего, и мы отправились. Да, а кого там спросить, поинтересовались мы, и ответ нашего филантропа был краток:
– Ахматову.
Это не звучало шуткой, и при всём своём поэтическом невежестве я сразу понял, что речь идёт не об Анне Андреевне Ахматовой, чьих стихов я, в отличие от Юлия, тогда почти не знал, а те, что знал, меня не заинтересовали. И уж, конечно, я понятия не имел, что она принадлежала к литературному течению под названием акмеизм, поскольку мои познания ограничивались символизмом и футуризмом… Ну, пожалуй, ещё кое-что слышал об экспрессионизме, а до акмеизма (не говоря уж о дадаизме) руки не дошли. Если же чуть серьёзней, то, помню, хотел разобраться в этих направлениях, но так и не сумел: описания звучали скучной полукитайской грамотой, а когда попытался отыскать у самих поэтов полагающиеся им признаки, то совершенно запутался и пришёл к выводу, что по этим приметам не могу отличить (или, наоборот, найти что-то общее), к примеру, у Пастернака и Цветаевой, Мандельштама и Ахматовой, Маяковского и Блока… Все они, как мне казалось, принадлежат к одному течению, которое я назвал бы (прошу прощения у литературоведов) – АКСИМДАДФУТЭКСИЗМОМ…
Но, всё-таки, об Ахматовой. Не о той, а совсем о другой.
Поднявшись на третий этаж большого здания, где по широким коридорам сновали, по большей части, молодые женщины и пахло супами и сардельками, мы вскоре обнаружили искомую Раису Ахматову на кухне, возле одной из конфорок. Но кормить нас Раиса не стала, а пригласила в комнату, которую делила с ещё одной молодой поэтессой, не нуждавшейся в наших услугах: потому-то писала по-русски и была русской. Раиса же была чеченкой, что, мягко выражаясь, очень усложнило её жизнь. Ей не исполнилось ещё шестнадцати, когда в 1944-м весь её народ, вместе с некоторыми другими народами Советского Союза, был изгнан из родных мест и отправлен на постоянное поселение в азиатскую часть страны. Раиса, перефразируя ставшие знаменитыми стихи её однофамилицы, была тогда со своим народом – там, где её народ, к несчастью, был.
Я уже писал раньше о том, что сподобился в те военные годы стать невольным однодневным участником этой омерзительной акции, так как служил в армии, и нашему автобатальону, а значит, в том числе и роте, которой я командовал, было приказано перевезти этих несчастных из их селений на ближайшую станцию железной дороги. Наш батальон как раз находился в Осетии на формировании и только что получил новенькие, с иголочки, «форды» и «шевроле» (из Америки по ленд-лизу, то есть в долг), которыми заменили пришедшие в полную негодность наши «зисы» и «газы». Мы сами пригоняли по горным дорогам из иранской Джульфы в осетинское селение Ольгинское эти тёмно-зелёные грузовики, среди которых были невиданные нами раньше джипы «виллис» и знаменитые мотоциклы «харлей-давидсон». И те, и другие почти сразу растворились неизвестно где, и тут же пошли разные слухи, и самый интересный гласил, что один из «харлеев» обнаружили вскоре глубоко в земле, куда его поместил до конца войны какой-то ловкач-помпотех, после чего, естественно, сел уже не в седло мотоцикла, а совсем в другое место…
Операция по выселению была, конечно, полностью засекречена – нас подчинили каким-то людям в телогрейках и полушубках, без всяких знаков различия, и сказали, что руководить будут они, а наше дело – только обеспечить транспортом. И мы обеспечили: вывезли изгнанных из своих жилищ напуганных молчаливых людей на железнодорожную станцию, где их грузили в холодные товарные вагоны и отправляли за тысячи километров от Кавказа.
В Малой советской энциклопедии 1958 года, когда Сталина уже не было в живых, а чеченцев и игнушей вернули на их земли, в статье об этом периоде я прочитал следующее: «…В 1944 году республика (Чечено-Ингушетия) была упразднена. Указом Президиума Верховного совета СССР от 9 января 1957 года Чечено-Ингушская республика восстановлена…» И всё! Всё! Понимаете? Следующая фраза статьи была… Нет, не о том, сколько в этом (геноциде? холокосте? апартеиде?) погибло людей – от голода и холода, от болезней, от ужаса и тоски… Следующая фраза после точки вот какая: «За годы Советской власти коренным образом реконструированы промышленность и нефтепромыслы Грозного, создана национальная по форме и социалистическая по содержанию культура чечено-ингушского народа…» А? Доктор Геббельс может утереться!.. (Он, хотя бы, нашёл в себе душевные силы покончить с собой после кошмарного действа, в котором принимал участие.)
Эх, честное слово, не хотел повторяться (уже подробно писал об этом во II части повествования), но, как говорил один добрый малый по имени Тиль Уленшпигель: «Пепел Клааса стучит в моё сердце!» И потому снова напомню о событиях, которые, по-моему, забывать нельзя, тем более нам, у кого, как выясняется, память о прошлом зачастую слишком коротка, что опасно для нас самих…
Итак, всё, что всколыхнулось у меня в памяти после знакомства с чеченской поэтессой Раисой Ахматовой, началось с простенькой телеграммы, отправленной 17 февраля 1944 года по короткому адресу: «Москва, Государственный комитет обороны, товарищу Сталину».
Текст был такой:
«Подготовка операции по выселению чеченцев и ингушей заканчивается. Взято на учёт подлежащих переселению 459 тысяч 486 человек, включая проживающих в Дагестане и г. Владикавказе…»
Подпись: Л. Берия.
(Для тех, кто не знает: Лаврентий Берия был в то время главный «госбезопасник» страны. Между прочим, расстрелян ровно через десять лет… Нет, не за свои зверства, не подумайте, а как английский шпион… А? Умереть со смеху!)
И ещё из донесений того времени:
«…Выселение начинается 23 февраля, предполагается оцепить районы… Население будет приглашено (как любезно со стороны душегуба!) на сход и потом доставлено к месту погрузки…»
«В проведении операции принимают участие 19 тысяч оперативных работников и до 100 тысяч офицеров и бойцов НКВД…»
(Ничего себе: один «энкаведешник» на 3,8 выселенца! И это для высылки чеченцев и ингушей, а ведь то же самое будет происходить ещё с пятью народами: полностью будут изгнаны со своей земли калмыки, балкарцы, карачаевцы, крымские татары, немцы Поволжья. Если заняться примитивной арифметикой, то станет ясно, что в то время, когда война была в самом разгаре, а наши дела на фронтах не чересчур хороши, около одного миллиона солдат и офицеров «воевали» с собственным народом, отправляя примерно в три раза большее число людей в бессрочную ссылку.)
Из справки о ходе перевозок:
«…Уплотнение погрузки спецконтингента (они уже были не люди, а „спецконтингент“) с 40 до 45 человек в вагоне вполне целесообразно. Упразднением в эшелонах вагонов для багажа было сэкономлено значительное количество вагонов, вёдер, досок и т. д. (Какие молодцы! Теперь в стране появятся вёдра.) …Из-за невозможности санобработки имели место случаи заболевания сыпным тифом. Эпидемия была предотвращена.
18 марта, 1944 г.»
Из справки отдела спецпоселений НКВД (октябрь, 1946 г.):
«Всего на спецпоселении – 2 миллиона 463 тысячи 940 человек. Из них: мужчин 655674, женщин – 829084, детей до 16 лет – 979182…»
(Раиса Ахматова входила тогда во вторую графу: ей было уже 16.)
И ещё одна справка (читайте, читайте!) – из указаний одного из главных исполнителей, комиссара госбезопасности Круглова (которому я «имел честь» докладывать морозным зимним утром о прибытии машин моей роты для выполнения спецзадания):
«…За один-два дня до операции мужскую часть жителей селений и аулов под предлогом собраний и общественных работ (то есть, с помощью откровенного вранья) собрать в определённых местах, оцепить войсками НКВД и задержать. В случае попытки сопротивления необходимо применять оружие…»
Помню, как на моих глазах на годекАне – площади, где обычно собираются старейшины аула – молодой белобрысый солдатик выстрелил из винтовки в древнюю старуху, упорно пытавшуюся выйти зачем-то из круга, куда их всех загнали, и вернуться к себе в дом. (Забыла что-нибудь?) Поднявших вой сельчан быстро утихомирили, труп унесли, солдатик пребывал в ужасе от того, что сделал…
Но, пожалуй, хватит о страшном: не показалось бы перебором, не стало бы напоминать теперешние телесериалы (блокбастеры, экшены). Однако, всё это было, было, было, я видел собственным глазами – так же, как печные трубы только что освобождённого Освенцима, на территории которого стояла неизвестно откуда взявшаяся гнедая лошадь; как разрушенные, сожжённые русские и украинские сёла и города; как концлагерь под городом Георгиевском, который стерегли уже не фашистские, а наши охранники, а заключенными были тоже наши – бывшие военнопленные: они проходили здесь проверку. (Не на вшивость…)
Ох, нет! Не могу остановиться, не могу сойти с затерянной во времени тропы не слишком связных воспоминаний и ещё менее связных умозаключений.
И потому, извините, ещё о том же: о трёх заграничных словах, которые сходу употребил чуть раньше на этих страницах, – геноцид, холокост, апартеид, и которые – особенно, второе из них – вызывают сейчас дикое раздражение и неприятие у многих людей, в том числе и облечённых немалой властью.
Почти всем нам, обученным грамоте и не потерявшим слуха, известно – из газет, журналов, словарей, по радио и телевидению, что геноцид это «порождённая империализмом и фашизмом политика истребления отдельных групп населения по расовым, национальным или религиозным мотивам». Так определяет «Словарь русского языка», изданный Академией наук СССР в 1981 году. Однако подобная дефиниция уважаемых академиков несколько удивляет даже такого невежду в области всемирной истории как ваш покорный слуга: ибо разве не геноцид существовал в древние и в средние века, когда племена, кланы, религиозные и социальные группы деятельно изничтожали друг друга «по расовым, национальным или религиозным мотивам», знать не зная об империализме и фашизме? И разве не геноцид происходил уже в наше время в стране, громогласно осуждавшей все эти страшные «измы» со всеми их «порождениями»?..
Что?.. Да, вы правы: я намекаю… даже прямо сейчас говорю о сталинской депортации целых народов (числом, если не ошибаюсь, шесть), оставляя в стороне прочие «заслуги» Сталина, как то: почти полное истребление зажиточного крестьянства, священнослужителей, военной «верхушки» Армии; «голодомор» на Украине и в других местах, а также частичная депортация отдельных национальных групп, число которых намного больше шести (болгары, греки, турки, латыши, литовцы, эстонцы, западные украинцы, корейцы, казачество…).
Между прочим, вы будете смеяться – ещё в 1948 году Международная конвенция, при нашем активном участии, установила, оказывается, уголовную ответственность за подобные преступления, однако никто наказан не был, а у нас, примерно в это время, вовсю готовились к новой депортации – евреев. Согласитесь, было бы смешно и даже глупо, если бы всё это их не коснулось.
Впрочем, многочисленные сторонники и поклонники Сталина и его методов правления могут сказать: то, о чём я тут развязно болтаю, не относится впрямую к геноциду, поскольку это слово означает «полное истребление родов (племён)», а кто же их, болезных, полностью истреблял, пардон? Просто перевезли в другое место, где они продолжают жить да поживать (кто остался в живых), трудятся и даже называют рождающихся у них дочерей в честь дорогой справедливой родины и её вождя – ОктябрИнами и СталИнами.
А слово «холокост», продолжают эти учёные защитники, тем более не подходит: оно вообще значит «всесожжение» – но кто же их, не дай Господь, сжигал? Мы же не фашисты какие-нибудь!..
И вы совершенно правы, товарищи! Нас не жгли и газом не травили, но вот голодом морили, в лагерях на голодном пайке держали, а что касается убийства в прямом смысле слова, то какая разница для жертвы, от чего она преставилась – от газа, верёвки, голода, пули, холода или жары?.. Кстати, о сожжении. В той же акции на Северном Кавказе (я этого не видел, но слышал от очевидцев и читал в официальной прессе в начале 90-х, когда у нас ненадолго появилась немыслимая свобода всего и от всего…). Так вот, там же, на Кавказе, были случаи, когда людей, сопротивлявшихся высылке, сгоняли в амбар, запирали и поджигали. Но это так, к слову…
Остаётся ещё один термин – апартеид, то есть ограничение или лишение гражданских прав, но, вроде, без крайних мер: например, насильственной смерти. (Которая, так или иначе, всё равно сопровождает все эти действия, о чём неплохо знают индейцы и негры Америки и многие другие народы в разных концах земли. А также заключённые в советских тюрьмах и лагерях.)
Чуть не забыл упомянуть (боюсь, опять будете смеяться), что и за апартеид, «как наиболее крайнюю форму расовой дискриминации, включающую акты геноцида», тоже предполагается по международным нормам уголовное наказание…
Вот теперь всё на эту тему, которую невольно всколыхнуло знакомство с чеченской поэтессой Раисой Ахматовой.
Передохнём, если не возражаете, и вернёмся…
2
Нет, к повествованию о различных обстоятельствах и переменах в своей и чьей-то ещё судьбе, о семейных, служебных и любовных коллизиях – которыми, как мне кажется, я несколько избаловал читателя – вернёмся чуть позднее, а сейчас…
Сейчас, в конце первого десятилетия XXI века, у нас в стране очень много стали говорить о душевных особенностях того общественного конгломерата, который не так давно назывался советским, а теперь – снова российским народом, и к которому, осмелюсь считать, принадлежу и я. Не стану даже пытаться вплетать своё окончательное суждение в нестройный хор рассуждающих на эту тему – ибо его у меня нет. Отдельных слов и мыслей – сколько угодно, однако соорудить из них что-либо определённое не могу. Наверное, по той простой причине, что особенности эти – свойства, черты, назовите, как угодно, у российского народа самые разные – во времени и пространстве, на юге и на севере, справа и слева, в городе и в деревне. И расцениваются они, что естественно, по-разному… Но только уж никак не могу согласиться с полными восхищения строками советского поэта, что «…гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире лучше гвоздей!..» Не надо! Нагляделся за долгую жизнь на этих «гвоздей» – крепких, несгибаемых, неподатливых и одномерных, в их извечной правоте и в суждениях по всем вопросам, начиная с продолжительности поцелуя новобрачных и до литературных приёмов, к которым отважился прибегнуть автор в своём произведении. (Пишу, в частности, под впечатлением от недавнего выступления некой дамы, несомненно заслуживающей всяческого уважения как человек, побывавший в космосе, но, увы, не ставшей после этого более сведущей в вопросах искусства и более терпимой и – употребил бы немного устаревшее слово – снисходительной к людям и по-прежнему считающей мнение своей старой и, прямо скажем, не слишком образованной партии, к которой она принадлежит, единственно верным.)
Эта «единственность» наложила печать на большинство людей ещё в прежних поколениях – отсюда, наверное, другая крайность в определении свойств народа: синдром рабства или, если угодно, крепостничества – то есть устойчивое сочетание признаков этих формаций в нашем умонастроении. Иначе говоря, в менталитете. (Любимое сейчас иностранное словечко многих светлых умов обоего пола, так и не отучившихся преклоняться перед бякой-Западом, несмотря на весьма жесткие меры, своевременно принятые в конце 40-х годов нашей партией под руководством сами знаете кого.)
Впрочем, спешу утешить себя и других, симптомы эти наблюдались у многих народов и постепенно исчезали. Хотя, время от времени, давали страшные всплески рабского фанатизма. За примерами далеко ходить не будем.
Но и сейчас, и раньше люди умели, или научились, прикидываться рабами или крепостными, таковыми не становясь, а лишь напяливая маску покорности и поступаясь многим, чтобы выжить, утвердиться, родить и вырастить детей. Иначе бы, чего доброго, род человеческий вообще исчез. А то, что маска зачастую врастала в лицо, неисправимо уродуя его, – что поделаешь?..
Этими отнюдь не претендующими на глубину рассуждениями хотел бы ещё раз напомнить, что не имею ни малейшего умысла и не считаю для себя возможным составлять какое-либо окончательное мнение о нашей с вами ментальности, по поводу которой ломается столько копий. Однако два малозначительных вывода попутно сделаю: во-первых, она – штука амбивалентная (это к сведению жутко образованного меньшинства); и второе: ни одного приличного слова с корнем «мент» не найдешь – так что и говорить тут не о чем…
Но ментальность ментальностью, а всё же, помню, меня неприятно поразили тогда некоторые стихи Раисы Ахматовой в книжке, которую она подарила.
Разумеется, и до знакомства с ней я не один раз встречал подобное в книгах и журналах, не говоря о газетах, где такого начитаешься!.. И сам был грешен: в пятом классе написал патриотические стихи о Первом Мая в школьную стенгазету, а значительно позже радовал читателей переводами стихов и песен киргизских, туркменских, ливанских, африканских, арабских и других поэтов, славящих родину коммунизма, её партию и вождей. Но это было, как любят говорить умные люди, опосредованно, а тут непосредственно – вот она, Раиса, чудом выжившая и вернувшаяся со своим народом из вечной ссылки, и этот же человек пишет чёрным по белому:
…Нет слов, что звучали бы краше
Для сердца, чем эти слова:
Великая партия наша…
Понятно и ежу, что написать и, тем более, напечатать то, что, на самом деле, думаешь обо всём происходящем, бывает смерти подобно, ну, так хотя бы молчите – ты, Раиса, и многие другие, кто не может и не должен по всем законам жизни возносить хвалу этой власти. И без вас хватает славящих и благодарящих – одни совершенно искренне, другие по долгу службы или со страха. Не осуждайте открыто, но хотя бы не славьте палача!..
Примерно так – казалось бы, вполне логично – пытался я рассуждать. Конечно, с самим собой и с близкими друзьями.
А между тем, были ведь, и продолжали появляться те, кто и на воле, и оказавшись в заключении, говорили и писали то, что думали. О них мы узнавали случайно и с большим опозданием – как, например, я об Анне Барковой.
Ещё за два года до своего первого ареста, а было их три, эта женщина, поначалу принявшая революцию и кому первый нарком просвещения Советской России Луначарский предрекал славу лучшей русской поэтессы, писала:
…Вспомянем с недоброй улыбкой
Блужданья наивных отцов:
Была роковою ошибкой
Игра дорогих мертвецов.
С покорностью рабскою дружно
Мы вносим кровавый пай
Затем, чтоб построить ненужный
Железобетонный рай…
Эти и подобные им строки стоили ей четверти века пребывания в заключении. Впервые услышал я о ней от Володи Чалкина, а вскоре случайно познакомился с самой Анной Александровной в одном приятном доме недалеко от Москвы, который с удовольствием опишу в последующих главах.
Не молчали и некоторые другие, кто, в отличие от Барковой, не заслужили похвалы Луначарского: Варлам Шаламов, Осип Мандельштам, Юрий Домбровский, ставшие известными писателями и узниками Гулага (главного управления лагерей Советского Союза). Не молчали и более скромные их собратья и сёстры по свободолюбию и литературному творчеству: Алла Зимина, автор и исполнитель песен и будущая мачеха Ларисы Богораз, познакомившаяся в ссылке с её овдовевшим отцом, тоже арестантом, и вышедшая за него замуж; Евгения Гинзбург, создатель знаменитого «Крутого маршрута»; Лев Разгон, Михаил Кудинов, Лазарь Шерешевский, Семён Виленский, Давид Кугультинов… (Упоминаю тех, кого достаточно хорошо знал и знаю.) Последний осмелился, когда весь его калмыцкий народ выслали на Алтай, выразить в стихах своё робкое недоумение и, уже находясь в ссылке, был тут же арестован и отправлен намного дальше – в Норильский концлагерь…
А вот стихи Лены Соболь, ещё одной из тех, кто не сподобился молчать, – ученицы десятого класса московской школы. Написанные в защиту арестованного учителя истории, они стали основным обвинительным документом для ареста самой Лены по уголовной статье 58.10 (антисоветская деятельность). Не могу не привести эти неумелые строки, от которых в горле ком:
Десятый класс. Огонь горит.
Держась за спинку стула,
Учитель, лысый и сутулый,
О диктатуре говорит.
И если б он ещё полслова
Добавил в свой урок,
В ком есть хоть грамм чего святого,
За партой усидеть не смог:
За ним пошли бы в омут, петлю…
Но вот… Другой урок…
И новый педагог…
Я в кабинете – свет горит.
Вопрос. Ответ. Вопрос.
Мне кто-то сутки говорит
О нём… Идёт допрос.
У диктатуры вид кровав:
Зрачки – и те в крови.
– Каких свобод? Каких там прав?
Забудь стихи! Порви!
И отрекись от этих дней!..
– Нет, прочь Иуды гнусь!
От этих дней,
От их огней
Я век не отрекусь!..
Больше не хочу, не могу цитировать! Опять покатился по накатанным (не мною) рельсам. Хватит же, наконец!..
Все эти мысли (и строки) пришли намного позднее – после того, как мы с Юлием давно уже вернулись из Грозного, куда нас позвала Раиса Ахматова – из показавшегося странным города, в который только-только начали возвращаться коренные жители; из города, больше похожего на прифронтовой. Нет, не прифронтовой! Я немало видел их во время войны, и Грозный даже на первый взгляд резко отличался: у жителей не было радости ни в глазах, ни в голосах. Не было ощущения спокойствия – куда там! На улицах, в трамваях и автобусах, в столовых и магазинах царило напряжение, от которого становилось не по себе.
Помню, в одной из столовых, куда мы зашли с Юлием поужинать и где были одни мужчины, наступила вдруг неприятная тишина, все уставились на нас. И тут к нашему столику подошёл высокий стройный человек. Он вежливо поздоровался и негромко сказал, что нам следует быть осторожней и не заходить, особенно по вечерам, в подобные места. Потом попросил разрешения сесть и представился: Махмуд Эсамбаев, артист. Судя по тому, как на него смотрели, как обращались к нему, он пользовался здесь признанием и почётом. В будущем Махмуд стал всемирно известным танцором, а сейчас только-только вернулся, как все чеченцы и ингуши, из ссылки, где работал в киргизском театре оперы и балета. (Таких ссыльных, как он, иногда умели ценить.)
И, всё же, нам с Юлием было неплохо в Грозном. Махмуд оказался приятным собеседником, Раиса – приятной женщиной, нас познакомили даже с самим министром культуры Чечено-Ингушетии Вахой Ахмедовичем… «И с криком „вах“ ударил в пах!» – сходу сочинили мы, но он нас не только не ударил, а предложил прямо на месте перевести по подстрочнику пьесу-сказку для кукольного театра и даже заплатил аванс. А ещё мы посмотрели «Гамлета» в русском драматическом, где принца играл превосходный артист, не помню фамилии. К тому времени я видел на сцене уже трёх Гамлетов – одного в театре Революции (впоследствии – Маяковского) и двух у Вахтангова: первого играл известный комический актёр Горюнов, маленький, толстый, получивший известность в знаменитом кинофильме «Вратарь», – и появлялся он в роли Гамлета с кастрюлей на голове, по которой изо всех сил лупил морковкой. В общем – псих ненормальный. Вторым Гамлетом в том же театре я увидел Астангова, бывшего кумира молодых девиц. Уже в летах, седой (он играл без парика) – этакий умудрённый жизнью и сотнями спектаклей человек, – он мне понравился, только возникал вопрос: в каком же тогда возрасте должна быть беспутная матушка-королева? Однако грозненский Гамлет показался лучше их всех, хотя до сей поры не могу взять в толк, зачем этот принц так странно и утомительно ведёт себя все пять действий – что в переводе Петра Вейнберга, что в переводе Михаила Лозинского. (Упоминаю об этом не бахвальства ради, а потому что всегда больше любил читать и перечитывать пьесы, а не смотреть на сцене. И даже Александр Аникст, великолепный знаток Шекспира, не помог мне разобраться в Гамлете. Но это уже, как говорится, факт моей биографии.)